Рассказы. Перевод с итальянского В. Николаева
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 56, 2021
два генерала
«Я никогда не считал, что жизнь подражает искусству, это просто распространенная шутка, реальность всегда превосходит воображение, поэтому практически невозможно положить на бумагу некоторые истории, получается бледное подобие того, что было на самом деле. Но оставим в покое теорию, быть может, у тебя скорее получится удачно изложить историю, которую я тебе с удовольствием расскажу, поскольку по отношению ко мне у тебя есть преимущество: ты не знаешь того человека, который её прожил. Честно говоря, сам он рассказал мне только то, что предшествовало ей, самое начало, остальное я узнал от одного моего друга, и то в нескольких словах, мы с ним больше разговаривали о музыке, о теории шахмат, о том, что будь Гомер знаком с Улиссом, тот показался бы ему банальным пошляком. Мне кажется, из всего этого я понял только одно, что истории всегда намного больше нас, они случаются, и мы невольно становимся их действующими лицами, но главным действующим лицом истории, которую мы пережили, являемся не мы, а сама история, которую мы пережили. Никому не известно, почему он приехал умирать в этот город, о котором он ничего не знал, может, потому, что это Вавилон, и, может, у него закралось подозрение, что его история — символ Вавилона, а его страна слишком маленькая, чтобы умереть в ней. Ему было уже почти девяносто, послеполуденные часы он проводил, глядя из окна своей квартирки на небоскрёбы Нью-Йорка, по утрам к нему приходила девушка-пуэрториканка, чтобы прибраться, она же приносила ему завтрак из Тони’з Кафе, он разогревал его в микроволновке, а потом, после ритуального прослушивания старых пластинок с музыкой Белы Бартока1, которую знал на память, он осмеливался на короткие прогулки до решетки Центрального парка. В шкафу в пластиковом пакете он хранил генеральскую форму, и всякий раз, когда открывал дверцу, он дважды хлопал по погонам, словно приветствовал старого друга, а затем шел спать, он говорил мне, что ему не снятся сны, а если такое случается, то ему снится небо над равнинами Венгрии, он считал, что так действует на него снотворное, которое подобрал ему один американский врач. Я рассказываю тебе эту историю так коротко, как мне рассказал её тот, кто её прожил, все остальное — лишь предположения и догадки, но это уже остаётся на твою долю».
***
Когда эта история началась, её главный герой был молодым офицером венгерской армии, и, согласно григорианскому календарю, это было в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году. Назовем его условно Ласло, имя в Венгрии очень распространенное, что делает нашего героя анонимным, даже если он, на самом деле, был Ласло и никто иной. Мы можем допустить, что это был мужчина чуть старше тридцати пяти, высокий, худощавый, светлые волосы с легкой рыжинкой, серые, с чуть заметным голубым отблеском, глаза. Здесь можно добавить, что он был единственным наследником семьи владельцев земель на границе с Румынией, и в его доме, кроме венгерского, согласно традиции Габсбургской империи, разговаривали и на немецком, после экспроприации земель семья перебралась в Будапешт, в огромную квартиру, предоставленную ей коммунистическим режимом. Можно также предположить, что в лицее он увлекался литературой, превосходя всех в знании древнегреческого, цитировал наизусть целые куски из Гомера и в тайне пописывал оды в пиндарическом стиле2. Его учитель, единственный, кому он осмелился показать их, предсказывал ему будущее великого поэта, нового Петефи3, чему он сначала не поверил, впрочем, эта деталь малосущественна, посчитаем ее чистым предположением. Но все дело было в том, что отец видел сына только военным, потому что сам с юного возраста служил в австро-венгерской армии. Тот факт, что ныне армия служила коммунистическому режиму, казался ему ничего не значащим, главным было служение Венгрии, ради защиты этой земли люди брали в руки оружие, а вовсе не ради такой эфемерной сущности, как её правительство. Наш Ласло без возражений исполнил отцовскую волю, в душе он хорошо понимал, что ему никогда не стать новым Петефи, а быть вторым после кого-либо он не потерпел бы, он желал быть первым во всём, чем бы это всё ни было, силы воли ему было не занимать, а жертвы его нисколько не пугали. Учась в военной академии в Будапеште, он сначала числился лучшим кадетом, затем первым юнкером и, наконец, превосходным офицером, которому по завершению обучения сразу же была доверена ответственная командирская должность в пограничном округе.
В этом месте вполне можно сделать отступление, которое никаким боком не относится к нашим предположениям и является лишь плодом воображения того, кто рассказал эту историю, выслушанную от кого-то, кому её рассказали в свою очередь. Вполне реальным представляется, что в деревне, находившейся на земле, какой когда-то владел его отец и где он провел свою раннюю юность, он оставил свою первую любовь, которой был верен до сих пор. Это сентиментальное уточнение безусловно уместно, иначе он мог бы показаться обряженной в военную форму марионеткой, действующим лицом истории, главным в которой являются волевые качества и физическая сила, и полностью исключается таинственная духовная сила, вырабатываемая сердечной мышцей. У Ласло было романтическое сердце, и приписывать ему чувства, которые испытывает сердце каждого из нас, вполне обосновано, следовательно и сердцу Ласло было не чужда большая любовь, а вспоминаемая им с щемящей тоской большая любовь воплощалась в красивой деревенской девушке, которой он, юноша, после полудня, проведенного в стогу на пшеничном поле, поклялся в вечной любви, а она, со своей стороны, в стенах огромного отчего дома, защищенного высокими деревьями, пообещала ему продолжить его род. Ну а пока Ласло был там, в Будапеште, с его роскошными дворцами, начальник Генерального штаба воспылал к нему симпатией. Каждое последнее воскресенье месяца генерал устраивал приемы, на которые приглашенные офицеры являлись в парадной форме, после ужина все танцевали, пианист во фраке играл венские вальсы, и во время танца глаза дочери начальника Генерального штаба утонули в глазах Ласло, и кто знает видела ли она в этот момент глазах Ласло именно Ласло либо просто самого блестящего офицера военной академии о котором с восхищением отзывался её отец. Но всё это, в принципе, не играло никакой роли, ибо после быстротечной помолвки они поженились. Нельзя исключать того, что воображение взяло в душе Ласло верх над реальностью. Разумеется, он любил свою жену, она была красива, хорошо воспитана, но он так и не смог разглядеть в ней черты своей первой любви, которую считал преданной им, неуловимый, уже довольно размытый образ деревенской девушки со светлыми волосами. Посему он ходил искать свой фантазм в борделях Будапешта, сначала в компании нескольких товарищей по оружию, затем в унылом одиночестве.
Но вернемся в тысяча девятьсот пятьдесят шестой год, тот самый, когда советские войска вторглась в Венгрию. Повод для вторжения был, по сути, идеологическим, но невозможно установить, была ли реакция Ласло аналогичной или у нее были иные мотивы: домашнее воспитание, например, потому что это была земля Венгрии, а, как учил его отец, родная земля священна и стоит выше любого правительства; или же мотивы носили чисто, назовем это так, технический характер, поскольку военный подчиняется, прежде всего, приказам начальника своего Генерального штаба, а приказы, как известно, не обсуждаются. Не вызывает сомнения и тот факт, что выросший в большой семье Ласло располагал обширной библиотекой, а это позволяет сделать и другое, более иллюзорное предположение, скажем, что он прекрасно знал Дарвина и считал, что политические системы подвержены эволюции, подобно биологическим организмам, и, следовательно, существующая в стране система, в значительной степени примитивная и базирующаяся на благих намерениях, способна к изменению в лучшую сторону, если во главе неё станет такой человек, как Имре Надь4. А может быть, он прочитал книгу Андре Жида5 Путешествие в Советский Союз, которой зачитывалась вся Европа и которая подпольно распространялась и в Венгрии. К этим предположениям вторичного характера можно добавить ещё одно: вероятно, подспудно он ощущал, что можно рассчитывать на поддержку со стороны коммунистических партий некоторых европейских стран. Как-то раз на одном из приемов он разговорился с функционером крупной западноевропейской компартии, элегантным молодым человеком, говорившим на превосходном французском и знавшим все о ГУЛАГЕ, и тот признался ему, что является коммунистом-мильористом6, смысл этого понятия остался для нашего героя неясен, но мысли собеседника показались созвучными его собственным.
