Рассказ
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 60, 2023
1
Шел Казимир по грязи — в сапогах на босу ногу. Чавкало под подошвой, утягивало в топь, выскальзывало из-под шага месиво дождя трех дней без перерыва. Шагал Казимир, не ведал, куда, но радовался: впереди предчувствовалось небывалое, чужая сторона, другая земля. Издали он пока не мог знать, что намечается впереди и тем более не догадывался про место, которое тянулось широкой шершавой лентой трав и полыни, кустов рябины и боярышника, пустырей и заброшенных гаражей между Старой и Новой улицами, между размашистыми ходулями столбов. Черные, гудящие о чем-то силовом высоковольтные провода нависали сверху. Воздух вокруг дребезжал, обожженный, заряженный ионами стрекочущих тут и там фиолетовых искр. Черные провода рисовали по небу, а под ними тянулась самая Непонять, кочками и заборами, заколоченными и навеки забытыми будками и пустырями.
Шагал Казимир сбитыми ногами по земле, навстречу ветру октября, отворачивая лицо влево от его незаслуженных пощечин. За спиной нес он здоровенный мешок, набитый кривыми, поломанными, неудачливыми птицами. Их собирал Казимир по пути, полуживых и уже совсем неживых. Ловил, чем придется, хватал ручищей пичугу, зачерпывал с земли пернатый клубок пигалицы, опасаясь помять и придушить окончательно. Не сжимая пальцев, нес в горсти, рассматривал при лучах, а потом бережно складывал. Всех подряд, в темный старый мешок, в котором раньше носил с поля картошку. Но мертвых птиц в его мешке было гораздо больше.
Шагал Казимир весело, устремленно, не ведая, что впереди ожидала его невзлетная и непосадочная полоса. Не пустырь и не поле под высоковольтной линией, а пахнущее электричеством самовольное и беззастенчивое пространство, зовущееся в окрестностях за глаза и в глаза самой Непонятью. Потому что умом его не понять. Но можно ему по наивности сердцем и всем существом довериться. И шагнуть, и пуститься по открытой полосе под жирными, черненными вороньем проводами. А уж что там стрясется, чем обернется хождение между Старой и Новой улицами — мало кто об этом рассказывал. Все потом и всегда молчали про свои происшествия и открытия.
2
Ближе к новому году у нас в городе совсем не осталось выбора. Все возможные «или-или» закончились, истощились, были приостановлены. Так не рекомендуется говорить, но скорее всего их попросту устранили. Больше не было выбора, не из чего выбирать. Моя жизнь от этого не изменилась. Любая жизнь, и моя в том числе все же проходит где-то на глубине, на тротуаре, наискосок быстрым шагом через вечерние дворы, перебирая ногами по темной траве и бледному кружку фонарного света. Так проходит каждый день, ближе к земле, к парку напротив окна, к автостоянке за гаражами, к мусорным бакам возле голубятни и школы. А уж потом в газетах и новостях приподнимают это до уровня проводов, нанизывая происшествия и мнения между столбами. Единственное, на что я сразу обратила внимание, даже растерялась: в магазине, куда обычно хожу за продуктами (там дороже, зато практически в двух шагах от дома, если накупила на неделю, тащить быстрее), в этом маленьком супермаркете остался только один вид каждого товара. Одни яблоки, зеленые, но хрустящие. Одни резиновые сапоги — коричневые, до колена. В просторном корыте-холодильнике — одна кость, говяжья, со следами мяса. Одна колбаса, докторская, с жирком. И сыр один, с дырочками, довольно вкусный. На стеллажах — кладка жестянок, заржавленных, с морской капустой. Каменные ириски с намертво прилипшими фантиками. Все свежее, со скидками по карте постоянного покупателя. Но при этом любой вид продуктов — в единственном варианте. Бородинский батон, кирпичиком, вчерашний. Универсальный стиральный порошок на полках хозяйственного отдела. Один сорт водки — столичной, с черной крышкой. Один вид кофе — растворимый, кислый, я именно такой не люблю. Но ничего не поделаешь, другого нет, больше нечего выбирать.
Через неделю оказалось, я обнаружила, когда ехала в универ, что три выхода из метро теперь закрыты. Работает только один, зато как раз тот, который мне удобнее, мой обычный выход. Так что это изменение я почти не почувствовала. Некогда было, приближалась сессия, все мысли были о многочисленных хвостах-прогулах. Потом я потеряла зачетку. Мы искали ее всей нашей компанией почти неделю — вместе с Перцем, Аней и Молчановым. Зачетка неожиданно нашлась в моей кожаной сумке, с которой я и в универ-то никогда не хожу. Пока мы отрабатывали хвосты и сдавали зачеты, все оставшиеся «или-или» еще сильнее устранили, стало еще строже у нас в городе, выбора совсем не осталось.
3
Было Казимиру тогда пять лет, он считал себя взрослым, самостоятельным человеком. Жили они с матерью и сестрой беднее всех, на краю деревни, в сарае с худой крышей. Как-то раз, после недели беспрерывных дождей, одолжил Казимир у сестры резиновые сапоги и выбежал искать своих друзей, сыновей Узбека-плотника. Долго он ходил по деревне, высматривал и выкрикивал в полный голос и наконец нашел их за сараями, возле конюшен. Были два брата чумазыми с головы до пят. Выкопали они с утра ямку рядом с огородами, задумали похоронить в пышной, как тесто, земле мертвую птицу. Вытащили у кошки из пасти малиновку, попытались выходить, прятали по очереди за пазухой, но ничего у них не получилось. Ослабла птичка, испустила дух, улетел ее вдох далеко в рай малиновок и синиц. Лежал неподвижный, маленький, одетый в перышки организм посреди жирной жадной земли, которая сейчас закроет свою пасть и проглотит мертвое навсегда. И ничего из него не вырастет. И ничего не выйдет, кроме перегноя. Крошечная бездыханная малиновка вдруг показалась Казимиру сказочным украшением, изысканной брошью, сплетенной нездешним из перьев, косточек и невидимого легкого духа птицы. Грубо, нетерпеливо растолкал Казимир своих друзей, одного даже пихнул в грязь. Зачерпнул малиновку ладонью прямо из ямки, чавкающей недавней влагой дождя. Прижал Казимир птицу малую к груди, к мятой рубахе. И зачем-то побежал. Среди кочек потерял один за другим сапоги. И со всех босых ног рванул наутек, петляя меж сараев и погребов, путая следы, будто лис, хотя никто за ним и не гнался. Братья посмотрели ему вослед, пожали плечами и ушли за огороды, стряхивать с яблонь друг на друга дождь. Убежал Казимир в тот день далеко-далеко, аж к заливному лугу, все мерещилась ему вослед погоня, еще ниже спустился, к реке. Там он укрылся и сидел до темноты, на склоненной над омутом ветле, подальше от мостков, где обычно бабы белье полощут. Прижимал невесомую, пустую, совсем кукольную малиновку к груди. Смотрел, как течет мимо вода, а в ней скользят прозрачные рыбки, потом смотрел, как закатные лучи просвечивают насквозь листья и травинки на том берегу. Даже не заметил, что такое стряслось. Неожиданно. Испугался. Птичка вдруг вынырнула из-под его ладони, юркнула среди пальцев, метнулась в небо. Ничего не понял Казимир, только смотрел вослед, как ошпаренный, на ее путь среди ветвей и облаков.
