Владимир Черняев
Опубликовано в журнале Волга, номер 7, 1998
Владимир Черняев “Меня нет в вашем сюжете…” (Владимир Маканин. Андеграунд,
или Герой нашего времени // Знамя. 1998. №№ 1, 2, 3…4)
От редакции: трагическая смерть нашего друга Владимира Юрьевича Черняева прервала работу над этим материалом, задуманном как статья о маканинском творчестве в целом. 42-летний, геолог по образованию, он сам вёл образ жизни агэшника — пишущего в стол, неприкаянного, вечно озабоченного чужими проблемами, принимающего их на себя со сверхчувствительным пониманием. Финал его работы (здесь он заключён в треугольные скобки) — точнее, наброски к финалу — мы извлекли из черновых записей и публикуем без редакторской правки, как, впрочем, и более менее законченный кусок работы (он писался, когда ещё не вышел 4-й номер “Знамени”) — как есть, без попытки прописать и договорить недописанное и недоговорённое — как уникальный предсмертный опыт понимания (приятия/неприятия) Маканина и его героев.
Когда тебя до обидного просчитывают, предвидят твои поступки в предполагаемых ситуациях, заманчиво, не правда ли, ввести в “непонятку” самоуверенных программистов. Казалось бы, схема логично проста: после андеграунда — выход из подполья, обнародование рукописей, накопленных за 20 лет “в стол”, запоздалое признание, и вот уже можно творить дальше в новой личине (раскуклившейся личинке) истэблишмента. Публикации в толстых журналах, книги, переводы на все языки мира.
Ан нет, не сработала схема! Зачем не захотел выходить, почему остался агэшником (в андеграунде)? Что это ещё за выламывающаяся установка: писать теперь уже не обязательно и не важно, что публикаций старых текстов нет, это уже не важно?
“Ваш сюжет” — судьба бывшего агэшника Смоликова, ныне состоявшегося, сытого, занимающего посты литератора, зарабатывающего на “подземных писательских тенях”. Это его фраза: “Почему пишущий и талантливый человек не хочет печататься?!. Не по-ни-маю!”.
Главный герой пытается объяснить. Отшельники, как внутренние эмигранты, сменяются эмигрантами, те — диссидентами, а когда испаряются диссиденты, заступает андеграунд. Времена меняются, но новизна любой идеи оборачивается через время своим вывертом. Мы мученики не идей, а их мучительных прочтений. Человек своего времени так или иначе переживает крушение идеи, клянёт её или упорствует в ней.
Кто же он — Герой? Одни ли пороки нашего времени вобрал в себя этот немолодой (сильно за полста) человек? Послужной список давным-давно расставшегося с семьёй Петровича невелик: истопник, наёмный ночной сторож в НИИ, затем складской сторож в дальнем Подмосковье и вот последние 25 лет неофициальный, по договорённости квартирный сторож в общаге-доме, где поначалу лишь приткнулся к командировочным на одну шаткую койку. “Койка шаткая, а оказалось надолго: сторожение, как и всё на свете, сумело в свой час пустить корни”.
Хотя жильцы многоквартирной бывшей общаги и знали, что он никогда не освобождает свою прикованную к ножке кровати печатную машинку, всё-таки в их сознании сторож Петрович был Писатель. Не работающий (“ходит по коридорам медленно, руки в карманах”), не запойный, но вдруг собирается пойти в метро, чтобы почитать книгу под стук колёс или встаёт среди ночи, чтобы записать две фразы и погасить свет, снова лечь. Разные люди и в любое время приходили к нему со своим наболевшим, советовались, исповедывались. Но часто, уходя, передав свою боль человеку, способному понять и принять её, они радостно вспоминали, что Петрович не работающий, нечто социально жалкое, сторож чужих квартир, неудачник, вроде бы Писатель.
“Так и живёшь в чужих стенах?.. — Да, тебе-то хорошо (то есть неработающему). Такие, как ты, хорошо устраиваются”. Плевок-самоутверждение — такова плата за готовность выслушать. Но сам Петрович считает, что они правы: “моему “я” хорошо”.
Но не дай Бог задеть это его “моё “я””, он будет отстаивать, защищать, драться за “своё “я””. Сострадание к нуждающимся в нём — к старикам, больным, одиноким, бездомным — вот что роднит Петровича с Сергеем Степановичем Якушкиным, героем повести “Предтеча” (1982 г.). Только у раннего маканинского героя — доброта всепрощения, искупления ранее совершённых грехов. Нынешний Герой считает по-другому: “Сожалеть — да, но не каяться. Время любить и время не любить. Время целить в лбешник и время стоять на перекрёстке на покаянных коленях. Мы… скорее в первом времени, чем во втором”. Петровичу хочется любить заплаканных женщин. Как только они оказываются “наверху”, занимаются чем-то важным и нужным, он тотчас разлюбливает, объясняя самому себе, что не умеет дышать тем высокогорным воздухом.