В ту ночь, когда советские танки пересекли венгерскую границу, Ласло вспомнил о мильористе. А так как тот оставил свой номер телефона, он немедленно позвонил ему, успев до того, как русские перережут линии. Он понимал, что пусть даже символическая поддержка большой демократической страны маленькой и плохо вооруженной венгерской армии окажется очень важной перед лицом гусениц русских танков. Трубку долго не снимали, потом ответила заспанная и раздраженная горничная, сообщившая: сенатора нет дома, он на званом ужине, если желаете, можете, оставить для него сообщение. На это Ласло попросил лишь передать сенатору, что звонил Ласло. Ответного звонка он так и не дождался. Нельзя доверять демагогам, мелькнула и мгновенно исчезла мысль, ибо в этот момент ему предстояло обдумать более серьезные проблемы, но два дня спустя, когда он услышал по радио, как этот иностранный товарищ назвал венгерских патриотов контрреволюционерами, он понял, что не ошибся.
Глядя из окна на нью-йоркские небоскребы, Ласло, который только что прочел стихотворение Уильяма Йейтса7 Мужчины с годами становятся лучше, размышлял над этой забавной сентенцией и задавался вопросом: а что, если в жизни все не так, если время на самом деле не улучшает людей, а если и улучшает, означает ли это, что это заставляет их становиться другими, или, таща их за собой, время всего лишь превращает в миражи то, что в прошлые времена было для них, действительно, реальностью. Солнце катилось за небоскребы, ему предстояло совершить свою гигиеническую прогулку до Центрального парка и обратно, а он, так сильно желавший улучшить свое время, размышлял под музыку Белы Бартока о времени, в котором сейчас пребывал.
Каким образом Ласло удавалось в течение трех дней сдерживать напор советских войск, сейчас уже невозможно установить. Можно сделать всего несколько предположений по этому поводу: причиной его стратегический талант; его врожденное упрямство; его горячая вера в невозможное. Так или иначе, факт остается фактом: танки армии оккупантов, понеся большие потери, не могли продвинуться ни на метр вплоть до четвертого дня, когда их сила одолела-таки упорство горстки венгерских солдат, которыми командовал Ласло.
Командир противостоящей ему части российских солдат был примерно того же возраста, что и Ласло. Назовем его условно Дмитрий, имя в России распространенное, что гарантирует анонимность, но он был реально Дмитрий и никто иной. Грузин по национальности, вспыльчивый и жизнерадостный мужчина, он окончил военную академию в Москве и в жизни любил три вещи: Сталина, потому что был обязан его любить и потому что тот был грузином, как и он, Пушкина и женщин. Карьерный военный, он никогда не интересовался политикой, беззаветно любил Россию и искренне переживал, что был еще слишком молод во время войны с нацистами, которых люто ненавидел, но не мог заставить себя ненавидеть венгров и честно не понимал, почему должен делать это. Неожиданный отпор этого народа приводил его в ярость, ему причиняла душевную боль гибель его солдат и особенно безысходность отчаянного сопротивления венгров, смысл которого ему никак не удавалось постичь, ведь они наверняка отдавали себе отчет в том, что будут уничтожены, и что каждый час противостояния оборачивается новой кровью, пролитой на алтарь красивой иллюзии. Но зачем проливать кровь ради иллюзии? Это его смущало.
Когда в Будапеште был установлен так желаемый Москвой порядок, и неугодное ей правительство было заменено более лояльным, венгерские офицеры, принимавшие участие в мятеже, как отныне квалифицировалось сопротивление, были преданы суду. Среди них, естественно, и Ласло, он был признан одним из самых злостных мятежников, и его ожидал показательный приговор. Псевдотрибунал для обоснования обвинений затребовал письменный рапорт российского офицера Дмитрия, который прислал его уже из Москвы. Приговор был написан заранее, речь шла лишь о придании ему внешней видимости законности, Ласло, зная, какую силу имеют показания, данные в письменном виде, считал, что именно рапорт Дмитрия оказался решающим в его осуждении. Последовало наказание, надлежащее такому опасному мятежнику, как Ласло: он был публично разжалован в рядовые, изгнан из армии и посажен в тюрьму в гражданской одежде, так, чтобы венгерский военный мундир остался незапятнанным.
Когда его освободили, он был уже пожилым человеком, дом его был конфискован, страдавшая от артрита жена умерла, средств существования не было. Он уехал жить к дочери, которая была замужем за провинциальным ветеринаром. Так время и шло, до того самого дня, когда с падением Берлинской стены рухнула Советская империя, а вместе с ней и режимы стран стран-сателлитов, какой являлась и Венгрия. Несколько лет спустя демократическое правительство его нового государства приняло решение о реабилитации военных, которые в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году возглавили революцию против Советского Союза. Их к тому времени осталось совсем мало. Среди этих выживших был и Ласло.
***
Порой глубинный смысл истории обнаруживает себя в тот момент, когда история кажется уже завершенной. Было похоже, что жизнь Ласло, как и его история, клонилась к закату. Но нет, именно с этим решением правительства она приобрела неожиданный смысл. Дочь и внучка сопроводили его в Будапешт на торжественную церемонию восстановления в рядах армии и вручения ему звания героя Венгрии. Он предстал на ней в старом мундире, стойко пережившим время, если не считать нескольких проеденных молью дырок. Это была, в самом деле, торжественная церемония, проходившая в огромном зале военного министерства и транслируемая по телевидению: так же быстро, как много лет назад, Ласло был разжалован до рядового, так же быстро он был возведен в звание генерала армии, после чего ему на грудь навесили целый иконостас наград. В ту ночь в шикарном номере лучшей гостиницы города, зарезервированном за ним министром обороны, Ласло заснул мгновенно, быть может, потому что выпил слишком много на банкете, но неожиданно проснулся среди ночи и долго лежал без сна, обдумывая пришедшую ему в голову идею. Трудно делать предположения о мотивах, породивших её, но факт остаётся фактом: наутро он позвонил министру обороны, назвал свое имя и звание и, продиктовав имя и фамилию одного русского офицера, попросил найти его координаты. Через несколько минут их ему сообщили: венгерские секретные службы знали о нём практически всё, включая номер телефона.
Дмитрий тоже уже стал генералом, героем Советского Союза, выйдя в отставку и овдовев, он жил одиноко в Москве в небольшой квартире на ежемесячное содержание, назначенное ему властями новой России. Он был членом Ассоциации российских шахматистов и имел постоянный абонемент, позволявший каждый субботний вечер посещать небольшой театрик, где ставили только спектакли по Пушкину. Ласло позвонил ему глубокой ночью. Дмитрий снял трубку после первого же звонка. Ласло представился, Дмитрий сразу вспомнил его. Ласло сказал, что хотел бы лично познакомиться с ним, Дмитрий не спросил, зачем, он понял это сам. Ласло предложил ему приехать в Будапешт, обещая оплатить билеты и проживание в хорошей гостинице три дня уикенда. Дмитрий отказался, приведя убедительные доводы: Венгрия ему не нравится, и, кто знает, что могут предпринять против него определенные иностранные секретные службы, надеюсь, вы поняли. Ласло ответил, что понял и что в таком случае, если Дмитрий не возражает, он сам может приехать в Москву.
На следующий день он туда и отправился. Дочь попыталась отговорить его, но Ласло попросил ее вернуться домой и не оставлять слишком надолго своего ветеринара. Когда он вернулся, то единственное, что он сказал дочери и зятю: поездка прошла хорошо. В ответ на настойчивые просьбы о подробностях повторял одно и то же, что поездка прошла хорошо, не добавляя ни слова. Кое-какая информация о его пребывании в Москве всплыла позже, когда он уже находился в городе, где разглядывал небоскребы из окна небольшой квартирки на Манхеттэне. В субботу вечером он пошел поужинать в маленький МакДональдс, что на углу Семидесятой улицы и Амстердам авеню, который посещал по двум причинам. Во-первых, он узнал, что в солидных нью-йоркских ресторанах подают только грудку курицы, считая продуктом второго сорта остальные части куриной тушки, которые отдают в заведения для бедных, типа МакДональдс, а Ласло как раз нравились именно эти отвергнутые части курицы. Во-вторых, потому что в этом заведении он свёл знакомство с небольшой группкой соотечественников, засиживавшихся там допоздна, играя в шахматы. Он тоже принялся играть с одним своим земляком, который, как и он, принимал участие в боях с советскими солдатами и обладал замечательным качеством: умел слушать. Именно ему Ласло рассказал подробности своей поездки в Москву. Был поздний вечер, медленно падал снег, в заведении оставались только они двое и официант, подметавший пол. Дорогой Ференц, сказал он, я провел три дня в Москве, в огромном городе, где я никогда не бывал прежде, он тебе тоже понравился бы, люди там похожи на нас, не как здесь, где мы чувствуем себя иностранцами. В первый день мы с Дмитрием болтали о том, о сём и играли в шахматы, он выиграл три раза подряд, а на четвертый выиграл я, но у меня такое впечатление, что это он позволил мне выиграть. Следующим днем мы совершили прогулку на катере по Москва-реке, а вечером пошли в театр посмотреть драму Пушкина. На третий день он повел меня в бордель, элегантное место, каких в Будапеште больше нет, там мне было очень хорошо, ко мне даже вернулась мужеская сила, которая, как я думал, уже угасла безвозвратно. И вот что я хочу сказать тебе, Ференц, может быть, ты даже мне не поверишь, но в Москве я провел самые прекрасные дни моей жизни.