Лето за летом, зима вослед зиме, стали замечать в деревне, но помалкивали, ухмылялись, глядели куда-то вбок мужики и бабы. Приложив ладонь к пробегающей мимо курице, погладив гуся, обняв индюка, мог Казимир нечаянно вылечить домашнюю птицу от клещей, глухоты и проплешин. В отрочестве уже, без никакого умысла, выбирал в коробке у бабушки хиленького, засыпающего, затоптанного в нежильцы цыпленка, отогревал в ладонях, таскал его с собой, прятал под ворот рубахи и скоро нечаянно, будто играючи, возвращал птенца к жизни. Эти обогретые в ладонях Казимира куры славились на всю деревню крепким здоровьем и были лучшими несушками.
Однажды под вечер, поздней осенью, постучали неловко в низкое нерадостное окошко, где у них кухня была и сени. Мать слезла по скрипучей лесенке с печи, накинула телогрейку, пошла отпирать. Шушукались в сенях на холоде, потом голосили, потом умолкли. Мать пришла за Казимиром, сверкнула глазами и прошипела: «А ну, пойди-ка ты сюда. Иди-иди», — сказала так недовольно и сварливо, будто он кругом виноват. Шлепал Казимир впотьмах босыми ножищами по коридору, а сам припоминал, где его вина, за что сейчас будут пробирать. А оказалось, бабка Крайняя, чей дом на холме у дороги, которая петляет через поле к трем лесам, утку принесла с висячим, неподвижным крылом. Указала на корзину Казимиру: «На вот, ну-кася подлечи. Исправь, раз ты такой вумный!» Мать аж отпрянула от злости и какого-то недоброго стыда. Ох, как же не понравилась ей эта просьба. И что по деревне значит уже пошли разговоры про эти его странности. «Он у нас плотник будущий. Узбек его берет весной к себе в помощники, потом обещает зачислить в бригаду, будут ремонтировать крыши». Казимир тем временем вытаскивал утку из корзины, а она упиралась, била целым крылом и глухо, скрипуче покрякивала. Собрал он кое-как птицу в охапку, пока мать убеждала Крайнюю, какой он будущий плотник, на все руки плотник. И ушел Казимир впотьмах вместе с уткой в маленькую комнатку, узкий тесный чулан, где всегда у них сушился лук, чеснок и свекла. Там стояла железная скрипучая кровать, на которой умер по ошибке его отец, напившийся в честь Первомая стеклоочистителя с соседом. На эту кровать отцовской смерти уселся Казимир, обнял утку, прижал к груди. Заслушался, как она сначала голосила, а потом все реже, все тише причитала. А потом уже покрякивала так, на всякий случай. Закрыл он глаза, а крыло легонечко в темноте вправил, приладил на место. Стало крыло, как новое. Даже еще лучше. Как же хорошо, как ловко уткино крыло вправилось, будто вошло в паз. И весь мир тоже вдруг хрустнул суставом и встал на место. И наладился. И стал, как новый. Даже еще лучше. Вот что почувствовал Казимир, починив свою первую птицу. А соседка утром принесла и оставила у них на пороге ведро картошки. А мать потом не разговаривала с ним три дня, недовольная ходила, куксилась без повода, все обижалась чего-то. «Ты, сынок, со странностями у меня. Надо тебе эту дурь из головы выбивать». Вот что пробормотала мать, накладывая ему в миску картофельной похлебки. И больше ничего не сказала.
Стали приходить соседи, бабы и старухи, старики с посохами, мужики в телогрейках, со всей округи, из соседних деревень. Стучались в низкое невеселое оконце сеней. Приносили с собой в корзинах, коробах и узлах. Курицу, обернутую в полотенце, которая уж три года раздумала нестись. Двух гусей, объевшихся бузины. Смятого котом удода. Сбитую на шоссе сову. Кукушку, найденную на лесной тропе в бессознательном состоянии, но живую. По ошибке пострелянного сокола. Лебедя без ноги. Почтового ручного голубя, ослепленного где-то по дороге на один глаз. Попугая неизвестной породы, кричащего при детях матные частушки. Двух дятлов, оглушенных звуком бензопилы. Током ударенную сороку. Двух синиц, найденных на пороге, в дар от кота. Больше не было ни конца, ни края этим вечерним ходокам к Казимиру. Все шли и шли — из дальнего села, которое за лесом. Из далеких деревень за рекой. Приходили, приносили с собой слабых и больных птиц. Говорили: исправь. Как будто он плотник какой. Или слесарь по птичьим деталям. Как будто у него есть инструмент и запчасти. Требовали, вот и лечил Казимир птицу за птицей. Прикладывал руки, отогревал на груди, прилаживал крыло на место, приставлял недостающую лапку. Откуда? Из доброты.
Жалел Казимир птиц. Очень хотел их поправить, утешить и поставить на ноги. Но больше всего любил он выпускать ожившую и налаженную птицу из рук — прямо в небо. И смотреть вослед, с ошпаренным сердцем, на ее путь среди ветвей и облаков. Никогда не клевали Казимира птицы. Но часто потом подходили к нему на деревенской стежке, среди крапивы и репья, знакомые гуси, куры и индюки. Вставали напротив, приветственно били крыльями, наклоняли одомашненную голову — вылечил, значит, теперь приласкай. Подставляли крыло под его руку: погладь, обогрей еще раз. Скоро смекнули селяне, стали приносить вместе с захворавшими гусями матери подарки — бусы и орехи, землянику в кружке, отрез материи на платье. Никуда Казимир весной не пошел учиться, пожалел его Узбек-плотник, не стал принуждать к ремеслу. И в бригаду никакую по ремонту крыш его не зачислил. «Так и растет детина у меня юродивым», — ворчала мать у колодца соседке. А потом махала рукой — раз так ему нравится, пускай живет, как хочет. И лечил Казимир куриц, тормошил почтовых голубей, отогревал мертвых чижей, вправлял крылья, чистил перья, изгонял клещей, становились птицы снова как новые. Никогда он от этого не уставал, не изнашивался. Только силы прибавлялись Казимиру — потому что любил он это свое занятие больше всего на свете.