Откуда сила у этого немолодого полубомжа, неважно и нерегулярно питающегося, к физическому труду отношения не имеющего? Оказывается, двадцатилетний стаж регулярного изнурительного печатания своих текстов на разных машинках, поначалу очень тяжёлых, таких, что при частых сменах мест обитания приходилось пользоваться станковым рюкзаком, укрепил тело (в здоровье духа Героя сомневаться не приходится). Так что частично прав оказался стукач Чудик, “принципиально не стучавший на скульпторов, мол, руки у этих господ тяжёлые, как у их статуй в парках”.
Причудливы и разнообразны ситуации, возникающие в романе. По определению Л. Пинского (“Реализм эпохи Возрождения”), так называемые “донкихотовские ситуации” возникают из навязчивого маниакального (“маниакального” в нашем случае) следования героя своей “идее”. “Моё “я”” главного Героя и философия удара с каждой главой, частью маканинского романа набирает силу; чем дальше, тем чаще автор возвращается к этой теме. “…Удар — вовсе не агрессия и не боксёрская перчатка, целящая в чужую рожу; нет и нет; мир удара бесконечно богат жизнью. Мир удара безбрежен и пластичен, удар и есть собственно жизнь, молния правит миром. (Молния правит! — сказал ещё когда Гераклит.) Удары-откровения, когда человек вдруг прозревает”. Родной брат Петровича Веня попадает в ловушку своего “я”, в ловушку своего собственного чувства превосходства над людьми. Он не воспользовался советом брата прервать затянувшуюся сидячую дуэль со следователем и жестоко поплатился за это. Через три десятилетия, проведённые Веней в психушке, брат напоминает, что если бы ударил тогда следователя, то жизнь могла сложиться иначе. Сам Петрович ударом никогда не пренебрегал, он через удар сохранил своё “я”, спасал его. Лишь однажды, переколотый нейролептиками, с парализованной от химии в крови волей Герой испытывает испуг от неудара. Первый раз не получилось достать провоцирующего его. Впервые страх, что он потерял способность вызывать в себе молнию, охватил его. Вялая апатия: ни чувства гнева, никаких других чувств не было. Неужели они растворили в кислоте “моё “я””?! Но всё-таки он чудом спасается, выкарабкивается через удар вызванного в себе пронзительного чувства чужой боли. “Трк-трк, пятки Сударькова тёрли, тыркали, чуть скребли пол — там, на дощатом полу, д о с к о й я и ощутил боль и своё старое литературное сердце. Вот оно. Они меня (ткнув в сплетение) проволокли за угол — и дальше в палату. И шершавый треск моих седых волос я расслышал под их пальцами”. “Я” было живо, и удар на этот раз получился. Правда, это стоило Герою не мало: два сломанных ребра и один палец, три выбитых зуба и трещина в руке. Медбратки из дурки не любят, когда на них нападают.
Петрович вырывается из больницы, но ведь мог бы туда и не попадать. Всё могло быть по-другому, если бы он накануне своего срыва, мучаясь “бессловесной ночной совестью”, умолчанием, попробовал бы рассказать, высказаться ей — как самому себе. Это тоже был своего рода неудар — преддверие неудара. Правда, сам Герой расценивает своё умолчание как промах.
Окончание романа ещё впереди. Но можно предвидеть, что Герой ещё вернётся к ситуации своего промаха, вернётся к ней — к женщине “из тех, кто не подымается, кто никогда не поправит своих дел. Всегда внизу и с тобой…”. У автора романа случайных эпизодов и персонажей не бывает, после упоминания вскользь, как бы невзначай, он непременно возвращается впоследствии, и всё, якобы брошенное, идёт в дело — получает своё развитие. Другими словами (привычно заезженное сравнение) маканинская сцена театра действия вся увешана “чеховскими ружьями”, причём выстреливают они, рано или поздно, отнюдь не холостыми, случайными гоголевскими эпизодами и персонажами, неизвестно откуда появляющимися и в никуда пропадающими.
