Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 56, 2021
Европа, Россия… Мы уже без малого два века ведем эти бесконечные ночные разговоры русских мальчиков, до хрипоты споря с Чаадаевым, Киреевским, Грановским… По видимости, ничего не меняется. Или всё-таки кое-что? А что, если кое-что важное меняется с точностью до наоборот?
Часто приводят знаменитое пушкинское bon mot: в России «правительство единственный европеец» (иногда в виде: «государство первый европеец»). Его, как правило, трактуют как признание за российским государством/правительством модернизаторской и/или эмансипаторской роли. Но если прочитать текст внимательнее (мы к нему вернемся), Пушкин окажется мыслителем еще более тонким, критичным и пророческим. И еще более современным.
О самом факте — пока еще не полного — разрыва с Европой или с Западом спорить, кажется, не приходится. Подспудно — начиная с рокировки 2012 года, и явно — начиная с Крыма, Россия входит в фазу изоляции. Вроде ритмической, говорят нам историки1. Что дает надежду… и сразу отрезвляет ее, подсказывая, что в силу вечной игры иня и яна изоляция эта будет лишь очередной и отнюдь не последней.
Идентичны ли эти отливы? Очевидно, что нет. Мир меняется, становится всё «мировее». С миром меняется и Европа. Провинциализируется2. Меняется как целое с формальным прибавлением каждой «новой» части, будь то в ЕС или в НАТО. «Европа уже не та» — это да, это правда, и во многих отношениях. Европа менялась с каждым новым членом (а их прибавилось за счет Восточной и Юго-Восточной Европы немало: 11 в Евросоюзе, 14 в НАТО). Геополитически и экономически Европа — куда менее важная часть мира, чем 30 лет назад — в этом ее родство с Россией, которая потеряла в удельном весе еще больше. Обе провинциализировались.
Но что касается пары Европа-Россия, еще важнее, чем эти перемены, учитывать разрыв между «Европой внутренней» и «внешней». «Европа» в контексте отношений с Россией — это Европа-картинка, лозунг, гештальт, фасад, реклама самой себя. Это Европа вовне. Эта рекламная Европа виной тому, что многие «русские мальчики» (и девочки) оказываются обманутыми и разочарованными при более-менее близком контакте с европейской реальностью. В данном случае не важно, чтó именно их разочаровало, — грязь на тротуарах, недостаточная белизна кожи обитателей, несовершенство демократии, скудость универсамов (и их возмутительная некруглосуточность) или плохая телефонная связь. Им обещали другое! Такое разочарование сродни досаде туриста, заплатившего за непредоставленные или недопредоставленные услуги. Конечно, Европа сама отчасти виновата в таких «обознатках», поскольку не только кажется, но и хочет казаться. И современный Европейский Союз, несомненно, озабочен задачей саморепрезентации, как были озабочены ею и все формы европейского объединения, начиная от «империи Запада» Карла Великого, если не от Римской империи.
Но было бы ошибочно путать этот рекламно-фасадный аспект с «самой Европой», с Европой изнутри, тем более что она со времен падения железного занавеса стала куда более близкой и знакомой. Эта «сама в себе» Европа, Европа внутренняя, институционализированная сегодня в массе политических, экономических и культурных форм, — плод болезненного и кровавого развития и «уяснения уроков». Они в своей совокупности, если угодно, и суть тот самый kat’echon, призванный удерживать Европу от худшего, от зла, известного ей не понаслышке. Европа родилась из поражения — но не от внешнего, а от внутреннего врага, от эгоизма, алчности, ресентимента. «Руины — вот тот неприметный и неотъемлемый фундамент, на котором европейцы (в первую очередь заклятые враги Франция и Германия) возвели остов того политического единства, которое сегодня движется к уникальному и неслыханному образованию государственного типа»3. Европа оставила руины не только на «своей» территории — от ограбленного и обезоруженного перед грядущими испытаниями Константинополя через колонии на всех континентах — и так вплоть до Сталинграда. Что касается внутренних руин, то Берлинская стена, казалось бы, должна была стать последней. Но не стала. Не потому ли даже момент ее падения не только радовал, но и ввергал в глубокую меланхолию? Ею поделился, например, в своей книге «Бук и береза. Эссе о европейской печали» француз и гражданин мира Камий де Толедо4. Рухнувшая Стена дезориентировалa, лишила знакомой вехи, привычной границы, обескуражилa — и тем, что упразднила тот восхищенный взгляд извне, который подпитывал (западно-)европейский нарциссизм, и тем, что сделала Своим Другого, уничтожила саму другость. А эта другость таила в себе не только надежду на сопротивление неолиберальной гомогенизации, но шарм коммунистической идеи, тем более привлекательной, чем надежнее она была ограждена той самой Стеной.