4
Через несколько недель стало, как будто прозрачнее. В этом укладе я даже узнавала черты прошлого, далекого детства, когда все у всех было одинаковым, застоявшимся, зато устойчивым и каким-то надежным. «Хорошо мы жили, хоть и бедно», — без конца повторяла бабушка. Мы с ней посчитали и заметили, что за эти несколько недель потратили намного меньше обычного. Хотя я покупала продукты и всякие мелочи, как и всегда. Зато новости каждый день удивляли каким-нибудь очередным устранением выбора. Депутаты и губернаторы, те давно пожизненно прикованы к своим креслам. Все муниципальные и региональные выборы отменили еще в прошлом веке. Летом устранили выборы на местах — старосты группы, королевы красоты, главного по подъезду. Целью широкомасштабной правительственной программы была ликвидация привычки выбирать, утрата у населения самой функции выбора. Честно говоря, мне было некогда все это хорошенько обдумать. В универе зимняя сессия проходила, как обычно. Если не считать, что каждому студенту на этот раз выдали конверт с распечаткой тем для курсовых. Список из пяти пунктов, по пяти предметам. Раньше по каждому предмету предоставляли отдельный список тем, из пяти-шести — на выбор. Но теперь любой выбор считался незаконным. И все равно мы списывали, рассылали друг другу курсовые прошлых выпусков или дипломные работы своих приятелей из других институтов. А вот что действительно подточило меня, так это законодательно утвержденная зубная паста и единственный сухой кошачий корм, который теперь только и можно было купить в городе. Почему-то из всех возможных они оставили самые неудачные, провального качества. Зубы болели. Кот подходил к миске, обнюхивал невкусные треугольные камешки, грустно смотрел на меня и понуро удалялся с кухни. Десна кровоточила. Постоянно чувствовался привкус крови во рту. Пришлось купить хвойный ополаскиватель. А кота — подкармливать курицей, чему он был рад и выражал восторг песней. Но вообще-то это ведь пустяки. К таким мелочам привыкаешь или как-нибудь со временем приспосабливаешься.
Каждый новый день продолжал удивлять новостями: в городе осталась одна газета, точнее все газеты теперь выходили под одним названием. Один крупный новостной портал объединил все сайты в интернете. Объявили, что с февраля будет учрежден общий канал телевидения. Все это меня не касалось, я со школы не читаю газет и тем более не смотрю телевизор. Какой там остался ведущий новостей, что за музыкальную программу теперь крутят круглосуточно — это меня не волнует уже давно. Зато бабушка ворчала. Она всегда говорит о телеведущих и депутатах так, будто это ее соседи, родственники, приятельницы по даче. Она называет их по именам и неплохо осведомлена о подробностях семейной жизни некоторых, как если бы они не раз приходили к ней в гости, пили чай у нас на кухне и откровенно делились узлами своих запутанных биографий.
Оказалось, к этому времени в городе осталась единственная сеть супермаркетов. Бабушкин любимый магазин просроченных и удешевленных продуктов закрыли. После обычного своего великого похода за пенсией она все никак не могла отдышаться, некоторое время стояла молча, прислонившись к стене коридора. Потом трагически объявила, что отменили троллейбусы. А трамваи строго-настрого запретили по всей стране. Теперь по городу курсирует один автобус — номер четыре. И еще маршрутные такси номер ноль в кружочке. Все перепуталось и продолжало меняться каждый день. Новые и новые преобразования, направленные на устранение даже незначительного выбора, продолжали воплощаться в жизнь. К этому невозможно было привыкнуть, но на это можно было махнуть рукой. Так мы и сделали. Я готовилась к сессии — дописывала две последние курсовые. Бабушка варила рыбный суп из консервов и жарила котлеты. А кастрюлю с вареной гречкой заворачивала сначала в газету, потом в старенькое верблюжье одеяло, чтобы дать каше хорошенько пропариться. И получалось вкусно. В девять часов вечера по всем программам телевидения и радио теперь передавали новости. Бабушка считала, что их обязательно нужно слушать, поэтому включала громче, чтобы события дня трещали и дребезжали на всю квартиру. Ближе к концу сессии в городе начались беспорядки. Каждый вечер сообщали о задержаниях. Всех нелегальных торговцев, кто своими товарами создавал незаконный выбор, направляли на перевоспитание в подвальные цеха. Любые нарушения закона о выборах безжалостно пресекали. Выбора не должно было быть. Вообще никакого. Ни у кого. Сама функция выбора должна быть утрачена и со временем стерта из памяти. А всех, кто мешал установленному порядку, противостоял и вносил разногласия, полагалось безжалостно исправлять.
5
Казимир не верил в Бога, избегал суеверий и старался, чтобы никакая сказка или излишняя надежда не поселялась в стенах дома, особенно, в спальне и в столовой. Но падре Франциск ему нравился. Невысокий, коренастый, с короткой шеей и крепкой бычьей головой, падре внушал Казимиру доверие. С первого взгляда было понятно: этот человек не умеет врать, не наловчился лукавить и ни разу в жизни не упражнялся в лицемерии. Вот почему Казимир так обрадовался, когда вечером вышел на обычный стук в нахмуренное оконце и обнаружил падре в сенях. В коричневой рясе с капюшоном и накинутой поверх кацавейке, падре сидел на табуретке, а на ногах у него были резиновые сапоги. Ни корзины, ни короба, ни клетки Казимир со святым отцом не приметил. Догадался, что повод у визита другой. Вытащил из-под стола табуретку, уселся, молчаливо посмотрел исподлобья. Понял, что намечается разговор. Дал понять, что готов выслушать уважаемого человека, но целовать руку и благословляться не намерен.
Падре знал семью Казимира так давно, что потерял счет годам. Ничему не удивлялся в этом доме, ни от кого здесь не ждал послушания. Даже напротив, чувствовал себя виноватым за то, что не сумел увлечь надеждой, не вытянул из пьянства их отца. Падре уважал в Казимире непокорность любым распорядкам и системам мироустройства. Знал, что этот человек с детства имеет необъяснимую странность: умеет воскрешать мертвых птиц. Возвращает с того света индюков и стрижей. Восстанавливает здоровье любым без исключения пернатым, — наложением рук, лаской, из доброты. Вот почему в тот вечер падре не стал тратить время на обычные проповеди, а сразу перешел к делу. Так и сказал: «Казимир, сын божий, времени займу от силы час. Постараюсь рассказать кратким путем, отправлюсь напрямик по крупным камням и бурелому.