фестиваль
Он спросил, что я об этом думаю. Мне было трудно подыскивать слова, день подошёл к концу, я умирал от усталости, хотелось поскорее оказаться в номере и завалиться спать, я смотрел на огни залива, откуда задувал лёгкий бриз, дышавший сыростью, на гостиничной террасе засиделись трое или четверо постояльцев, мне было утомительно следить за его речью, прежде всего из-за языка, чужого для обоих. Да и он то и дело останавливался в поисках нужного слова, и в эти короткие паузы моё внимание рассеивалось ещё больше, это была страна, где господствовал тотальный надзор, надеюсь, вы понимаете, о чём я, конечно, понимаю, прекрасно понимаю, даже если для того, чтобы понять что-то, нужно пощупать это что-то руками, но я прекрасно знал, что в те годы его страна была тотально поднадзорной, точнее говоря, полицейской страной. Именно так, сказал он, полицейской страной, а я был скромным государственным служащим, потому что всё в ней было государственным, и вам должно быть понятно, почему в анкете, которую я подал в жюри фестиваля, на вопрос о профессии я написал адвокат, поскольку это и была моя настоящая профессия, я был государственным адвокатом и за государственные деньги защищал людей, которых государство желало осудить, не знаю, понятен ли вам этот порочный круг, я был в центре этого порочного круга, и принимать его правила или нет, входило в мою профессию, я был собакой, кусающей собственный хвост, или, точнее, я был хвостом, который кусала собака. И добавил: а не выпить ли нам чего-нибудь? Прекрасная идея, согласился я, самое время выпить какого-нибудь успокоительного травяного настоя, буйство красок жестоких кадров фильма, увиденного под конец этого тяжёлого дня, все ещё терзало сетчатку моих уставших глаз. Буйство красок, подхватил он, что до нас, то наше буйство имело только один цвет: серый, оно было даже не черно-белым, а именно серым, и я должен был подлаживаться под эту серость, потому что и был серым служащим государства, которое, для того, чтобы заставить заграницу поверить, что царящая в нём народная демократия гарантирует обвиняемым официального адвоката, совсем как в настоящих демократиях, соблюдало все формальности, однако обвиняемые, которых я защищал, не совершали ни краж, ни мошенничеств, ни убийств, ни каких-либо других преступлений, упомянутых в уголовном кодексе, единственным их преступлением было то, что они думали не так, как думало государство, и выражали свои мысли публично или приватно, скажем в разговоре с кузеном или зятем, а те поспешали сообщить об этом в полицию. Он сделал паузу, поскольку официант принёс наш заказ, но я передумал и попросил себе кофе, эспрессо по-итальянски, бывают обстоятельства, когда комфортнее чувствовать себя бодрым, я спросил его, не знает ли он итальянскую поговорку, не исключено, что в его стране есть её аналог, разумеется, он её знал: без труда не вытащишь рыбку из пруда, сказал он, улыбнувшись, это как раз о собаке, которую кусают за хвост, к этому лучше относиться с юмором, иначе я впаду в излишний драматизм, рассказывая вам о собаке, которую кусают за хвост.
Бриз внезапно ослаб, отчего прозрачный ночной воздух казался ещё прозрачнее, по набережной прошла группка латиносов, весело распевающих песенку из конкурсного мексиканского фильма, который показывали сегодня утром, ни на что не претендующего, и режиссёр, и актёры это знали, но это был очень правдивый и искренний фильм, из тех, что не получают премий на крупных фестивалях, но о которых, быть может, какой-нибудь тонкий критик напишет несколько добрых слов. Они всё прекрасно понимают, но придерживаются правил игры, сказал я. В те времена, сказал он, и я тоже был вынужден придерживаться правил игры, в которую играешь, хорошо сознавая, что в колоде лишь краплёные карты, и, тем не менее, надеешься, что однажды тебе выпадет выигрышная карта, и в этом вся извращённость и жестокость того порочного круга, как в случае с Ахиллесом и черепахой8, на бумаге черепаха выигрывает бег, логика философа довольно убедительна, однако истина состоит в том, что Ахиллес есть Ахиллес, а ты есть черепаха, простите мои зоологические отступления, от собаки я перешёл к черепахе, но дело в том, что на процессе мы стартуем одновременно, и теоретически черепаха может прийти к финишу раньше Ахиллеса, а финиш состоял в оправдании обвиняемых, но до него черепаха не добиралась никогда, мой бег представлял собой мучительное ковыляние за самым быстрым бегом в мире с единственной целью — как можно больше сократить расстояние между мной и им к моменту, когда будет порвана финишная ленточка, и меня удовлетворяли не метры, а даже сантиметры, я работал на сантиметры, не знаю, понятны ли мои объяснения, приведу вам такое уравнение: один сантиметр — одним годом меньше в трудовом лагере, два сантиметра — минус два года, и так далее, порой нужно довольствоваться даже миллиметрами, и я пытался выгрызать эти несколько миллиметров, а это два или три месяца в тюрьме, что составляет очень многое в жизни человека, например, выстраивая защиту своего подопечного, я вовсе не ставил целью покуситься на безопасность государства, да, книги найденные в его квартире, действительно, были изданы во Франции, но прошу уважаемый суд обратить внимание на тот факт, что в этих книгах речь шла о французской революции, которая, как известно, положила конец абсолютной монархии, и всё в том же духе, так что даже прокурору нечего было возразить, вопрос-ответ, вопрос-ответ, тем более, что мой бег был проигран уже на старте, приговор был уже готов, судьям было достаточно нескольких минут, чтобы создать видимость работы над ним в совещательной комнате, а после зачитать текст, который лежал у них в кармане, но с какой кротостью они выслушивали мою публичную речь, мои выступления, в которых я взывал к милосердию или защищал право думать, и всё это ради нескольких миллиметров, которые я должен был отвоевать в предлагаемых обстоятельствах.
