Александр Ожиганов
Опубликовано в журнале Волга, номер 5, 1998
Александр Ожиганов Реквием Салют Пролог Встряхнули
и поставили лицом
к шершавому лицу стены,
как в детстве:
наказан за плохое поведенье…
“Чёрт побери, пустите!
Что за шутки!..”
Не отпускают.
Кажут кулаки.
“Что ж, ладно!.. Я согласен.
Вот умора!
Не правда ли, сосед?”
“Заткнись, ублюдок.
Сегодня я отделаюсь испугом,
а завтра я с тобой поговорю
у стенки по душам, как говорится…”
На сером — золотистые жуки
теряются в цветах:
живых, бумажных…
Стена не выдаёт своих солдат.
Февральский снег стекает на венки.
Над мёртвыми стреляют и стреляют.
9 марта, 1974
I. Р е к в и е м для трёх голосов
Однозначный итог
ученичества, зла и сомненья,
поклоненья чему и кому? —
типографский прообраз:
условность
вытравляет реальность,
и на каждом параграфе — кровь.
Дыры в челюстях классных скелетов,
благочестие
и чернокнижье: “Откройся, Сезам!
и — закройся!..”
Закройся!
Закройся!
*
“Здесь месячник борьбы за безопасность
движения. В Фонтанке — полынья:
позавчера тут грохнулась машина…
“Несчастный угол”, — говорит Марина.
НЕСЧАСТНЫЙ УГОЛ.
Через два часа
в “Алёнушке” расскажут: “Так и так…
Супруга переехала машина…
Была в психиатрической больнице…
Известий? Никаких.
Подруга? Что вы!..
Мы — противоположность натуры…”
Одна из них боялась переходов.
И это был отнюдь не детский страх;
не женское кокетство,
а болезнь.
Машины беззащитны.
Тихо, мирно,
без суеты — как все самоубийцы…
А мы? Нам остаётся любопытство
и сожаленье. Как не сожалеть?..”
*
Бесконечно прав молчащий
и сидящий в стороне,
из угла на нас глядящий
слушатель — служитель вещий —
со стеною на спине.
Но ещё правей висящий
на стене…
Как живой, как бы следящий,
не зловещий, а слепящий,
отразившийся в окне
без стекла — причудой света,
разделивший ДА и НЕТ:
от камней — состав скелета,
плоть и плащ, от света —
свет.
И не прав один: кричащий
из камней, в стене —
дрожащий
ЧЕЛОВЕК.
“Вторник… Пятница… Четверг…”
“Она перепутает дни,
и это послужит причиной
невоскресения — чуда,
данного нам для других”.
*
Однозначный итог
ученичества, зла и сомненья —
синеватый удав,
типографский прообраз любви —
карта рыжих цыган,
у которых отобраны камни
и ободраны руки о камни
(пальцы — все! — до крови),
карта рыжих цыган,
у которых проклятье в крови.
И на ней обозначено крестиком
НЕВОСКРЕСЕНЬЯ
место, время: нагнись — посмотри,
посмотри,
посмотри!..
Возвращённый на землю
тоскует о муках внутри.
*
“Плоть от праха,
а разум — от облаков.
Полететь! — рукавами больничной рубахи…
“Деваха!..”
Парадиз — отреченье, отказ: я — не я!
Тротуары — для птиц,
А проезжую часть — колесницам!
Четверня Аполлона рванула
и — напропалую!..
Светозарный лихач зажигалкой играет:
чирк-чирк!
И воняет клопами и трупами варваров ражих.
Пополам! пополам!
Осыпается бурая плёнка,
и крылатая мразь: тараканы, сирены и львицы —
остаются в живых,
опускаются на тротуары.
Их сметают и жгут.
А глядишь — через месяц из пепла
черви прут, извиваясь, скользя
и делясь неустанно
пополам! пополам! —
и чешуйками крылышек льнут,
как и я, к облакам!..
Плоть — от праха,
а разум — от белых
облаков…”
(Хитроумна рубаха.
И внушителен вес кулаков.)
*
“Сестричка,
маленькая,
жизнь зажми в кулак!
Не разжимай на радость идиотам…
Будь паинькой:
не спрашивай ни как?
ни кто там?
Нет никого.
Никак.
И никогда.
Секретный арсенал последней бойни —
сырой и серый мозг,
туман, вода
и горстка праха…
Спи. Ещё спокойно.
Ещё не время.
Нет и нет огня.
Ещё темно.