Европа полна таких материальных и духовных руин, видимых и невидимых ран, хранить и освежать память о которых является частью гражданской рутины европейца. Он знает, он — независимо от реальной удаленности от события во времени — по-своему «помнит», чтó нужно пытаться не повторить. Этот культ памяти связан в Европе и с той миссией критики, которую спонтанно возлагает на себя европейский интеллектуал. Он прежде всего (само)критик, в том числе критик демократии и европейского проекта; самокритика вписана уже в любую речь Европы о самой себе: «Мы старые. Старая Европа, кажется, исчерпала все возможности дискурса и контр-дискурса по поводу собственной идентификации. Диалектика во всех ее важнейших формах, в том числе и включающих в себя антидиалектику, всегда была к услугам этой автобиографии Европы, даже когда она принимала вид признания. Признательные показания, принятие на себя вины, самообвинение точно так же входят в старую программу, как и самовосхваление»5. Этот сбой между самодовольством фасада и глубокой грызущей меланхолией — источник многих околоевропейских недоразумений.
Опробовав, на счастье и на беду, ордынское иго, Россия, начиная по меньшей мере с Петра, пошла по европейскому пути, с той оговоркой, что относилась к нему как к заимствованному, а, значит, чужому. Не будем в очередной раз точить герменевтические лясы о союз ‘и’ в «Европе и России». То, как Россия смотрела и смотрит на Европу — с восхищением или содроганием (но всегда пристально), — говорит о том, что смотрит она извне6. Еще в советское время оглядка на Запад была мощным регулятивом не только внешней, но и внутренней политики; Западу была в какой-то степени делегирована функция совести (историк богословия найдет здесь, возможно, след погребенного глубоко в недра подсознания равнения на первый Рим7). Старая Европа была поэтому не только обрадована (западная идея, по замечанию С. Жижека, молодеет и хорошеет, купаясь в очарованном взгляде с Востока), но и испугана евро-энтузиазмом своих новых восточных членов, тех, кто еще недавно смотрел на Европу немного извне. Уж не слишком ли всерьез они принимают Европу как проект и идеал? Уж не слишком ли много надежд на нее возлагают?
В пост-петровской, а еще больше в пост-наполеоновской России, как известно, элита вслед за правительством стилизовала себя в европейцев8. Народ по контрасту рисовался в восточных, азиатских тонах: «Начиная с XIX века русский правящий класс конструирует свой «Восток», свой Orient внутри собственной страны. Роль загадочных чалмоносных турок и мумифицированных фараонов играет собственный так называемый «народ», точнее — тот сконструированный объект дискурса (и, естественно, господства!), который получил название «народа». Этому объекту атрибутируют самые разнообразные черты, которые можно совокупно характеризовать как «крайний экзотизм». «Русский мужик» выступает главным носителем экзотизма в современной автору русской жизни — мало того, что его решительно невозможно понять, он, обряженный в зипун и лапти, и внешне совсем непохож на автора в его сюртуке или вицмундире. Это — Другой. Именно в этом смысле лапти и борода русского крестьянина в глазах русского писателя, чиновника, помещика ничем не отличаются от чалмы турка или шальвар персиянина в представлении европейского ученого-ориенталиста, путешествующего по Востоку писателя, колониального чиновника или военного. Для примера напомню рассказ Чаадаева о том, как Константина Аксакова, надевшего русское народное платье, публика приняла за персиянина»9.