Он замолчал, махнул рукой, словно говоря достаточно, взял со стола сигареты и зажигалку, положил банкноту на тарелочку для счёта, простите, что надоедал вам этой очень давней историей, сказал он тихо, вы и без того устали. Но я дружеским жестом, мало соответствующим нашему недолгому знакомству, задержал его, взяв за руку, мы не можем позволить, чтобы ночь поглотила эту историю, сказал я, продолжайте, пожалуйста. Я уже позабыл многие подробности, сказал он, так что придётся отделаться общими местами, впрочем, вся эта старая история проста, как спичка, или, по крайней мере, такой она мне видится из сегодняшнего времени, так что подробности лишь обедняют её, ну так вот, всё началось в один прекрасный, я бы даже сказал, пророческий день, когда мне не удалось отвоевать ни одного миллиметра, результат оказался абсолютно нулевым, я мог бы попытаться настаивать на утверждении, что мой подзащитный не способен иметь преступных намерений, хотя никаких доказательств обратного у меня не было, как не было ни единого смягчающего вину обстоятельства, которое можно было бы использовать в защиту этого талантливого журналиста, известного тем, что никогда прежде он не имел конфликтов с режимом, и что с того, смеялись мне в лицо, человек, каким бы он ни был, должен отвечать за собственные поступки. А дело обстояло вот как: мой подзащитный, пользуясь тем, что у него был свой источник в министерстве внутренних дел, сделал подборку материалов о репрессиях режима, тщательно обработал их и переправил в адрес одного немецкого еженедельника, после чего запросил паспорт для поездки во Франкфурт, якобы для того, чтобы написать статью о, только представьте себе, о деградации Западной Германии, пересёк границу десятого января и уже в субботу двенадцатого еженедельник опубликовал фотокопии этих документов, сопровождаемых статьёй, подписанной псевдонимом, за которым скрывался он сам. Не знаю, что случилось бы, если бы публикация вышла попозже, но ваши СМИ постоянно боятся, что новость устареет, однако, как написал некто: неизбежное не случается никогда, непредвиденное — всегда, а непредвиденным оказался всё тот же банальный спор: кто кого опередит, как в ситуации с Ахиллесом и черепахой, и речь уже шла не о том, чтобы выгрызать миллиметр за миллиметром, я, быть может, сумел бы добиться для него помещения в сумасшедший дом, всё лучше, чем оказаться в трудовом лагере, потому что, попадая в дурдом, интеллектуалы работают намного меньше, и относятся к ним с большим уважением, хотя с моральной точки зрения это ещё хуже, когда я собрался встать, чтобы произнести свою речь, я не чувствовал себя ни собакой, ни черепахой, а, спускаясь дальше по биологической лестнице, самым настоящим червяком, но, как я уже сказал, неизбежное не случается никогда, а непредвиденное всегда. Это непредвиденное выглядело следующим образом: дверь зала открылась, и вошёл судебный пристав, за ним следовал высокий мужчина с седыми прядями в волосах, я подумал, что это судебный чиновник, поскольку в руке он держал какой-то документ, подойдя к судьям, он положил этот документ перед ними, они по очереди прочли его и принялись оживлённо переговариваться между собой, после чего председатель суда дал знак приставу, тот вернулся к двери и впустил в зал молодого человека, который нёс съёмочную камеру, треногу и штатив с микрофоном, молодой человек установил микрофон посреди зала, расставил треногу и поместил на неё камеру так, чтобы снимать судей анфас, а меня и обвиняемого со спины. председатель суда кивнул мне — пришёл мой черёд выступать, мантия на моих плечах показалась мне чересчур тяжёлой, я почувствовал, как жарко в этом холодном зале, я с пылом начал свою речь, приводя доводы и аргументы, даже будучи уверенным в том, что они не в силах повлиять на результат, как я уже сказал, судьи этой демократии провели в совещательной комнате всего несколько минут и наверняка спешили вернуться домой прежде, чем стемнеет и зимние улицы Варшавы покроются обледеневшей коркой. Выслушав меня, они ушли в совещательную комнату, минуты уходили, а они всё ещё не возвращались в зал, в котором царила невообразимая тишина, назвать которую могильной было бы слишком общим местом, но других слов я не нахожу, больше того, отдавая дань уважения одному известному писателю страны, в которой мы находимся, скажу, что это была загробная тишина. Наконец судьи вышли, и, прежде чем зачитать вердикт, председатель суда позволил себе небольшой спич о том, что заблуждение есть свойство человеческой натуры, но упорствование в заблуждении есть дьявольский грех, и суд убеждён в том, что обвиняемый не мог впасть в подобный грех, поскольку является человеком, уважаемым правительством и народом, и, в этом и суть приговора, единственное, что от него требуется, — это публичное признание собственного заблуждения, скажем, в ежедневном органе печати Партии, которая безусловно предоставит ему такую возможность. Хотя ему и предложили иезуитский выход, подобно тому, как во время сталинских процессов от подсудимых требовалось, чтобы они лично признавались в преступлениях, моего подзащитного всё-таки не отправили за решётку, государство не осмелилось осудить его, и это, действительно, было необычным для моей страны в те времена. Я мысленно поздравил себя со столь неожиданным исходом для моего подопечного, стоявшего с ошарашенным лицом, и выбежал из зала, торопясь познакомиться с этим, так удачно вторгшимся в процесс элегантным господином, показавшимся мне дрессировщиком, подчиняющим своей воле диких хищников на глазах у зрителей во время циркового номера. Он не нашёл в случившемся ничего странного, художники, они такие, этого киношника я никогда прежде не видел, хотя имя его мне было знакомо, всё, что я хотел бы знать, что означало его вторжение, странный вопрос, улыбнулся он, это вовсе не вторжение, просто ему, одному из режиссёров Государственной студии документальных фильмов, пришла в голову идея снять документальный фильм о процессах над гражданами, обвиняемыми в антигосударственной деятельности, и он запросил у государства разрешения на это, а государство, естественно, ему это разрешение дало, поскольку государственная институция не может запрещать своим режиссёрам снимать процессы, затрагивающие интересы государства. Само собой разумеется, весь отснятый материал будет передан в руки соответствующих чиновников, которые тщательно просмотрят его, с тем, чтобы решить: давать или не давать разрешения на дальнейшую работу над ним, он был уверен, что разрешения никогда не получит, но это и не так важно, сказал он, главное, что реальность была задокументирована, а чиновники, которые должны были сослать реальность в архив, не имели права уничтожить её, вы не хуже меня знаете, что государственные служащие, в данном случае речь идёт о судьях, боятся вызвать недовольство других чиновников, потому что наше государство основано на всеобщем подозрении, единственной скрепе, обеспечивавшей его стабильность, так вот, его целью было запечатлеть на плёнке нашу реальность, пусть даже она будет спрятана в архивах, устраивает ли вас это? И тут я спросил, не может ли он дать мне свой адрес, телефоном лучше не пользоваться, мне было бы интересно поговорить с ним, поскольку я очень люблю кино. Я не сразу навестил его, говоря откровенно, кино меня мало интересовало, я пришёл к нему, когда в конце зимы назрел момент, он принял меня в своей скромно обставленной квартире, где не было ничего, кроме книг и афиш, в те времена мы все были не богаты. Я сказал ему, что веду ещё одно дело, которое мог бы предложить для его фильма, процесс намного сложнее, чем первый, и более чем достоин остаться в архивах, потому что на этот раз обвиняется не отдельная личность, а спектакль, не могу определить с точностью, драма это или комедия, все воспринимают его по-разному, в спектакле практически отсутствует текст, в сущности это пантомима, разумеется, у спектакля есть режиссёр, есть актёры, в нём играющие, есть режиссёр по свету, есть сценограф, но невозможно же посадить на скамью подсудимых всех этих людей, хотя в спектакле нет ни одного идеологически крамольного слова, обвиняется, если так можно сказать, сама манера, в какой спектакль поставлен, именно в ней государство и усмотрело нечто крамольное, но само обвинение звучит маловразумительно, ибо как можно обвинять художественный приём? Приходите и снимите процесс во всём его лицемерии, попросил я его, ибо этот процесс есть лицемерие в чистом виде. Он пришёл и снял прокурора, зачитывавшего обвинительное заключение, которое выглядело настолько гротескным, что это дошло даже до самого прокурора, судя по тому, как он смутился и начал заикаться, суду не было нужды выходить в совещательную комнату, председатель суда заявил, что обвинение не имеет никакого юридического обоснования и что спектакль может продолжать идти. С того случая прошло несколько месяцев, может быть, год, всё это время у меня не было повода навестить его. До того самого дня, когда я снова был вынужден позвонить в его дверь. На этот раз речь шла не о художественной постановке, а о реальности, о судьбе человека, которому грозил пожизненный приговор. Я изложил ему суть дела, он внимательно выслушал меня, как жаль, сказал он, я с огромным удовольствием снял бы этот процесс, но, к сожалению, работа над моим документальным фильмом приостановлена, у Института кино закончилась плёнка, он месяц назад подал заявку в соответствующие органы, но до сих пор не получил ответа, вы же лучше меня знаете волокиту нашей бюрократии, не исключено, что плёнку он получит в конце месяца, и это в лучшем случае. Я продолжал настаивать и в конце сказал: приходите даже без плёнки, маэстро. Он сделал паузу, закурил сигарету и пытливо посмотрел на меня, старясь понять, верю ли я его словам. После не раз случалось, продолжил он, что киношники приходили снимать мои очередные процессы съёмочными камерами, в которых не было ни метра плёнки, и всякий раз приговоры оказывались невероятно гуманными. По сравнению с первым коротким, не более получаса, фильмом, который мой знакомец в самом деле снял и который остался похоронен в архивах почившего в бозе государства, та пара часов фильма, точнее, кадры, снятые им без плёнки, оказались самыми впечатляющими, но сохранились они лишь в архиве моей памяти, и в какой-то момент мне показалось, что я их вижу проектируемыми на экран этой светлой майской ночи.