Собственная творческая судьба Владимира Маканина, на первый взгляд, ничего общего с судьбой его Героя не имеет. Обособленный, благополучный писатель, которому не было нужды пересылать свои рукописи тайно в виде микроплёнок за рубеж (“Ардис” выпустит его книгу в 90-х вполне официально). Дебют писателя — роман “Прямая линия”, опубликованный в журнале “Москва” № 8 в 1965 г., — напоминает ход е2 — е4: Трифонова “Студенты”, Аксёнова “Коллеги”. Затем выходят книга за книгой в последующие 20 лет, правда, журнальных публикаций вдвое меньше, да и то в основном после повести “Предтеча” (“Север”, 1982, №№ 3, 4). Конечно, критикам некогда читать книги помимо журналов, но вышедшие 20 с лишним книг общим тиражом около 2 млн. экземпляров — не иголка в стогу сена.
За последние десять лет, кроме вышедших книг, появились многочисленные журнальные публикации. Всё вместе создало своеобразный полигон, где проводят свои турниры критики. Желающих поучаствовать, сразиться — легион. Зачастую критики, забывая о самом Маканине, сражались друг с другом. Можно было открывать новый литературный жанр “Критика критиков Вл. Маканина”.
Собственно личное знакомство с творчеством Маканина и интерес к нему возникли двадцать лет назад не без участия критиков. Первый прочитанный роман “Портрет и вокруг” (1978 г.) тогда показался чем-то близко схожим с романом Стейнбека “Зима тревоги нашей”. Видимо, дело было в постепенной смене отношения к главному герою: от симпатии к антипатии, тогда ещё без общего названия: Л. Аннинский “Ил-лю-зи-он!..” и Н. Иванова “Нет, реальность сложности”. Один критик ругал автора, другой оправдывал, хвалил и критиковал первого. Было забавно, интересно, хотелось другого, третьего мнения и поближе познакомиться с произведениями Маканина. Позже появилась традиция печатать тандемом критиков на произведения Маканина и названия постоянной рубрики: “С разных точек зрения”, “Два взгляда на…”, “Два мнения о…”. Названия статей тоже характерны: “Игра на понижение” — А. Казанцев; “Форма парадоксальности” — А. Латынина (о романе “Предтеча”); “Обретение через утрату” — Р. Киреев; “Иллюзия обретения” — Н. Иванова (о повести “Один и одна”); “Агорафобия” — А. Генис; “Клаустрофобия” — П. Вайль (о повести “Лаз”); “Игра в классики на чужой крови” — П. Басинский; “Не игра, а прогноз художника — А. Латынина (о рассказе “Кавказский пленник”)… И так далее и тому подобное, а ещё, кроме неназванных поединков, множество участников-одиночек.
Пытались привесить Маканину ярлык, неудачно отнести его к “сорокалетним”. Но осторожный, обособленный автор удачно избегал какой бы то ни было “групповухи”: опоздал к “шестидесятникам”, остался в стороне от “почвенников”, не увлёкся “диссидентами”, выдержал искушение “чернухой”, не попал под соблазн “постмодернизма”.
Бывший шахматист Маканин как гроссмейстер-стайер выдерживал в последнее время паузу, чтобы блестяще завершить “партию” и рано или поздно начать следующую. Как утверждал критик В. Гусев, коронка Маканина — малая форма — повесть, рассказ, а на большой роман не хватает дыхания. И вот поди ж ты, хватило! В 61 год публикует загодя написанный настоящий большой роман. Это не дебютные “Прямая линия” и “Портрет и вокруг”, а эндшпилевый “Андеграунд, или герой Нашего времени”.
P. S. Дифирамбы в сторону, или “А за шахтёров ответишь!”
Больно уж всё это серьёзно, до занудливости повторимо. А где юмор? Иронии, конечно, хватает, той самой уникальной, которую, по мнению Татьяны Толстой, не всякий потянет, не ирония, а “некоторое кощунство”. Возьмём на пробу пример: “Это я вдруг впал в ступор, мой промах — едва обдало узнаваемой терпкостью её тела, как на меня хлынули парализующие запахи психушки. Я одеревенел, даже пальцами шевелил плохо. Находчивая Маруся извлекла ампулу с надписью вроде три-сульфат-пистон, сейчас, мол, жизнь станет, как и прежде, — не робей, родной. Она заколдовала над бычьей смесью, но при виде огромного знакомого шприца у меня и вовсе упало всё, что могло упасть. Я даже слюну сронил. И, как дебил Алик, с приоткрытым ртом рассматривал обои на стене, их повторяющийся рисунок. (Алик искал там линию горизонта.)
Маруся совсем разделась. Удивлённая, она походила, потёрлась около меня пышка пышкой и снова захлопотала: на этот раз не пожалела и вкатила мне какой-то особый и очень дорогой три-сульфат-три-пистон, но, увы, и этот без пользы. Мы только и попили чайку с вареньем. Ещё поговорили. Ещё посмеялись. И скоро простились. Когда я уходил, Маруся недоумённо качнула головой и даже сунулась посмотреть в холодильник к ампулам, прочитала ещё раз — то ли она мне вкатила?..