При всем антилиберализме определенную ипостась европейского модернизационного проекта осуществляли и Ленин (с его знаменитыми диатрибами против «азиатчины»), и Сталин, не говоря уже об остальных. За считанный век так или иначе с этим проектом стали отождествлять себя и некогда «азиатские» массы. Разумеется, с оговорками, отступлениями и окольными путями. Разумеется, со стабильной славянофильской нотой. Разумеется, с евразийским зигзагом (но ведь и евразийство, и славянофильство были уходами от Запада как от своего). Разумеется, со стразами, но под названием «евроремонт». Разумеется, с постоянным усилием по само-экзотизации10. «Русский магазин» в Европе — это всегда витрина в матрешках и балалайках, которые не так часто увидишь в России (напомним в скобках, что идея матрешек была списана с японских игрушек и ввезена в Россию в самом конце XIX века, тогда же, когда была «доизобретена» и балалайка). Подчеркивание собственной инаковости может доходить до идиотизма, что демонстрирует некий автор, утверждая: «Любимыми книгами русского человека были Жития Святых и Добротолюбие, когда на Западе с восторгом читали “Декамерон”»11. До утверждения «у нас не было секса», остается полшага.
Запад охотно подыгрывает этой игре в само-экзотизацию. В 1967-68 и в 2010 годах в Париже прошли две огромные художественные выставки о России, названные весьма симптоматично: «Русское искусство от скифов до наших дней» (L’art russe des Scythes à nos jours) и «Святая Русь. Русское искусство от истоков до Петра Великого» (La Sainte Russie. L’Art russe des origines à Pierre le Grand). Названия этих в высшей степени официальных выставок утверждались, конечно, на самом высоком уровне: очевидно, что (само)экзотизация пришлась по вкусу обоим правительствам.
По поводу скифов тут будет уместно рассказать о моей недавней случайной находке, которая так и осталась до конца не проясненной. Прислушавшись к похвале, оброненной уважаемым человеком, стал читать «Пословицы» (Adagia) Эразма Роттердамского, в которых он комментирует четыре с лишним тысячи пословиц, поговорок, анекдотов и прочих крылатых слов, как древних, так и новых. Это труд огромный и знаменитый12. Хотя по латыни я знаю, в основном, буквы, мне было интересно взять в библиотеке двуязычное, франко-латинское, издание, чтобы поглядывать в оригинал. Я взял почему-то второй из пяти томов, и вскоре в статье номер 1007, посвященной оксюморону «лысый миконец13», прочитал примеры других оксюморонов: «воинственный итальянец», «честный торговец», «набожный наемник» и… «le Russe érudit», т. е. «эрудированный [начитанный, образованный] русский». Заглянув в оригинал, я обнаружил, что на месте русского там стоит… скиф (Scytha). Загадка!! Несомненно, правильно было бы перевести просто le Scythe érudit. Скорее всего, переводчик имел в виду, что в Европе (правда, через пару веков после Эразма) стало привычным отождествлять жителей России со скифами (и, таким образом, себя, французов, европейцев — с греками). Такое отождествление было, кстати, вовсе не однозначно пренебрежительным: ведь и греки относились к скифам не без примеси восхищения и идеализации. Возможно, француз-переводчик мог сам в юности посетить вышеупомянутую выставку под невероятным названием «Русское искусство от скифов (!!) до наших дней». Но одно дело назвать россиян/русских скифами (на рубеже веков, как известно, и русские вошли во вкус и сами стали так себя охотно величать), другое же — назвать «русскими» скифов (Scythae), под которыми Эразм подразумевал, конечно же, тех, кого древнегреческие колоны встретили на северном побережье Черного моря. Что до эрудиции, то здесь очевидно противопоставление греками «книжной» учености своих мудрецов — природной мудрости скифов, не нуждающейся в библиотечной, наносной начитанности, т. е. сравнение было опять-таки обоюдострым — и не вполне серьезным, под стать другим приведенным оксюморонам, отсылающим скорее к шутливым стереотипам, чем к некой реальности: разумеется, в истории и «в жизни» можно встретить и воинственных итальянцев, и честных торговцев, и (этих даже сильно больше, чем хотелось бы) набожных наемников.