Он замолчал, давая мне понять, что ему больше нечего добавить к рассказанному, поднял бокал как бы в тосте за что-то, о чём знал только он один, затем сказал: теперь вам понятно, почему в моей биографической анкете я не написал сценарист, это не имеет никакого значения, а самое смешное во всей этой истории — фраза, которую я сказал, стараясь убедить его прийти и снять фильм без плёнки: маэстро, сказал я, в данном случае речь идёт о реальности, а не о фильме, подумайте только, что за глупость я сморозил: в данном случае речь идёт о реальности, а не о фильме. Сегодня, когда его уже нет среди нас, а этот фестиваль посвящён ретроспективе его творчества, исключая самый важный его фильм, тот самый, что так и не был запечатлён на плёнке, мне очень захотелось, не знаю, что это, ностальгия или плач по нему, мне захотелось, чтобы, словно по волшебству он, хотя бы на мгновение, вынырнул из ночи и вместе со мной посмеялся бы над той моей фразой.
Он встал, сделал широкий жест, который показался мне бессмысленным, словно он обнимал ночь. Над той моей фразой, добавил он, и не только над ней, над многим другим мы могли бы посмеяться вместе, только я и он, действительно, над многим, сейчас, когда это больше невозможно, но не хочу больше злоупотреблять вашим терпением и вашей усталостью, увидимся завтра утром на первом показе, этот фильм считается бестселлером, спокойной ночи.
мертвые за столом
C’était un temps déraisonnable,
On avait mis les morts à table,
On faisait des châteaux de sable,
On prennent les loups pour des chiens9
Louis Aragon10
Первое, что он сказал бы ему: новая квартира мне нравится, прежде всего, видом на Унтер ден Линден, поскольку это позволяет мне чувствовать себя дома. Короче говоря, это было жилище, которое позволяло мне чувствовать себя именно дома, как в те времена, когда моя жизнь ещё имела смысл. А ещё мне нравилось, что выбранный мною дом стоял именно на Карл Либкнехт Штрассе, потому что и в названии улицы тоже был смысл. Или когда-то был. А был ли? Конечно, был, и смысл этот звался Большим Братом.
Передо мной остановился трамвай, двери открылись, вышли и вошли люди. Я подождал, когда двери закроются. Езжай с Богом, езжай, я предпочитаю идти пешком, прогуляюсь немного, погода прекрасная, было бы глупо не воспользоваться такой благодатью. Светофор загорелся красным. Я посмотрел на свое отражение в стекле закрытой трамвайной двери, разделенном надвое полоской резиновой прокладки. Всё верно, мой дорогой, ты двоичен, ты всегда был разделён надвое, одна половинка здесь, другая там, это — жизнь, она такая, какая есть. Однако выгляжу я неплохо. В стекле отражается красивый мужчина в годах, седые волосы, элегантный пиджак, итальянские мокасины, купленные в одном из центральных магазинов, состоятельный вид состоятельного человека — преимущества капитализма. Я тихо запел: tout est affaire de décor, changer de lit, changer de corps11. Что есть, то есть, всю свою жизнь я делал то, в чем знал толк. Трамвай тронулся. Я помахал вслед ему рукой, словно в нём уезжал человек, с которым я попрощался. Да, это о тебе, мой дорогой, именно о тебе et à quoi bon, puisque c’est encore moi qui moi-mème me trahi12s. Я допел финал строфы низким голосом, подпустив немного драматизма, как это делал Лео Ферре13. Ожидавший зеленого света паренек на мопеде с сумкой Пицца Хат в багажной корзине с удивлением посмотрел на меня: хорошо одетый старикашка распевает, стоя на трамвайной остановке, чокнутый, что ли? Давай езжай, пацан, зеленый уже зажегся, приветственно махнул я пареньку рукой, вези свою пиццу туда, где её ждут, смешайся с толпой уходящих, здесь не на что смотреть, а я всего лишь пожилой господин, поющий песенку на стихи Арагона, верного товарища давних лет, он тоже уже смешался с толпой, рано или поздно все мы сделаем то же самое, даже у его Эльзы погасли глаза, прощайте, глаза Эльзы. Я посмотрел вслед трамваю, который уже сворачивал на Фридрихштрассе и помахал рукой глазам Эльзы. Водитель остановившегося рядом такси вопросительно уставился на меня: поедем? Нет, вы не так поняли, извинился я, я просто попрощался с приятелем, взмах руки предназначался вовсе не вам. Таксист с неодобрением покачал головой. Наверное, турок, подумал я. Этот город полон турок, турок и цыган, все эти бродяги набежали сюда, а для чего? Нищенствовать и побираться, вот зачем, побираться. Бедная Германия. Смотри-ка, он ещё возмущается, наглая иммигрантская рожа. Я сказал, что это недоразумение, повторил я сердито, вы неправильно поняли мой жест, которым я прощался с человеком. А я спросил вас только, не нужна ли вам помощь, объяснил парень на скверном немецком, простите меня, господин, так вам нужно такси или нет? Нужно ли мне такси? Нет, спасибо, молодой человек, ответил я сухо, спасибо, я прекрасно себя чувствую. Такси отъехало. А так ли уж хорошо я себя чувствую, спросил я себя. Разумеется, я чувствовал себя превосходно, стоял прекрасный теплый летний день, какие редко бывают в Берлине, быть может, даже немного жарковатый на мой вкус, потому что с жарой у меня поднималось давление. Ничего солёного, никаких физических нагрузок, подвел итог врач, ваше давление на критическом уровне, вероятнее всего, это от нервов, вас что-нибудь беспокоит, вы хорошо спите или у вас бессонница? Что за вопросы? Разумеется, у меня хороший сон, как может спать плохо пожилой человек со спокойной совестью, с приличным счетом в банке, прекрасной квартирой в центре, небольшой дачкой на Ванзее14, с сыном, успешным адвокатом в Гамбурге, и дочерью, замужем за владельцем сети супермаркетов? Побойтесь Бога, какие нервы, доктор! И все-таки, настаивал врач, снятся ли вам плохие сны, бывает ли трудно заснуть, случаются ли резкие внезапные пробуждения? Иногда да, доктор, вы же знаете, жизнь длинна, приходит возраст, когда в памяти всплывают люди, которых больше нет, и ты оглядываешься назад, на сеть, которой мы все опутаны, сеть, хотя и порванную местами теми, кого ею ловили, но так и не вырвавшихся наружу, вы меня понимаете доктор? Не понимаю, сказал врач, короче говоря, у вас бессонница или вы хорошо спите? Доктор, хотелось ответить мне этому достойному человеку, что вы от меня хотите? Я сложил все пасьянсы, я выблевал всю выпитую мною вишневку, я сжег штабеля книг в печке, доктор, и вы ещё хотите, чтобы я спал спокойно? Но ответил иначе: я сплю хорошо, когда сплю, а когда не сплю, пытаюсь уснуть. Если бы вы не были на пенсии, я диагностировал бы у вас определенную форму стресса, заявил врач, но, честно говоря, это невозможно, я считаю, что вашей гипертонией вы обязаны чувству тревоги, поскольку в душе вы беспокойный человек, хотя внешне и кажетесь спокойным, так что вот эти две таблетки перед сном, никакой солёной пищи, и прекратите курить.
Я закурил сигарету, прекрасную, сладковатую на вкус американскую сигарету. Когда я работал на Большого Брата, мне встречались люди, готовые продать собственных родителей за пачку американских сигарет, а сейчас, завоевав мир, американцы решили, что курение вредно для здоровья. Вот и доктор — засранец, продавшийся американцам. Я пересёк Унтер ден Линден у Гумбольдского университета и уселся на стул под квадратным зонтом киоска, торговавшего вюрстелями. В очереди к киоску, с подносом в руках стояла семейка испанцев, папа, мама и два сына-подростка. Туристы повсюду, уже продыху от них нет. Испанцы спорили о том, как называется блюдо. Картоффелн, утверждала синьора. Нет-нет, возражал муж, поскольку картошка жареная, это нужно называть по-французски — pommes. Папаша был хорош, с его роскошными усами. Проходя мимо испанца, я просвистел Los cuatro generates.15 Синьора обернулась и с чуть заметным изумлением посмотрела на меня. Я сделал вид, что ничего не заметил. Интересно, её реакция — это тоска по родине, или они голосуют за социалистов? Пойди узнай. Ай Кармелла, ай Кармелла16.