Вот смотри, Казимир: по соседству с нами, рубищем из рогожи, престарелой рубахой без рукава, лежит чужая страна, мерзлый несолнечный край полей, лесов и заборов. За глаза и в глаза нарекли мы его Непонятью. Потому что никак не поймем этих своих соседей. А найти туда путь нетрудно — мимо Крайневой, наискосок через поле, сквозь три леса подряд, обернувшись лицом к восходу. И потом все время в ту сторону, через мост, по лугам с запахом жженых трав.
Непостижимы жители Непоняти. Много темных сторон в их характере притаилось. Много забытья. То пряник у них на уме, то кнут. Не всегда поймаешь логику их обычаев. Наши наблюдатели бегут оттуда в слезах. Ничего не приметив, никого не сумев раскусить, возвращаются из Непоняти бесславно, много ума растеряв по дороге. Но кое-кто нам свои наблюдения все же принес. На днях стало нам известно, что случилась у соседей в Непоняти беда большая. Такая, что ты один, Казимир, им в несчастии сможешь помочь.
И тут без приглашения, без всякого спросу ворвалась в сени мать Казимира. Недовольно топала пятками по скрипучему полу, напоказ гремела ведрами у двери. Потом вдруг одумавшись, кивнула исподлобья падре Франциску, с грохотом выдвинула из-под стола чурбан, на него у стены уселась. Тоже стала недоверчиво слушать. Что тут с сыном затевают — приглядывала.
6
«Право» я списала со шпаргалки, сдала на четверку. Сессия подходила к концу, остался последний экзамен по спецкурсу «Лево». Остатка стипендии хватало только на чай с сахаром в маленькой подвальной столовой. К этому времени в городе устранили почти все варианты и любые возможности выбора, оставив для каждого существа и типа явлений одно основное, по мнению властей несомненное, принятое окончательно. Но даже эта повсеместная утрата видов и вариантов не была способна приуменьшить наш восторг освобождения, радость долгожданного окончания сессии. К выгулу на улице теперь допускали одну породу собак — дворовую сторожевую. Все остальные собаки, еще живущие в квартирах хозяев, были рекомендованы к усыплению или к завершению жизни взаперти, без выхода даже во двор, где они могут явиться на глаза прохожим, продемонстрировав другую породу, вольность, произвол свободомыслия. Аня очень расстроилась, ведь у ее родителей – старый колли. Она сказала, что пока не хочет думать об этом, просто избегает и все. То же самое строго-настрого оформили специальным законом в отношении кошек, лошадей, рогатого скота и домашней птицы.
Я тоже махнула рукой и даже не стала ничего узнавать насчет кота. Рыб речных и морских пока не трогали, пусть они сидят там у себя, их не видно. Но для содержания в аквариумах повсеместно оформили рыбку-гуппи. Судя по тому, что я заметила в метро, сократился также выбор одежды, обуви, украшений. Все теперь ходили в синих костюмах, в белых рубашках. Бабушка сказала, что такой же была одежда скромного городского служащего во времена ее молодости. И спецодежда в те времена тоже была синей. После экзамена мы возвращались к метро, шли дальним путем, всей нашей компанией. Мне очень не хватало зеленой вельветовой юбки, зеленой водолазки и черной безрукавки. К этому дню синие одежды вызывали у меня уныние и головную боль. По главной улице нам навстречу двигалась непривычно плотная шумная толпа протестующих.
— Давно такого не видела, — подумала я. И, наверное, нечаянно проговорилась, прошептала вслух, потому что Аня тут же призналась в ответ:
— А я никогда такого не видела.
Молчанов тихо пояснил:
— Это несанкционированный митинг — за честные выборы. Чтобы провести открытые настоящие выборы, всенародное голосование.
— Митинг за выборы — не могу поверить! А кого выбирать-то хотят, — острил Перец.
— Да птицу. Речь идет о выборах птицы, — пробормотал Молчанов, вглядываясь в толпу, — выборы единственной птицы, которая останется. Только одной повсеместной птицы, законодательно разрешенной к существованию. Которая будет жить в городе, в деревне, в поле и в лесу.
— Не понимаю, ерунда какая-то, — прошептала Аня, завороженно наблюдая, как синим шумным веществом по улице на нас надвигаются митингующие. С разных сторон завыли сирены. Мы поскорее свернули в ближайший переулок. И медленно пошли все вместе, чуть под гору, ощущая спинами разгоряченный, жалящий воздух столкновения демонстрантов с полицией.
На следующий день одни и те же репортажи крутили по всем телеканалам. Протесты прокатились по стране, заглушив, вытеснив волной тревоги радость наступающих каникул. У бабушки ночью случился гипертонический криз. Давление подскочило аж за 200. Ее колотило, руки тряслись, на лбу проступили маслянистые капли пота. У меня тоже руки тряслись, я сидела всю ночь у нее в ногах. Кот притаился рядом, на подлокотнике кровати. И мы все втроем надеялись, что Смерть не придет, что костлявая и на этот раз заблудится где-нибудь по дороге, среди заборов и гаражей самой Непоняти. Рано утром наконец приехала скорая, два нерадивых медбрата барахтались в комнате, будто в аквариуме. Бабушка расспросила их бледным обесточенным голосом, любопытство в ней, как всегда, победило слабость. Оказалось, один из медбратьев — студент-второкурсник медицинского института. Другой закончил медучилище и уже три года работает на скорой. Студент робко и боязливо измерил бабушке давление. Видимо, их в институте научили, что с пациентами надо разговаривать, поэтому он нерасторопно прохрипел: «Бабк, ты чего? Зачем расклеилась? Тебе что, на дискотеку ходить? Сиди, бабк, спокойно. Никуда не ходи. Успокойся и сиди, телевизор не смотри».
Второй медбрат приготовил шприц и вот уже деловито уколол бабушкино белесое бедро. Но давление не спадало. К вечеру опять поднялось до 200. Бабушка охала и причитала, что ей надоело мучиться. А еще она говорила, что мы живем в стране дураков. Потом она пила капли из синего пластикового стаканчика — сухими белесыми губами. Дни летели в тревогах за ее здоровье. Я несколько раз бегала по аптекам, искала бабушкин препарат для снижения давления. Но его нигде не было, его изъяли, оставив во всех аптеках непригодное лекарство от гипертонии, от которого летит печень. На четвертый день бабушка без предупреждения вскочила, решительно и непреклонно накинула халат, проковыляла на кухню и принялась чистить картошку. Тогда я с некоторым облегчением наконец включила радио и узнала, что оказывается вопрос о выборах птицы уже решен. И даже уже назначен день выборов — через два месяца, в сентябре. Именно в этот день в школах, кинотеатрах и домах культуры города состоится голосование. А сейчас уже даже начали выдвигать кандидатуры птиц, для этого волонтеры отправились по домам, собирают подписи, проводят дебаты на избирательных участках. Бабушка гремела на кухне всеми крышками сразу. Я стояла у окна и никак не могла понять, взгляд метался по небу, скользил по проводам: выборы птицы, единственного вида, только одной птицы, которая останется в городе. Все остальные птицы, все до одной будут истреблены, уничтожены, устранены из неба. Мое сердце вдруг задохнулось, как будто его сдавил безжалостный кулак. Интересно, каким будет окончательный список кандидатов? И кто станет моей птицей, той единственной, которую я захочу спасти? Кого я предпочту всем остальным? Оказывается, бабушка уже третий раз звала меня обедать. В комнате пахло жареной картошкой. Бабушкиной, самой вкусной в мире. С золотистыми корочками. С луком. И я отвлеклась от неба.