Встречаются — и пока еще не выглядят оксюмороном — и «русские эрудиты», хотя за многими из них с недавнего времени, как уже бывало, плетется тень «иностранного агента», а российские власти прилагают немалые усилия, чтобы поставить эрудицию, знание, критическую мысль, просвещение под подозрение как деятельность сугубо чужеродную.
В итоге в культурном отношении европейцы рассматривают Россию как европейскую страну, способную влиться в «Европу, простирающуюся от Лиссабона до Владивостока» (Эмманюэль Макрон, август 2019). Сами россияне к этому, может быть, тоже готовы; не готов наш некогда «единственный европеец», наше правительство14. Современная социальная напряженность в России — это во многом напряжение между европейским народом и «азиатской» властью. Очень общо, грубо и со всеми и всевозможными оговорками: сегодняшние россияне — это население, образованное по европейскому типу, сильно урбанизированное, сильно дигитализированное, с коротким, но несомненным политическим опытом и с латентным, но неоспоримым минимумом политической культуры. Конечно, россияне — особые европейцы, но ничем не более особые, чем, скажем, португальцы, финны или словаки.
Вопрос отнюдь не стоит как «быть русским/россиянином или европейцем?». Никаких чистых европейцев в природе не водится. У каждого европейца есть еще и другие идентичности — государственные, региональные, языковые, этнические, не говоря уже о политических, эстетических, гендерных и пр. На обозримое будущее мир строится на «западных», авраамических ценностях и понятиях, поэтому у каждого человека, по крайней мере, в знакомой нам ойкумене, будет как минимум двойное гражданство — «свое» и «общее» (вот это вот самое, «западно-авраамическое»), своего государства и «мира».
Предельно упрощая, можно сказать, что власть в России выглядит как уставшая от всех этих игр в демократию и прогресс, от застольных манер и дипломатического этикета клептократическая клика, которая вынуждена всё больше делать ставку на насилие и его производные. Вовне — на применение силы и ядерный шантаж. Внутри — на схлопывание разделения властей, на подавление политического плюрализма, на нарушение фундаментальных прав и свобод, лежащих в основе европейского/западного образа человека и мира, на то пренебрежение правом и моралью, которое анахронично, неполиткорректно и несправедливо, но неизменно характеризовалось в российском политическом лексиконе как «азиатское».
Перечитаем пушкинский черновик письма к Чаадаеву от 19 октября 1836 года. Пассаж (точнее, его перевод, т. к. письмо было написано по-французски) полностью выглядит так: «Что надо было сказать и что вы сказали, это то, что наше современное общество столь же презренно, сколь глупо; что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что является долгом, справедливостью, правом и истиной, ко всему, что не является необходимостью. Это циничное презрение к мысли и к достоинству человека. Надо было прибавить (не в качестве уступки, но как правду), что правительство всё еще единственный европеец в России [est encore le seul Européen de la Russie]. И сколь бы грубо и цинично оно ни было, от него зависело бы стать сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания». Смысл этого отрывка — не совсем в восхвалении правительства, героически пытающегося вести косное общество по пути модернизации, а в критике ничтожного «гражданского общества», рядом с которым правительство еще и выглядит вполне европейским15. Эта псевдо-европейскость иронично подчеркивается тем, что правительство могло бы стать еще более грубым и циничным, общество бы и глазом не моргнуло.