Внезапный порыв прохладного ветра поднял с земли мятые бумажные салфетки и пустые пачки от сигарет. В Берлине такое случается нередко: душный день — и вдруг налетает холодный ветер, закручивает вихрем бумажный мусор и портит настроение. Будто он приносит грустные воспоминания, тоску по родине, банальные фразы, типа той, что сейчас пришла на ум: жестокость времени и верность своим принципам. Я почувствовал, как меня обожгло яростью. Какая, к дьяволу, верность, произнес я вслух, о какой верности ты говоришь, в твоей частной жизни ты был человеком самым неверным, из всех, кого я знаю, а о тебе я знаю всё, принципы да, но какие, те, что навязывала тебе Партия и которых ты никогда не хотел бы знать, твоя жена, которой ты наставлял рога, о каких принципах ты бредишь, кретин! Передо мной остановилась девочка в волочащейся по тротуару юбке, из-под которой были видны босые ноги. Она сунула мне под нос кусок картонки, на которой было написано: я из Боснии. Иди к чёрту, сказал я ей с улыбкой. Девочка улыбнулась в ответ и пошла дальше. Наверное, стоило бы взять такси, подумал я, почувствовав себя уставшим. Интересно, с какой стати я так устал, проводя утренние часы, ничего не делая, бездумно слоняясь по дому или читая газеты. Газеты утомляют, сказал я себе, новости утомляют, мир — стоячее болото. Мир — стоячее болото, потому что устал. Я подошёл к металлическому мусорному баку и бросил в него пустую пачку из-под сигарет, а следом утреннюю газету, не хотелось таскать её в кармане. Я был добропорядочный гражданин и не желал засорять город. Хотя город был грязен и без меня. Всё кругом было грязным. Нет, подумал я, никакого такси, пойду пешком, так лучше контролировать ситуацию. Ситуацию? Какую ситуацию? Ту самую, контролировать которую привык ещё в те, давние времена. Да, тогда это даже доставляло мне удовольствие: мой Объект шёл передо мной, ничего не замечая, спокойный, топал по своим неведомым делам. И я, если посмотреть на меня со стороны, тоже шёл по своим делам, но ничего неведомого в них не было, наоборот, о моем Объекте я знал практически всё, по фотографиям, которые мне дали, я изучил все его характерные черты, я мог бы распознать их даже под сценическим гримом, он же, в отличие от меня, обо мне не знал ничего, я был для него анонимом, подобным миллионам других анонимных лиц в этом мире, он шёл своим путём, и идя по нему, вёл за собой меня, он представлял собой компас моего маршрута, и мне было достаточно идти по компасу.
Я выбирал себе Объект. Когда я выходил из дома, мне всегда был нужен Объект, в противном случае я чувствовал себя не в своей тарелке, терял ориентацию. Потому что Объект хорошо знал, куда идти, а я нет. Вот куда мне нужно идти сейчас, сейчас, когда прежней работе пришёл конец, а Ренате умерла? К Стене? Я внезапно ощутил острую тоску по Стене. Когда-то она была там, надежная, конкретная, обозначая границу, границу жизни, порождая чувство сопричастности. Благодаря Стене, каждый был сопричастен чему-то, находись он по ту или эту сторону, Стена являла собой четкую грань сторон света: здесь Запад, там Восток, и было понятно, где ты сам. Потом, когда Стены больше не существовало, но была еще жива Ренате, я знал, куда идти, поскольку домашними делами приходилось заниматься мне; женщине, которая приходила по определенным часам, я не доверял, это была косоглазая индианочка, говорившая на отвратительном немецком и постоянно повторявшая, йес, Сир, даже когда я посылал её куда подальше. Иди к чёрту, мерзкая черномазая дура! Йес, Сир.
Первым делом я шёл в супермаркет. Каждый день, потому что мне не нравилось делать большие покупки, только мелкие, повседневные, согласно потребностям Ренате. Чего ты хотела бы сегодня, Ренате, может быть, тебе принести бельгийские шоколадки с ликерной начинкой или ты предпочитаешь пралине с орехами? А может быть, что-нибудь из фруктов и зелени? Ты даже вообразить себе не можешь, что есть в этом супермаркете, ничего общего с продуктовыми магазинами наших лет, здесь есть всё, поверь мне, всё, например, не хотелось бы тебе этим серым декабрьским днем съесть свежайшей рыбы? Её доставляют из Чили или Аргентины, хочешь, я куплю её тебе? Или ты предпочитаешь груши, черешню, абрикосы? Я тебе их принесу. Хочешь желтую, очень сладкую дыню, она хороша с Порто или итальянской ветчиной? Я куплю тебе и её тоже, сегодня мне хочется сделать тебя счастливой, Ренате, я хочу увидеть твою улыбку.
Ренате устало улыбалась мне. Я видел, как она махала мне рукой за стеклом балкона, когда, идя по дорожке сквера, я оборачивался, чтобы ещё раз взглянуть на неё. Стена балкона скрывала инвалидное кресло, в котором она сидела, отчего казалась вполне здоровой женщиной, ещё очень красивой, несмотря на возраст, у неё было гладкое лицо и светлые волосы. Ренате, моя Ренате, если бы ты знала, как сильно я тебя любил, ты даже представить себе не можешь, как, любил больше своей жизни, и люблю до сих пор, правда-правда, несмотря на то что у меня было что-то, что я должен был бы сказать тебе, но сейчас нет никакого смысла говорить тебе это? Я должен был отдавать тебе всё свое время, мыть тебя, обращаясь с тобой, словно ты маленькая девочка, бедная Ренате, судьба сурово обошлась с тобой, ты была всё ещё красива и не так стара, мы могли бы ещё долго не стареть, ещё долго наслаждаться жизнью, могли бы путешествовать, но судьба поступила с тобой так жестоко, за что тебе такие страдания, Ренате. Я сворачивал с дорожки, ведущей от дома, и вступал под деревья большого бульвара. Жизнь такая запутанная, думал я, все в ней не ко времени. Я направлялся к супермаркету, где прежде мог провести целое утро, это был хороший способ убить время, но сейчас, когда Ренате больше нет, это было трудно делать.
Я огляделся по сторонам. На противоположной стороне улицы остановился ещё один трамвай. Из него вышла женщина средних лет с тяжёлой хозяйственной сумкой, следом, держась за руки, парень и девушка, и пожилая тётка в синем платье. Каждый в качестве Объекта вызвал у меня улыбку. Терпение, терпение, не будь ребенком, ты что, забыл азы профессии? Она требует терпения, разве ты не помнишь? Много терпения, целые дни терпения, месяцы терпения, внимательного, аналитического, час за часом сидя в кафе, в машине, прикрывшись газетой, всегда читая одну и ту же, целыми днями.
Почему бы не подождать достойного Объекта, читая газету, заодно узнаешь, что творится в мире. Я купил в ближайшем киоске Die Zeit, газету, которую предпочитал в те дни, когда у меня имелись реальные Объекты. Затем уселся под липами на террасе киоска с вюрстелями. Время обеда ещё не наступило, но хороший вюрстель с картофелем я мог себе позволить уже сейчас. Вам с карри или без, спросил маленький человечек в белом фартуке. Я выбрал с карри, главной новацией этого лета, и попросил добавить ещё кетчупа, постмодернизм, да и только, и это словечко сейчас было в ходу. Я оставил еду в картонной тарелке практически не тронутой, жуткая гадость, кто бы объяснил, почему она пользуется таким спросом. Я опять огляделся по сторонам. Люди виделись мне уродливыми, лоснящимися от жира, даже явно худые казались жирными, будто облитыми маслом от загара, так блестели их тела. Я развернул газету, посмотрим, что творится в мире, в этом бескрайнем мире, кружившемся в весёлом танце. Однако, ничего хорошего. Звездному щиту с ядерным оружием быть, заявила Америка. Щит против кого, усмехнулся я. Против нас, уже откинувших копыта? Ниже помещалась фотография американца, стоящего на подиуме рядом с флагом. Судя по его виду, с мозгом, не больше наперстка, как пелось в одной французской песенке, которая пришла мне на ум и которая мне очень нравилась, этот Брассенс был славный малый и страстно ненавидел буржуазию. Как давно это было! Париж связан с самой прекрасной миссией в моей жизни. Une jolie fleur dans une peau de vache, une jolie vache déguisée en fleur17. Мой французский до сих пор звучал превосходно, без акцента, без модуляций, нейтрально, как некоторые голоса в громкоговорителях аэропортов, именно так, как меня обучили в специальной школе, в то время я учился по-настоящему, из ста курсантов отбор проходили пятеро, и эти пятеро должны были быть доведенными до совершенства, таким я и был.