7
Ни одна жилка не дрогнула на лице падре Франциска. Ко всему привык святой отец за долгие годы общения с людьми. Кивком головы поприветствовал он мать Казимира. И тихим голосом продолжил свой рассказ:
«Да будет тебе известно, сын божий, что проживает на белом свете удивительный святой по имени Касьян. Только вот святым его признают далеко не все. Чаще обзывают его Кривым Касьяном, косоглазым истребителем птиц. Вот что о Касьяне нам известно: невысокий рост, лицо отечное, косоглазие у него и дурной характер. Говорят, он жадный, завистливый. И сверх меры гневлив. А еще — будто бы имел Касьян с рождения, как и ты, Казимир, одно призвание — служить Богу, посвящать себя вере и со временем стать святым. Но случилось непредвиденное несчастье: выкрали его во младенчестве у матери демоны и всякие проклятые черти. Что они там с ним делали — неизвестно. Только стал Касьян святым с гнильцой. С подростковых лет приставлен к нему за проделки и грубые слова ангел-исправитель. Чтобы надзирал за Касьяном и стукал по лбу колотушкой — за любую негодную провинность, за недобрую грубую мысль.
Казимир-человек, — выдохнул падре Франциск и сказал на ступеньку выше, — да будет тебе известно, что каждый високосный год вырывается Касьян на волю, каждый раз изобретает способ надзирателей своих обхитрить. Странствует тогда святой по миру, глазом надменным сжигает травы, на пути делает кривыми деревья, вызывает мор всего живого, на кого нечаянно ни поглядит. И особенно уязвимы под его косым недобрым взором птицы. Если случайно заприметит Касьян голубя, то теряют те голуби лапки. Глянет спозаранку на цыпленка — делается у курят кривошея. А уж если засмотрится Касьян на птицу в небе, то выпадает такая птица из облака, мертвая лежит на земле. Что ты думаешь: вот и снова хватились Касьяна. Снова убежал из-под присмотра исправителей своих святой косоглазый. А чтобы его подольше не нашли, чтобы на полпути не вернули, двинулся напрямик в Непонять. Бродит он теперь по городам, скитается по деревням наших соседей и по ходу своего движения вызывает повсеместный птичий мор. Падают из неба мертвые жаворонки, валятся на карнизы из облаков вороны, лежат на тротуарах мертвые голуби.
Если заметил прохожий в сквере возле дома мертвую пичугу — зяблика или синицу, иволгу или трясогузку — сразу ясно: здесь прошел недавно Касьян и в окрестную листву недобрым глазом глянул. Каждый взгляд Касьяна, будто дробовик, метко отстреливал воробьев, прошибал скворцов и даже оглушил дятла. Многих малых птичек он изувечил, многих покрупнее без умысла истребил. Надо тебе скорее в Непонять отправляться, брат мой Казимир. Знаю, что ты никогда не отступал перед трудностями и в любую погоду свое дело знаешь. Прихвати с собой мешок да покрепче, бездонный. И спеши скорей туда, в самую Непонять. Может быть, еще успеешь, хоть не всем, но многим птицам поможешь. Убитым дроздам назад восстановишь дыхание. Мертвых голубей к жизни вернешь».
Вот тогда-то мать Казимира и всплеснула руками. Со своего чурбана вскочила и давай глазами сверкать. Только что уж она там кричала, ни Казимир, ни падре Франциск не дослушали. Все ее слова и крики осыпались на пол, в щели закатились без следа.
8
Бабушка нашла себе развлечение. Новости больше ее не занимали. Ведь теперь каждый день с девяти вечера и почти до полуночи по телевизору гремели дебаты. Известные и влиятельные люди страны каждый вечер спорили и рассуждали о том, каких птиц следует внести список кандидатов, читали стихи с целью большего эмоционального воздействия, срывались и переходили на крик, ругались друг на друга и даже несколько раз подрались. Политики и актеры, писатели и защитники животных, поэты, орнитологи, циркачи, биохимики, психологи, депутаты и космонавты высказывали свои глубокие убеждения относительно пернатых кандидатур. В перерывах между ток-шоу предвыборного марафона можно было посмотреть информационную заставку-знакомство о той или иной из птиц-претендентов.
Вечером бабушка вдруг позвала меня и попросила принести с кухни очки. Когда я заглянула к ней в комнату, по телевизору как раз шел ролик о малиновке. Бабушка строго скомандовала: сядь, посмотри. На экране — крошечная неугомонная птичка, на грудке которой неизвестный художник оставил нежно-розовый, оранжево-перламутровый штрих. Это расплывчатое пятнышко не раз стало неожиданным цветом среди серого неба и окраинных многоэтажек. Малиновка на ветке показалась мне хрупкой. Ее хотелось защитить. Ее и надо было защищать. Я не смогла больше смотреть ролик-заставку с рекламой птицы. Скорее пошла на кухню, искать бабушкины очки. Но как я ни сопротивлялась, в эти дни телевизор был назойливым, от него невозможно было отгородиться ни книгой, ни расписанием лекций нового семестра, ни телефоном, в котором Аня перечисляла все недостатки Перца, а потом, споря сама с собой, воодушевленной скороговоркой сообщала о его достижениях. Как-то вечером в дверь позвонили — на пороге переминались худой и толстый в спортивных куртках, до нас наконец дошли два парня с блокнотом, в который они собирали подписи в поддержку ласточки.
— Почему это вы вдруг решили собирать подписи, что вам эта ласточка дает? — возмущенно поинтересовалась бабушка. Она надела свои массивные очки для чтения. Из-за которых показалась капризной и дотошной старушенцией. Очки тут же съехали на кончик ее маленького вздернутого носика. Волонтеры уважительно и тактично помалкивали, протягивая нам свой блокнот.