Ещё отрадно бремя
мучений…
Червячок
и часть меня,
спи! Я же сплю. Один.
Без сновидений”.
*
Если не проводить
между верхом и низом границу,
две зари за одну
принимая, —
небесный огонь —
продолженье зияющих шахт,
а страданье —
восторг!!
Прорицай же!
Развяжи пустоту,
в пене губ возвращаясь Кипридой,
чистой формой огня,
словом, логосом, лотосом, сном!..
На разжатой руке —
шар,
воробышек,
тёплый комочек:
средоточье пустот,
слабый зайчик сведённых зеркал.
*
“Я только что прочла твоё… твою…
Как ни назвать, я называю — мерзость!
Он мёртв. Мы живы. Я уже здорова.
А у тебя…
Конечно, я глупа,
но мне…
Меня тошнит… Тошнит!
Я вырву…
…Ох, что письмо!
Я бы хотела вырвать
тебе в лицо, на голову, в глаза
и посмотреть потом тебе в глаза!..
Писать же я тебе не буду… Нет уж!”
*
“…Так вот:
нам остаётся сожаленье
и любопытство: как? и кто? и где? —
склоняемся с перил и смотрим:
как же?
как всё произошло без нас?!
Нет. Я не сумасшедший.
Мёртв? Пожалуй…
Не в этом дело!
То есть я сказал,
что это слишком примитивно…
Кто-то
повертит пальцем у виска,
другой
заплачет над газетным сообщеньем —
и оба улыбнутся виновато:
жизнь, разум, смерть — условности,
и это,
конечно, всем известно. Но не все
способны отказаться от условий
условностей.
Неловко… Недосуг…
Ведь существуют ПРАВИЛА ДВИЖЕНЬЯ,
bon ton…
И остаётся любопытство
и сожаленье…
…Нет! Не разжимай!
Никто.
Нигде.
Ни разу после…
Стянет
когда-то же, о боже, полынью!
Спи. Я же сплю…
Одна.
Без сновидений.
Ругаешься?..
Тссс! — слышишь? —
кто-то стонет…
Ещё не время.
Спи. Я постою.
Я постовой.
Пост назвала Марина:
НЕСЧАСТНЫЙ УГОЛ.
Спи. Я тоже сплю,
хоть и не в очень-то удобной позе…
Как сладко затекла одна нога,
которую оттяпала машина!
Но не пошевелюсь:
ещё не время!
Темно и сыро
на других постах,
и сладко бремя
строенных мучений”.
2 марта, 1974
II. Лиза
1
Кто слушает оттуда, из угла,
скосив глаза и сжавшись? —
не дриада?
не дева? не русалка?
не …? не …? не …?
Спросить?
Когда б в людской простоволосых
держали до сих пор для ремесла
и пения,
но не для нападенья,
и не для “принеси свечу в постель”,
и не.., не.., не…
Когда б в людской
или в предбаннике —
над мыльной жестью, сажей,
дровами и ведром
(“какие бёдра!”)
простоволосая —
стояла б, от работ
и судорог — в бесцветных нитях нимба:
уборщица! —
но и не… не…
не Золушка,
по жёлтому билету
вошедшая, вся в штрафах, как в шелках,
вся — душенька!
и всё же не… не… не
из сказки о несчастной Лизе:
рыцарь —
купеческий гравёр — изобразил
молитвенник, чепец и лошадиность,
и аккуратный задик,
но не… не…
не здесь же, чёрт возьми! —
не в ресторане,
а, может быть, в конторе:
ремесло,
зелёный “Феликс”, счёты, готовальня,
как символ аккуратности,
а также —
как не… не… не…
2
Зубная боль —
не повод для насмешек
над мышью в три часа:
пусть шебуршит
и катит завалявшийся орешек
в нору — под небеса — в тартарары!..
В бумажный скит
чужой родной норы.
Одеколон
на ватку — и в дупло!..
И вот уже щекотно и тепло.
“Здорово, мышь!”
“Здорово, Аполлон!..”
Но и Елизавету —
топором!
А после — всё равно уже не спишь! —
последнюю из пачки
сигарету,
и — “здравствуй, Аполлон!”, “здорово, мышь!”,
но выдохся дымок, и вот висишь,
как мокрое бельё,
а прачки —
нету.
3
Не заводила б дел на стороне —
сидела б дома, дома!..
Дают вопросы о чужой жене:
“Как поживает донна?..”
Насмешники! Несчастье — их конёк:
сейчас экспромтом — мессу!
Смерть в их руках — как жёлтый мотылёк!