К кассам Оперного театра тянулась длинная очередь, должно быть, вечером давали что-то выдающееся. Может, и мне сходить послушать? А почему бы и нет! По парадной лестнице библиотеки спускался элегантный лысый мужчина с папкой подмышкой. А вот и идеальный Объект, подумал я и сделал вид, что погружён в чтение газеты. Мужчина прошёл совсем рядом, не обратив на меня никакого внимания. Ботаник18, классический ботаник. Я дал мужчине отойти шагов на сто, встал и перешёл на другую сторону улицы, так предписывало старое правило, а старых правил лучше не нарушать. Мужчина повернул направо в сторону Шоневиртеля19. Какой милый Объект, он шёл нужным мне путем, невозможно быть более любезным. Уверен, что целью Объекта является Пергамон. И действительно, Объект вошёл в музей. Наивный, думает, что его не раскусили, усмехнулся я про себя, прости, мой дорогой ботаник, но коли ты вышел на задание в личине университетского профессора, вполне логично, что ты войдешь в Пергамон, и неужто ты думаешь, что человек с моим опытом попадется на этот дешёвый трюк?
Я присел на цоколь одной из статуй и стал спокойно ждать, когда Объект появится вновь. Закурил сигарету. Врач разрешил только четыре сигареты в день, две после обеда, остальные после ужина. Этот Объект заслуживал сигареты. Ожидая, бросил взгляд на газетную страницу, посвященную культурным мероприятиям. Глаза выхватили информацию о демонстрации американского фильма, встретившего восторженный прием у публики и уже заработавшего огромную прибыль. Это был фильм о шпионах, действовавших в Берлине в шестидесятые годы. Я почувствовал, как у меня сильно засосало под ложечкой, и мне захотелось поскорее идти туда, куда я и собирался, плюнув на этого дурацкого профессоришку, такого банального и абсолютно предсказуемого, отнявшего у меня уйму времени. И правда, я увидел, как тот выходит из двери музея с прозрачным пластиковым пакетом, полным каталогов, которые весили, должно быть, целую тонну.
Я поднялся, бросил окурок в канал и с видом праздношатающегося сунул руки в карманы. Мне всегда нравилось притворяться слоняющимся без дела. Но на этот раз у меня было чем заняться, предстоял деловой визит, вчера ночью, проведенной в тревожных раздумьях и практически бессонной, я вновь пообещал себе навестить его. У меня было, что сказать этому типу. Первое, что я ему скажу, это то, что у меня в жизни полный порядок. В отличие от многих своих коллег, даже тех, кто достиг моего уровня, уволенных без предупреждения и вынужденных сегодня крутить баранку такси, я прилично устроился, поскольку был предусмотрителен, это хорошее качество — предусмотрительность, а я таким был всегда, потому и смог отложить достаточно на черный день. Как? Это мое личное дело, но мне удалось скопить ощутимую сумму, и не в чём-нибудь, а в долларах, лежащих нынче главным образом в швейцарских банках, и когда всё пошло прахом, я приобрел отдельно стоящий прелестный домик на Карл Либкнехт Штрассе в двух шагах от Унтер ден Линден, потому что это позволяло мне чувствовать себя в нем дома. Наконец-то, у меня было жилище, которое позволяло мне чувствовать себя дома, как в те времена, когда моя жизнь ещё имела смысл. А имела ли? Безусловно, имела.
Чаусзеештрассе показалась мне пустынной. Проехало лишь несколько автомобилей. Длилось воскресенье, прекрасное воскресенье конца июня, берлинцы укатили на Ванзее20, где наслаждались первым солнцем в купальнях Мартина Вагнера, попивая аперитивы в ожидании сытного и вкусного обеда. Неожиданно я почувствовал голод. Еще бы, утром я выпил всего лишь чашку капучино, может быть, из-за того, что переусердствовал с едой предыдущим вечером, съев целую тарелку устриц в Пари Баре, куда теперь ходил почти ежевечерне, если не изменял ему с каким-нибудь другим классным рестораном. Ты понял, упрямая башка, пробормотал я, ты всю жизнь вёл себя как францисканец, а я сейчас гурманствую в шикарных ресторанах, ем устриц каждый вечер, и знаешь, почему? Во-первых, потому что, мой дорогой, мы не вечны, это твои слова, и, во-вторых, устрицы заслуживают, чтобы их есть. Я опять незаметно огляделся. Мне всегда нравился этот внутренний дворик. Дворик был прост, неровен и грубоват, как и я сам, под деревьями стояли столики, за одним пара иностранных туристов потягивала пиво. Мужчине было за пятьдесят, в круглых интеллигентских очочках в металлической оправе, как у дорогого сердцу упрямца, с глубокими залысинами и плешью на макушке. Она — красивая брюнетка, намного моложе своего спутника, с открытым решительным лицом и большими тёмными глазами. Сначала мне показалось, что они разговаривают по-итальянски, но с вкраплениями фраз на незнакомом языке. Я напряг слух. Испанский? Скорее всего, но я был слишком далеко от них, чтобы быть в этом уверенным. Придумав повод, я, медленно проходя мимо них, сказал: добрый день, добро пожаловать в Берлин. Спасибо, ответил мужчина. Итальянцы, спросил я. Португальцы, ответила женщина, улыбнувшись мне. Её спутник пожал плечами, явно пребывая в отличном настроении, меняя страны чаще, чем башмаки, я тоже чувствую себя немного португальцем, сказал он по-итальянски, и я сразу же узнал цитату. Неплохо, мой милый интеллигентик, вижу, что ты читал писанину моего упрямого друга21, поздравляю.
Я решил пообедать во внутреннем зале. Для этого мне пришлось спуститься в подвальное помещение, вероятно изначально оно служило винокурней. Ну точно, я припомнил этот подвал, упрямец частенько встречался здесь с вышедшей в тираж дурой-актрисулькой, намного старше Хелен22. Позже дура раструбит об этом на весь свет в изданной во Франции книге, которая называлась… я никак не мог вспомнить, как она называлась, хотя эта история и разворачивалась у меня на глазах в те годы, что я провёл в Париже, ах, да, она называлась Ce qui convient23, в ней речь шла якобы о театре, но на мой взгляд, это была вообще философия её жизни: сплошные сплетни и пересуды. В каком году это было? Я уже и не помнил. Упрямец обогатил интерьер подвала диваном и абажуром, не стесняясь Хелен, которая в своей жизни нахлебалась дерьма по полной.
В ресторане было мало света и царила атмосфера кабаре, приправленная всякими экспрес-cионистскими артефактами, каким этот упрямец увлекался в юности. Столы из грубого дерева, радующие глаз предметы обстановки, стены полностью завешаны фотографиями. Я принялся разглядывать их. Почти все были ему знакомы, неоднократно виденные им в различных досье в его офисе. Бабник, сказал я своему мысленному собеседнику, ты был тем ещё бабником, моралист вне морали. Я изучил меню: если на любовном фронте у хозяйки были большие проблемы, то на кухонном их у неё точно не было, всю жизнь она была предана австрийской кухне, и ресторан уважал её вкусы. Закуски? Нет, обойдусь без них. Может, какой-нибудь суп. Я задумался. Здесь когда-то готовили один картофельный, который я находил намного вкуснее немецкого. Впрочем, я никогда не был поклонником немецкой кухни, считая её слишком жирной, австрийская более утончённая, но, может быть, лучше обойтись без картофельного супа, от него бросает в жар. Косуля. Почему бы не поесть косули? Австрийцам нет равных в приготовлении косули. Тяжелое блюдо. Мой врач явно не одобрил бы этого выбора. В результате я остановился на простом венском вюрстеле. Венский вюрстель, приготовленный по-австрийски, пальчики оближешь, к тому же, с гарниром из картофельного пирога с хрустящей корочкой, какой делают только здесь, да, конечно, венский вюрстель. Я пригубил австрийского белого вина, хотя ароматные вина мне не нравились, и мысленно произнес тост в память Хелен. За твою дубленную шкуру, моя дорогая примадонна, сказал я и выпил. Завершил обед кофе без кофеина, чтобы избежать ночных экстрасистол.
Выйдя во двор, я почувствовал искушение посетить дом упрямца, сейчас это был его дом-музей. Его наверняка реставрировали, побелили, то есть очистили от жизни, приспособив к вкусам интеллигентных туристов. Я помнил этот дом ночью пятьдесят четвертого года, когда этот кретин, стоя за кулисой театра Берлинер Ансамбль, не сводил глаз с мамаши, мужественно тянувшей свою тележку24. И сейчас перед моими глазами прошли комната за комнатой, ящик за ящиком, страница за страницей, письмо за письмом. Я знал этот дом, как никто другой: я его осквернил. Мне очень жаль, сказал я чуть слышно, мне, правда, жаль, но таков был приказ.