— Подписи собирать, ишь, чего удумали. А работать вы думаете? — бабушка вдруг высказала все, что должна была проскрипеть малоприятная пенсионерка из девятиэтажки на окраине города. Поэтому я, не раздумывая, поскорей размашисто расписалась в блокноте — за ласточку. Тогда бабушка многозначительно покачала головой и молча удалилась. Я выпроводила волонтеров, пожелала им удачи. Потом мы минут десять препирались на кухне. Бабушка на все лады стыдила и осуждала меня за то, что я все-таки «отдала свою подпись».
«Надо же думать головой, не подписывать незнакомые бумаги. Мало ли, что? А вдруг это аферисты? Или правительство проверяет, кто сомневается. Куда они понесут этот блокнот? Кому они его покажут? Ты об этом подумала? Эх, бестолочь!»
Потом, отменив все предыдущие споры и свои суровые слова, она вдруг предложила: «А давай-ка, знаешь что, выпьем с тобой шиповника, с баранками. Я заварю, у меня где-то был убран шиповник, с прошлого лета». И уже невозможно было на нее сердиться. И скоро мы пили горячий, кислый, колючий чай. А дебаты все равно продолжались. Целыми вечерами политики и актеры спорили об окончательном списке кандидатов. Каждый день обсуждали какую-нибудь новую наболевшую череду вопросов. Включать в список сороку, чайку, дятла? Или включить только малых городских птиц?
9
В день выборов возле школы на всю округу гремела музыка. Мы переехали в эту часть города года три назад, так что я никогда не училась в этой школе и вошла в чужое незнакомое здание, с которым меня ничего не связывает, кроме обычного школьного содрогания: вдруг сейчас затрезвонит с ржавым скрежетом звонок. Внутри был ленивый и слегка накрахмаленный свет. Пустынные коридоры бесхитростно молчали. Чисто вымытый мраморный кафель напоминал, что школа — государственное учреждение, вроде больницы. Повсюду таились запертые, стиснутые двери классов. Здание опустело и ненадолго отпустило свою обычную жизнь. Сегодня школа стала избирательным участком. Молчаливым и строгим зданием, в котором осуществлялся выбор. Зато дверь в столовую оказалась распахнутой настежь. В глубине угадывался длинный, накрытый белой скатертью стол. Две буфетчицы в белых чепчиках одна напротив другой расставляли рядком тарелки для предстоящего банкета. Несколько человек поднимались вместе со мной по лестнице в актовый зал. Тихие, настороженные, сосредоточенные люди в синих костюмах. Я узнала соседку по лестничной клетке, но поскорее отвела глаза, решила не здороваться, мне не хотелось ни с кем говорить. Я с трудом уговорила бабушку пойти на голосование чуть позже, с ее вечно хмурой приятельницей с пятого этажа. В актовом зале меня встретил синий человек и проводил к трем сдвинутым партам. Синяя девушка с пучком попросила предъявить паспорт, долго листала его, заглядывая то в конец, то в начало, а потом что-то подробно записывала в журнал. Наконец я получила назад свой паспорт и бюллетень. Плотный листок серо-белой бумаги. И пошла искать свободную кабинку. Их было около десяти, расставленных по всему актовому залу в шахматном порядке. Интересно, куда они убрали обычные кресла, наверное, сдвинули за сцену. Я вошла в кабинку, хорошенько зашторила занавеску, спряталась, укрылась от лишних глаз и тогда наконец заглянула в бюллетень. Передо мной был список. Птиц в списке было всего двенадцать, из них надо было выбрать одну единственную. Ту, которая останется.
Воробей
Голубь
Галка
Синица
Ворона
Ласточка
Малиновка
Зяблик
Дрозд
Пингвин
Соловей
Трясогузка
Я смотрела на список и моргала. На меня вдруг напал обычный школьный ступор, то малоподвижное неумелое отупение, которое в свое время не давало мне ухватить и как следует разобраться в задачках по физике. Выборы. Выборы одной единственной птицы. Надо поставить галочку или крест — рядом с птицей, в специальном квадрате. Воробей, ворона или ласточка. Я стояла, смотрела на список и никак не могла пошевелиться. Соловей, разве соловья можно было вот так запросто ставить со всеми другими в один список. А почему нет? Малиновка, хрупкая маленькая малиновка. Чайка, чайку они даже не внесли в список, хотя я видела несколько раз чаек в центре города, возле реки. Моя рука самовольно, нетерпеливо вдруг метнулась и сама собой поставила галочку-росчерк напротив синицы. Я почувствовала ожог бездумного поступка. У меня зацарапало все внутри, как будто внутренности раздирали ржавой расческой. А ласточка, как же я могла забыть ласточку, особенно, когда она мечется над полем под нахмуренным небом августа? А трясогузка? Как же ее волнообразный серебристый полет над дорогой? Я никак не могла пошевелиться. И все читала этот список единственных птиц. Бабушка о своем выборе мне так и не сказала. Сколько я ни расспрашивала, она отмахивалась и частушкой выкрикивала: «Это мое дело, почему я должна тебе говорить? И ты помалкивай. Поменьше говори, побольше слушай. Вот тогда будет дело. Вот тогда ты станешь человеком». Аня тоже промолчала, все мотала головой, давая понять, что ни в какую не признается. И бессмысленно было расспрашивать. Перец веско заявил, что выберет голубя. Молчанов негромко заметил, что голубь грязнуля и распространитель всякой заразы. Но о своем выборе тоже промолчал. Голосование проходило целых три дня: в субботу, воскресенье и в понедельник. Результаты обещали огласить в середине недели. Во всех школах нашего района до позднего вечера играла музыка. Выборы продолжались. Выборы птицы. Я давно не видела на улицах столько нарядно одетых людей. Пусть они все и были в своих обычных синих костюмах и в синих плащах. Но лица многих светились, для людей это был настоящий праздник. Может быть, потому, что государство впервые за три года наконец прогнулось, дало слабину, пошло навстречу митингующим. Наконец разрешили сделать выбор. Позволили совершить запрещенное, так тщательно изгоняемое из жизни действие. Парочки, группы прохожих шли и смеялись, выкрикивали, были воодушевлены. Кто-то шел с допотопным магнитофоном на плече, распуская по окрестным дворам музыку, одобренную министерством культуры. Мелькали воздушные шарики, белого, законодательно утвержденного цвета. А у меня внутри все еще кровоточили царапины от ржавой расчески. Ласточка? Трясогузка? Малиновка? Как же они? Что же будет с ними?
10
В понедельник поздно вечером во дворе слышались голоса, смех, пьяные выкрики. Выборы закончились, люди оживились, как будто даже ожили. Казалось, что по улице гуляет долгожданный праздник и, судя по звукам, перетекает из бутылки в горло, превращается в вопли, а ближе к полуночи — в рев, визг, звуки сирены и плач.