И вот, дорогие мои современники, мы дожили до момента, когда правительство отбросило маску европейскости, объявило о примате своего права над международным держит курс на поддержку государство-хулиганов (rogue states), и тяготеет к тому, чтобы превратиться в такое же, и реально стало «сто крат хуже», чем могло бы быть, кстати говоря, в том числе и для своей пользы. Правительству/государству надоело корчить первого европейца, и оно решило поиграть в «азиата», и уж, конечно, не в какого-нибудь Сигэру Ёсида или, не дай бог, в какого-нибудь Ли Куан Ю, а сразу в последнего нелепого русбаши с позолоченными церетелями по углам.
Историческое пари может сегодня заключаться только в том, осталось ли общество таким же безответно «азиатским», каким было два века назад.
Примечания
1 Николай Подосокорский. Будущее России: война, оттепель или золотой век? // Вестник Европы, LV, 2020, со ссылками на Владимира Пантина и Владимира Емельянова.
2 Chakrabarty D. Provincializing Europe: Postcolonial Thought and Historical Difference. Princeton UP, 2000.
3 Muschg A. Was ist europäisch? München: C. H. Beck, 2005, S. 16.
4 de Toledo, C. Le Hêtre et le Bouleau. Essai sur la tristesse européenne. Paris: Seuil, 2009.
5 Derrida J. L’autre cap. Paris: Minuit, 1991, p. 30-31.
6 Я вспоминаю, как на легендарном семинаре 1990 года в Дубровнике наш самый европейский философ Мераб Мамардашвили встретился с западными коллегами (Жижек, Джеймисон, Бак-Морс)… и шокировал их своей мечтой о «нормальной европейской жизни». Скандал! Его партнеры давно отучились думать о своей жизни в терминах «нормальной», она всегда подлежала исправлению, критике, неусыпно бдительной проверке-деконструкции.
7 Это высказывание вовсе не экстравагантно, если учесть, что в начале XIX века Россия именно в силу своего участия в Священном союзе считала себя «державой европейской», т. е. прежде всего державой христианской. Очередной период изоляционистского курса наступает с конца 1820-х годов (как раз когда Петр Чаадаев совершает свой столь далеко идущий «языковой жест»: написанное им по-французски частное письмо даме, более известное как «первое философическое письмо», нередко приводится как первый и учреждающий текст русской философии. См. Велижев М. Чаадаев против национализма. М.: Common place, 2018, с. 9, 32.
8 Давший имя знаменитой «триаде» С. С. Уваров чувствовал себя в России «экзотическим растением» (курсив Уварова) и жалел, что не родился немцем: Зорин А. Кормя двуглавого орла. М.: НЛО, 2004, с. 357 и всю гл. Х.
9 Кирилл Кобрин. От патерналистского проекта власти к шизофрении: «ориентализм» как российская проблема (на полях Эдварда Саида) // Неприкосновенный запас, 8, 2008.
10 Позволю себе отослать франкоязычного читателя к своей статье: Michail Maiatsky. Comme dans le ventre de sa marâtre. Essai sur l’auto-exotisation // Études des Lettres, 2-3, 2009.
11 Журавлев В. К. Русский язык и русский характер. М.: Издательство Московского патриархата, 2002, с. 37.
12 Опять же: в Европе; на русский язык переведены лишь несколько его фрагментов
13 Т. е. житель острова Миконос.
14 Попробуем вчитаться в ответ: достаточно послушать дежурно-дипломатичный ответ «ниачём» Путина Макрону: «Я думаю, что если мы будем об этом думать, будем ставить перед собой такие цели, а они, безусловно, стратегического смысла, очень важны и для Европы, если она хочет сохраниться как центр цивилизации, и для России. И если мы будем вместе над этим работать, то рано или поздно, когда-нибудь мы подойдем к решению этой проблемы — в той или другой форме, это неважно. Важно выбрать путь и потихонечку, соразмерно с условиями сегодняшнего дня двигаться в правильном направлении» (я привожу официальную транскрипцию).
15 Это «всё еще» в переводе мне кажется неудачным, как будто автор хотел сказать «по-прежнему». В оригинале написано не «est toujours encore», а просто «encore».
© Текст: Михаил Маяцкий