Она вкатила то. Ночью от перевозбуждения я долго не мог заснуть; я мог лежать только исключительно на спине, так меня разнесло. Я ночевал в бомжатнике (кой-как туда проник, выцыганил койку на ночь, ах, эти койки с облупленными белоэмальными спинками!), и всю ту долгую ночь едва-едва спал, а одеяло стояло горой. Там, правда, лёгкие общажные одеялки (купленные у вьетнамцев). И утром без перемен: лежу на спине, одеяло горой. Я не ценил и не ценю секс как таковой, милая безделушка, но тут вдруг прочёлся некий утренний знак. (Стояла горой моя жизнь. Жизнь обещала.) Милая чувственная безделушка, однако же я в голос засмеялся: я жив”.
Длинно? Да уж, длинновато. Но из песни слов не выкинешь, цитат не надёргаешь. А шахтёры? Что шахтёры? Но нельзя же наших многострадальных часто бастующих обзывать “согбенными мудаками”. Тем более шахтёров — можно сказать, братьев по андеграунду, агэшников в буквальном, а не переносном смысле. Уж лучше бы ассенизаторов — они бы, может быть, не обиделись. Правда, справедливости ради, один из приехавших в гости шахтёров чуть было не отмудохал маканинского Героя, но, к счастью, обошлось, а то роман на этом бы и закончился, опять обернувшись повестью.
Любимый прикол Петровича обзывать мудаками даже тех, кто делает ему добро. Человек выбивает ему отдельную однокомнатную квартиру, о которой столько мечталось. Тот же человек вызволяет его из камеры, спасая от больших грядущих неприятностей. И вот благодарность Героя: “глуповато-восторженно честен. Двориков мудак”.
Везёт же Герою! Земляки убиенного им чеченца вместо вендетты угощают его спелой хурмой и ночлег предоставляют. Крутой старина Петрович, чуть тронь “его “я””, если не пришьёт, то морду обязательно начистит или на худой конец водку в лицо выплеснет его же поящему бывшему сотоварищу. Да, разумно всё делает. чёрт, хладнокровно, не по запарке. Послали у Дулова на … и не обидно, всё честно, по-мужски. За нами сила. За нами выбор.
<И вот наконец-то — финал романа в апрельском номере “Знамени”. Предвидимое возвращение героя к ситуации своего промаха (см. выше), к сожалению, не состоялось.
Эфемерная, беззащитная флейтистка больше не появилась в пятой, окончательной части романа. Она больше не нужна Герою. Отпала необходимость рассказать, высказаться, избавиться от умолчания.
Выигравший дуэлянт, отстоявший своё “я”, непростительно забывает о нуждающейся в защите флейтистке, забывает, что, как собака на сене, отшивал её ухажёра — бывшего штангиста. Герой оставляет её для себя, про запас.
Теперь же, после психушки, откуда он вышел победителем, его занимает собственная жизнь, обещающая, “стоящая горой моя жизнь”. Женщина противоположного типа увлекает героя — становится наградой писателю. Сильная телом и духом, она никогда не внизу. И это краткое сексуальное приключение — награда писателю? Правда, перед этим у него было три облома (триптих “Расставание”).
(нрзб.)
Что нужно этому тонкому, чуткому человеку с душой Писателя: тихая флейта и мурашки, дрожащие от простого прикосновения подушечкой пальца, поглаживание руки, удерживающей дудочку или… Или две огромные и твёрдые женские груди, притиснувшие его мужское достоинство? Можно, конечно, ответить на этот вопрос: и то, и другое. Но почему непростительно забыто то и оставлено другое? Вопросы, одни вопросы! Но если отвлечься от фрейдистского либидо (а также от мортидо в прошлом), то Герой, конечно, выигрывает в том, что в последней 5 части реже звучит моё “я”, чаще его “я” и Бог. Ведь изобиловал текст до финальной части: моё я совпало с “я”, Я остался как я, моё пишущее “я” обрело собственную жизнь, моё “я” переросло тексты, Я шагнул дальше, я другой, я антиконцептуален, гаснущий огонёк моего “я”, оглохшее “я”, Я защищал “я” и т.д. и т.п.
Или, скажем, такой перл: “Не верю в отчёт. Но уже тем более никакой отчётности перед людьми и их суетой. Что люди для отдельного, как я, человека?! Что мне их нажива и самообустройство их жизни — их же проблемы”.>