На следующий день по радио объявили начало подсчета голосов. Чтобы не отчитываться каждый час по всем избирательным участкам, власти города пошли на отвлекающий маневр, невиданное послабление, давно забытую вольность. Поначалу я не поверила своим ушам. И поехала в центр, чтобы убедиться. В шесть часов вечера на главной площади города состоялось представление. На сцене пели арии из «Шантеклера». Над площадью неслось: «Господь! О, Бог всех малых птиц!» После этого по главной улице двинулось давно забытое, разрешенное, массовое шествие. Карнавал в костюмах птиц. Я шла в толпе и не верила своим глазам, у меня заложило уши, казалось, что это сон.
Все ограничения в этот вечер были сняты. Колонны карнавала медленно продвигались по главной улице, их возглавляли известные актеры, поэты, музыканты. Они шли по главной улице города или ехали на грузовиках со специальными передвижными сценами. На всех были яркие наряды попугаев, тропических птиц, дятлов и петухов. Каждую сцену шествия замыкала толпа прохожих, обычных людей в самодельных коронах из перьев, в накидках, отороченных как попало радужным пухом. Некоторые участники шествия несли в руке пучок разноцветных перьев или обычное гусиное перо. По обочинам улицы зрители и зеваки размахивали руками и хлопали в ладоши. На многих сегодня была уже подзабытая яркая одежда. Желтые и красные футболки, зеленые и сиреневые платья, бежевые кофточки, зеленые блейзеры, коричневые пиджаки. Я никак не могла наглядеться и насытиться этим изобилием цвета. Цвет — наверное, для меня самое главное. Цвет — для меня утешение и удовольствие каждого дня. Я не помню, когда в последний раз видела одновременно такое множество цветов и оттенков одежды. Даже растерялась, не знала, куда смотреть: на текущую мимо шумную людскую реку карнавала или на пьесы, которые актеры разыгрывали на движущихся по улице платформах, или все-таки на зрителей, которые кричали, хлопали в ладоши и размахивали руками вокруг меня.
Перед глазами медленно двигалась белая сцена с замком, на ней танцевали два акробата в костюмах белых лебедей. На мне наконец-то была зеленая вельветовая юбка в горошек и зеленая шелковая кофточка. Я сжимала в кулаке белое, чуть грязноватое перо чайки. И размахивала им на фоне неба. Казалось, дома по обеим сторонам улицы чуть склоняются и нависают над Карнавалом птиц. Теперь на платформе перед моими глазами актеры в костюмах сорок исполняли пантомиму. За их грузовиком маршировали зеленые попугаи, оранжевые кенары, иволги с ярко-желтыми жабо. Кто-то выпустил в небо связку разноцветных шаров: зеленых, красных, желтых, они медленно удалялись над крышами и проводами. На следующей платформе нерекомендованную, самовольно выбранную балладу декламировал хор в костюмах щеглов. За ними на высоких ходулях, упираясь головами в облака, вышагивали фламинго, сверкающие стразами журавли, страусы в серебристых боа. Громыхнула хлопушка, над головами закружил веселый розовый пух.
Поздно вечером на плоту по реке медленно скользили музыканты в костюмах петухов. Это был неугомонный квартет скрипачки, гитариста, аккордеониста и ударника. Они пели, незаметно сплывая по вечерней реке, голосили на всю округу лихие жаргонные куплеты про то, что в кармане нет ни гроша, зато жизнь хороша и надо мечтать. На девушке-скрипачке было средневековое платье с пышной голубой юбкой, а на аккордеонисте — алый бархатный камзол с черными пуговицами-шашками. Я никак не могла наглядеться на цвет камзола и на голубую ленту в рыжих волосах девушки. На следующий день по телевизору наше шествие обозвали Карнавалом ослепленных. Говорили, что выпи выклевали нам всем глаза. Говорили, что лесные дятлы выдолбили жителям города мозги, и без того проеденные короедом свободы. Власти были недовольны размахом шествия. Наблюдатели отметили бесшабашное поведение и неконтролируемое оживление на улицах. Слишком много непонятных улыбок. Слишком много очнувшихся людей, которые пританцовывают по своему усмотрению и на ходу что-то напевают себе под нос. Здесь попахивает произволом, самоуправством, свободомыслием. Нет, этому не бывать. Нарушителей порядка, самых веселых и беспечных, потерявших край и берега, забрали вечером, прямо в метро. У меня на глазах двух девушек в изумрудных платьях посадили в специальный синий автобус и увезли в исправительные цеха. Оказалось, что некоторых участников и замечтавшихся зрителей карнавала поймали в специальную сетку. И ночью отвезли в исправительные подвалы. По горячим следам срочно ввели еще несколько ограничений, они касались допустимого вида мебели и посуды. Был ликвидирован выбор машин, мотоциклов, велосипедов. Бабушка задыхалась и все время распахивала окна настежь, чтобы хоть чуть-чуть проветрить квартиру. Ближе к концу недели объявили, что большинством голосов выбрана Ворона. Именно она стала той самой. Всенародно избранной птицей. Перец отшучивался: «Ну и что, вполне приличный, даже благородный выбор умной неброской птицы». И тогда Аня вдруг вырвала из его руки свою тонкую бледную ладошку, вскинула носик, сделала несколько шагов в сторону. И шла дальше одна. Молчанов сделал вид, что ничего не заметил. Хотя, как мне кажется, Аня ему втайне нравится, и он поджидает, когда наконец у них с Перцем все окончательно рухнет. В начале следующей недели должен будет начаться отстрел, ликвидация, устранение всех остальных птиц. Чтобы, нечаянно засмотревшись в окно, мы видели над крышами только ворон, их мелькание в небе, их растопыренные крылья и взъерошенные гнезда среди ветвей парка. Чтобы, неожиданно проснувшись, мы слышали на рассвете хриплые, надрывные песни-жалобы на всю округу. И ничего другого, ни одной другой птицы больше никогда не было в нашей жизни. Прости, ворона, ты-то тут ни при чем. Ты не виновата. Так уж случилось, помимо тебя, помимо твоей воли. Но все равно это было
невыносимо.