Но сами-то — воскреснут,
останутся! Пойдут себе плясать,
свистеть да куролесить…
Не отклониться. Не предугадать
удар топорной лести.
Но свист стиха измучает рабынь,
так слепо распалённых…
Опомнись. И обиду опрокинь
на плечи Аполлона!
4
“Как поживает донна Анна?”
Гранит. Фонтанка. Полынья.
Все в жёлтом пламени обмана
или желанного спанья.
Поспать?! И только-то?.. Не пустит.
Жалеть? До свадьбы заживёт…
Но даже здесь любовной грусти,
любовных мук невпроворот.
Когда наложены запреты,
то излагают “Домострой”.
Жуки, насмешники, поэты!..
Слух заостри, удвой, утрой!
И здесь всё та же подоплёка,
всё тот же кочевой дурман:
смерть под рукой — послушный сокол,
и донна Анна — у цыган.
5 марта, 1974
III. Цыганочка
Колокольчики звенят,
Барабанчики гремят,
А люди-то, люди,
Ой люшеньки-люли,
А люди-то, люди
На цыганочку глядят.
А. Пушкин
1
Пересекая степь,
стуча на стыках,
качаясь и свистя,
твой паровоз
размазывает жёлтые квадраты,
срывая листья лип и семена
акаций —
в темноту, где нежить, нечисть
бурьяном поросла, зарылась в серый
туман…
Ах, опустись щекой на жёсткий
рукав ремесленной шинели,
спи,
дрожа
до самого рассвета в жёлтом ветре!
В открытое окно наносит сажу.
Колеблется кольцо твоих волос:
лицо —
всё в языках протуберанцев! —
мерцает наверху.
А здесь, внизу,
хватаясь за перегородки,
встанет
и выйдет в неподвижность
и замрёт
в квадрате света жёлтого
на жёлтом
упругом сквозняке
твой конвоир!
2
“По спирали в глубь колодца
в шаре с фонарём
старый пьяница и лоцман
плыл со мной вдвоём
А на серых стенах — сырость
серебро и мгла
далеко внизу светилась
белая игла
через весь иллюминатор
целясь — лоцман, рви! —
червяком белесоватым
стебельком любви…
Только старый выпил лишку —
не доплыть до дна!
Солнца огненная крышка
больше не видна.
Закружиться наколоться
и забыться сном!..
По спирали — в глубь колодца —
в шаре с фонарём…”
3
Как кобели стоят подростки
присосками на светлом теле…
Ах, опустись лицом на жёсткий
рукав ремесленной шинели!
Когда наручники перрону
передадут свистящий голос:
“Не бойся, я тебя не трону!” —
ты и в шинели станешь голой.
Чем? — кипятком? ногами? ломом?..
Не шевелись. Не всё равно ли?
Вся — гетто, вся — перед погромом,
и вся — раскрытая для боли!
4
“Давай!”
На шаг… на два… (Приманка
грохочет в горле!)
“Ни гу-гу!..”
Теперь — бегом! И ты — цыганка!
И табор твой — на берегу!
Пляши! Сходи с ума! Заройся
в пропахший потом шар шатра!..
“Не бойся, я тебя… Не бойся!..”
Но ты — вся в пламени костра —
медноволосая, Медея,
колдуя сталью “кастаньет”,
благодаришь? танцуешь? —
нет:
себя даришь благоговея!
8 марта, 1974
Мост
Эпилог
Т. Ш.
Дочка твоя далеко — на Днепре!
Дочка моя далеко — на Днестре!
А перед нами,
как в оборвавшейся детской игре, —
две половины моста с небесами
вместо холста, на котором была б
красная пальма видна, баобаб
жёлтый светился бы и бегемоты
синие плыли б… Художник ослаб? —
слева пустоты,
справа — пустоты. И рамка моста,
как развороченный улей, пуста.
Бурым медведем —
круглая будка пустого моста.
И в пустоте мы с тобою поедем
в разные стороны или в обгон,
или навстречу друг другу… Вагон
пуст. И где — слева, где — справа,
не догадаешься, как с похорон.
Это облава
на одичавшую ящеро-речь,
окаменелость,
вновь задышавшую, ставшую течь
пустошью!.. Но дочерей уберечь
должен сияющий мелос:
неумолкающий точный оркестр,
спектр нетускнеющий, мост через Днестр,
Днепр, и Неву, и горчайшую Лету,
переводящий несущих свой крест
к славе и свету!
Июнь, 1975
Ленинград