Пройдя несколько метров, я очутился перед небольшим кладбищем, окружённым невысокой оградой. Открыв калитку, я вошёл и свернул на пустынную узенькую боковую дорожку. На маленьком уютном кладбище росло много деревьев, в тени которых покоились останки философов, врачей, писателей, чьи великие имена были известны всему миру: happy few. Что делают на этом кладбище все великие? Спят, они спят ровно так же, как те, чьи имена ничего никому не скажут. И все в одной и той же позиции: горизонтальной. Вечность горизонтальна. Я сделал несколько шагов и увидел могильную плиту Анны Зегерс25. В юности я любил её поэзию. На ум пришло её стихотворение об актере-еврее, который в давние времена каждый вечер выступал в маленьком театрике Марэ, это было настолько страшное, полное муки стихотворение, что у меня не хватило смелости воскресить его в памяти.
Остановившись перед нужной могилой, я сказал: я пришел навестить тебя. Внезапно у меня пропало всякое желание говорить ему о своем доме и о том, как я прекрасно приготовился встретить и пережить в нём свою старость. Помешкав немного, я лишь сказал: ты меня не знаешь, меня зовут Карл, это имя, данное мне при крещении, то есть мое настоящее имя.
И в этот момент прилетела бабочка. Это была обыкновенная маленькая бабочка с белыми крылышками, капустница-бродяжка, облетавшая кладбище. Я замер и закрыл глаза, словно загадывая желание. Но не было ничего, что стоило бы загадать. Открыв глаза, я увидел, что бабочка уселась на кончик носа бронзового бюста, возвышавшегося над соседней могильной плитой.
Мне жаль, сказал я, что они не выбили на твоем камне эпитафию, которую ты сам продиктовал ещё при жизни: здесь покоится Б.Б., честный, объективный и достойный человек. Бабочка взмахнула крылышками, словно готовясь сорваться в полет, но не полетела. У тебя был симпатичный носище, сказал я, и усы, щетинистые, будто щетка, ты был очень упрям, ты всегда был упрямец и доставлял мне много хлопот. Бабочка-таки взлетела и вновь присела отдохнуть на том же самом месте.
Кретин, сказал я, я ведь был твоим другом, я любил тебя. Тебя удивляет, что я тебя любил? Тогда слушай. Тем августом 56-го, когда у тебя случился сердечный приступ, я заплакал, поверь мне, я заплакал, а я очень редко плакал в своей жизни, Карл плакал редко, даже, когда нужно было бы, а тебя я оплакивал.
Бабочка опять взлетела, сделала пару кругов над бюстом и удалилась. Мне надо сказать тебе одну вещь, сказал я торопливо, словно разговаривал с бабочкой, я должен сказать тебе одну вещь, это важно. Бабочка исчезла за деревьями, и я заговорил тише. Я знаю о тебе всё, знаю всё о твоей жизни, день за днем, знаю всех твоих женщин, твои мысли, твоих друзей, твои путешествия, твои ночи и все твои маленькие тайны, даже самые маленькие. Я заметил, что вспотел. Глубоко вздохнул. А вот о себе, наоборот, я не знал ничего. Я думал, что знаю всё, а на деле не знал ничего. Я сделал паузу и закурил сигарету. Очень хотелось курить. О том, что Ренате изменяла мне всю жизнь, я узнал только два года спустя, когда были открыты архивы. Кто знает, почему мне пришла в голову мысль, что и на меня тоже могло быть досье, как и на всех. Это было полное, подробное досье человека, за которым шпионили каждый день. Папка Члены семьи представляла собой отдельное досье, где было полно фотографий, снятых телеобъективом. На одних была Ренате в компании начальника Департамента внутренних дел, они наслаждались природой, загорая в чём мама родила на речной отмели. На фото было написано: Прага, 1952. Я в то время был в Париже. На других фотографиях были тоже они: в 62-м, выходящие из гостиницы в Будапеште; в 69-м на черноморском пляже; в 74 — в Софии, и так вплоть до 82-го, до его смерти, у него, как и у тебя, случился инфаркт, он был уже очень пожилым человеком, на двадцать лет старше Ренате, истина конкретна.
Я вытер лоб носовым платком и отступил на несколько шагов. Я весь был мокрый от пота. Уселся на деревянную скамейку с другой стороны узенькой дорожки. Знаешь, продолжил я, я хотел сказать обо всём Ренате, хотел сказать, что мне стало всё известно, но жизнь посмеялась надо мной: с Ренате случился инсульт, была какая-то надежда, что она восстановится, и действительно её лечили хорошо, даже с физиотерапией, делали всё, что было необходимо, но нет, она так и не поправилась, последние годы она провела в инвалидной коляске, и даже лицевой парез не исчез, и однажды вечером я решился: всё, завтра я скажу ей всё, но как можно было сказать такое женщине, у которой обезображено болезнью лицо и парализованы ноги? У меня не хватило храбрости. Правда, я не нашел в себе мужества.
Я посмотрел на часы. Наверное, мне уже пора уходить. Я чувствовал себя абсолютно обессиленным, всё-таки стоило взять такси. Мне очень нравится мой новый дом, особенно видом на Унтер ден Линден, это очень красивый дом, со всем современным комфортом, сказал я. Встал и побрёл по дорожке, ведущей к входной калитке. Помедлив мгновенье, я повернулся и прощально помахал рукой в глубину кладбища. Вечером пойду ужинать в классный ресторан, сказал я, сегодня я решил сходить в один итальянский ресторанчик, где готовят потрясающие спагетти с креветками, ты даже представить себе не можешь, какое это блюдо, креветок больше, чем спагетти. Деликатно, стараясь не скрипеть калиткой, я прикрыл её за собой. Нам не повезло, мой дорогой, в наше время таких ресторанчиков не было.
Примечания
1 Знаменитый венгерский композитор и пианист (1881-1945)
2 Высоко-пафосном, героическом стиле.
3 Национальный поэт Венгрии (1823-1849)
4 Венгерский политический и государственный деятель. Сторонник демократических реформ в коммунистической партии (1886-1958).
5 Знаменитый французский писатель, прозаик, драматург и эссеист. Лауреат Нобелевской премии по литературе.
6 Представитель части западного коммунистического движения, требующей его демократизации.
7 Ирландский англоязычный поэт, драматург, лауреат Нобелевской премии по литературе 1923 года.
8 Один из парадоксов древнегреческого философа Зенона, согласно которому «Быстроногий Ахиллес никогда не догонит неторопливую черепаху, если в начале движения черепаха находится впереди Ахиллеса». (Здесь и далее прим. Переводчика).
9 Это были безумные времена/За нашим столом сидели мертвецы/Которые строили песчаные замки/И волки казались нам собаками.
10 Знаменитый французский поэт и прозаик (1897-1982).
11 Менялись холсты декораций/Менялись тела и постели… — Слова из песни на стихи Луи Арагона
12 Напрасно! Себя предавая/По-прежнему всё это я. — Слова из той же песни.
13 Популярный французский автор-исполнитель, франко-итальянский поэт, переводчик, певец и композитор.
14 Озеро в окрестностях Берлина — место отдыха жителей города.
15 «Четыре генерала» — популярная испанская песня интернациональных бригад во время испанской Гражданской войны.
16 «Ай Кармелла» — ещё одна песня времен Гражданской войны, посвященная женщинам, сражавшимся против фашистов.
17 Милый цветочек в обличье тёлки/ Тёлка, что тщится предстать цветком. — Строка из песни Жоржа Брассенса «Милый цветочек»
18 Здесь: интеллектуал-недотёпа.
19 Один из центральных районов Берлина.
20 Озеро в окрестностях Берлина — место отдыха жителей города.
21 Здесь и дале упрямец — великий немецкий режиссер и основатель театра «Берлинер ансамбль» Бертольт Брехт.
22 Хелен Вайгель — жена Брехта и ведущая актриса его театра.
23 НЕТ СНОСКИ
24 Имеется в виду сцена из спектакля «Мамаша Кураж и ее дети», с Хелен Вайгель в главной роли.
25 Известная немецкая писательница (1900-1983).
© Текст: Антонио Табукки