11
Шел Казимир наискосок через поле. Все время лицом на восход, затылком на закат. Мимо дубов, деревень и кладбищ. Мимо полей колосящихся — с сенокосилками. И полей пустых, отдыхающих вольными травами и взбешенным в них ветром. Шел днем и ночью, спал под ольхой, пил из ручья, ел что принесут из соседней деревни девушки. Русые и рябые приходили к нему в ярких сарафанах, в бусах, в массивных фамильных серьгах. Румяные. Смеющиеся. Кипящие. Но ни одной из них не дал он себя уловить в силки. Кланялся, благодарил за каравай, нахваливал домашний сыр, отряхивал крошки и шел себе дальше. Через овраг, напрямик через рощу, вдоль реки, через мост, никуда не сворачивая. Много повидал раскинувшихся во всю ширь зеленых лугов, а на них — маленькие белые фигурки, рассыпанные тут и там среди трав. Косили, жали, собирали горох под ясным распахнутым небом. Дышал Казимир во всю грудь, прохладой и запахом скошенного сена. И была в нем одна только жизнь, медовая, пряная, доверчиво распахнутая ладонью. Много сил он нажил на этой дороге.
Запросто, ничуть не удивившись, возле неприметного ручья нашел Казимир мертвого воробья, что лежал кверху лапками в траве возле луговой тропинки. Не придал он никакого значения этой находке. Ничего особенного не подумал. Зачерпнул бывалым движением в горсть и тут же спрятал в мешок. К вечеру третьего дня пути стал он вблизи и вдали чуять чего-то. Не поймешь, что именно. Лежалое. Телогрейку. Отсыревший забор жердяной. Хохот стариковский беззубый. Запах черной рябины забродившей. И еще двух мертвых синиц подобрал. Потянулись кусты бузины приграничные, поле изошло кочками да рытвинами. Стали встречаться ограждения с колючей проволокой. Ночью фонарями по полям шарили незнакомые патрули. Чувствовалось Казимиру на той стороне стеснение. Но вроде добрее там было, правдивее. В то же время казалось, что взаперти там все. Заскучал вдруг Казимир, опечалился. Аж негаданно весь озяб. А сам все шел и искал — как бы на ту сторону проскользнуть, незаметно границу обхитрить. Попадались ему в приграничных оврагах полуживые воробьи со свернутыми шеями. И полумертвые голуби, тянущие за собой по земле перебитые, неподвижные крылья. Подбирал всех раненых птиц Казимир к себе в мешок. И живые они, и мертвые там мешались. Иногда трепыхалось что-то в мешке, беспокоилось, горевало. А потом снова наступал за спиной на горбе перепуганный птичий покой.
Перебрался он ранним утром вплавь через широкую реку. Беспрепятственно на тот берег вышел. Натянул обратно одежду, освеженный водой по сторонам, огляделся. Вот она вокруг него, прямо здесь — чужая страна, заколдованный край, Непонять. Те же самые поля во все стороны тянулись, рощи на ветру шумели и кусты вдоль реки те же, красного шиповника, не отличишь. Но как будто было отличие. Незнакомое, завороженное что-то. Родное и недоброе. Лихое и ласковое. Шел он лицом на восток, по пути много находил здесь бездыханных, остывших, выпавших из неба стрижей, зябликов и голубей. Сапожищи его от камней, штырей да рытвин чужбины прохудились. Но не устал Казимир, было в нем нетерпение, все вперед глядел — что там его ждет. Находил дроздов оглушенных. Дятлов прибитых, слабо дышащих. Всех мертвых и живых подбирал с собой, складывал в мешок. Очень удивляло его вблизи деревень однообразие построек. Одинаковые жестяные заборы, как глухие загоны, скрывавшие, что там взаперти. Будто близнецы, похожие скаты шиферных крыш. Под одну гребенку калитки, ворота. Все покрашено в зеленый цвет чуть вялой травы. То ли госпиталь напоминала такая манера застройки. Или, может быть, даже детский дом. Или исправительное какое учреждение. Или поселение изгнанных из города. Не решился Казимир просить у них ночлега. Побоялся заглянуть на постоялый двор. Переночевал, укрывшись в кустах акации, уж ему ночевать под открытым небом стало привычно. И все чаще на каждом шагу находил и подбирал он мертвых птиц. Трясогузок, синиц, ласточек. Воробьев, удодов, дроздов. Не заметил, как набился у него за спиной целый мешок. Не картошки, не свеклы, не кукурузы. Не другого какого-нибудь урожая. Неохватный мешок мертвых птиц нес за спиной Казимир. С прижатыми к груди проволочными лапками. Крошечная птичья нога-рука от боли, от страха, от испуга прощания с жизнью сжавшаяся в кулак пальчиков и коготков. Вот что нес он за спиной, несмотря на неподъемную тяжесть, шагая по просторным, пронизанным ветрами полям Непоняти. Мимо автозаправок, заводских труб, бетонных оград и невзрачных пятиэтажек пригорода вела его тропинка. И до тех пор странствовал он, никуда не сворачивая, пока не занесло его в самую Непонять — на пустырь между Старой и Новой улицей, что раскинулся под стрекочущими линиями электропередач и размашистыми четвероногими столбами. Было здесь пусто, сиротливо, бледно. Было бесприютно. Сел Казимир отдохнуть на бесхозное ржавое ведро. Почуял удар тока в висок, но отмахнулся, будто от мухи. Тяжело ему стало, аж сдавило грудь. Молнией здесь пахло, неживым фиолетовым электричеством. Но и это он от себя оттолкнул, сумел отгородиться. Все свои сомнения победил. Некуда здесь было смотреть — повсюду кусты, пустыри да кочки. И стрекочущая, злая пустота. Снял он тогда свой необъятный набитый мешок на землю, развязал его, запустил туда руку. Мало что шевелилось под его пальцами. Среди мертвых пернатых тушек пошла рука вслепую гулять. И бродила пятерня наощупь в ирии, вырии, рае, куда уносятся все беспощадно убитые, раненные, изувеченные человеком птицы. Долго бродила ладонь в темном, глухом, тесном мешке. Брал он в руку деревянную птичку, отогревал глиняную свистульку, а выпускал трепещущее, клюющее, бьющееся взаперти скопище жизни. Потом в какой-то миг, как всегда, Казимир не понял, не сумел угадать, что такое стряслось. Вырвались из мешка на волю все птицы разом. Высыпали, вылетели в небо дятлы и трясогузки. Нетерпеливо били крыльями в испуге заново ожившие синицы и воробьи, освобожденные голуби и ласточки, дрозды и чижи. Дышали ненасытно. Взвились в небо над самой Непонятью, огромной стаей, взбивая крыльями воздух. Высыпались под облаком, понеслись, разлетелись повсюду. Казимир смотрел им вослед: шальной, оглушенный, ошпаренный, провожая каждую птицу в ее сторону — со свободным, ликующим сердцем. Снова стало много разных, больших и малых птиц в небе Непоняти. Ласточки, синицы, дрозды и голуби — все вернулись назад, с того света, из темноты, на свои места.
Рига, январь-апрель 2021
© Текст: Улья Нова