(фрагмент книги, выходящей в издательстве Ивана Лимбаха)
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 53, 2020
Перевод Анна Глазова
#поддерживаем-издательства-в-период-карантина
Скоро в издательстве Ивана Лимбаха выйдет книга «Minima philologica» Вернера Хамахера. В этой книге объединены два программных текста, «За филологию» и «95 тезисов о филологии», в которых автор стремится к новому осмыслению задач филологии как практики. Филология, в понимании Хамахера, не есть лишь академическая дисциплина. Каждый говорящий, спрашивающий или читающий так или иначе практикует филологию, когда задаёт вопросы тексту или собеседнику. Хамахер пытается переизобрести не только метод и процедуры филологических исследований, но и сам язык, на котором говорит филология.
Это первая книжная публикация Хамахера на русском языке. В США и мире он широко известен как философ, компаративист, теоретик литературы, автор работ о Гегеле, Гёльдерлине, Целане и Вальтере Беньямине. Публикуемый ниже текст – отрывок из статьи «За филологию» (в переводе с немецкого Анны Глазовой под редакцией Ивана Болдырева).
Существует антифилологический аффект. В сравнении с другими гуманитарными науками филологию всё чаще принято считать мелочным занятием, всегда чем-то вымученным, занятием специалистов, далёким от реальной жизни, а в спорных случаях – ей враждебным, а сами эти специалисты якобы самонадеянно присваивают себе в качестве дисциплины то, в чём может достичь мастерства любой, кто умеет читать. Этот аффект направлен против наделения особыми правами сконцентрированного внимания к языку, к слову и паузе, причём он порождает массивную защитную реакцию и зачастую презрительное отношение не только со стороны некой расплывчатой общественности, но многие филологи и сами разделяют этот аффект, порождаемый энергией, почти не отделимой от энергий, питающих саму филологию. Ведь филология, как бы прочно она ни была встроена в академические структуры, не есть дисциплина, и уж тем более она не занятие буквоедов в пыльных архивах или расчленителей слов в неоновом свете лабораторий. Прежде чем суметь превратиться в будто бы тавтологический поиск доказательств очевидного, филология должна сперва стать предметом занятий всякого, кто говорит, размышляет или действует в процессе говорения и пытается понять или сделать понятными свои или чужие действия, жесты и паузы. Любой, кто говорит или действует, занимается филологией, чтобы быть в состоянии говорить или совершать действия, даже если не называет это так. Ибо в сфере языка нет ничего, что было бы само собой разумеющимся, и всегда – слишком много того, что требует объяснения, комментария или дополнения. У филологии всегда найдётся что добавить и к частностям, и к самым широким обобщениям. Чем бы ещё она ни была, она прежде всего – расширительница, прибавительница, достраивательница, никогда не довольствующаяся уже сказанным или свершившимся, всегда стремящаяся выйти за рамки того, что составляет высказывание или текст, и вернуться к тому, что ему предшествовало, чтобы указать на его движение из прошлого и из будущего; она делает жест «сверх того», жест, который никогда не бывает лишним, потому что он и есть само движение говорения, поскольку оно всегда стремится за рамки и того что уже сказано, и того что ещё остаётся сказать. Филология, для которой проблематизироваться должно даже самое общее – это нечто прямо-таки сверх-общее: взыскание языка и всего, что языком когда-либо было охвачено и чего ещё он мог бы коснуться, потребность, которая отталкивается от любой тотальности и, всегда говоря за другое и сноважды другое, осуществляет критику уже достигнутого и всего достижимого. А поскольку прийти к согласию относительно понятий – понятия «общего» и «особого», «специального», «своеобразного» – можно только при помощи объяснений, то филология должна быть тем, что само не сходится ни к одному понятию, но без чего ни одно понятие не обходится. Филология это рискованное движение говорения про язык, выходящее за любой данный язык. Она не служит залогом какого-либо знания, а всякий раз снова его смещает; она даёт доступ не к сознанию, а лишь к разнообразным возможностям его применения. Ещё прежде чем утвердиться в форме той или иной эпистемической техники, она существует как аффективное соотношение, филия, то есть дружба или дружеское приобщение к языку – к такому языку, который ещё не приобрёл чётких контуров, не оформился окончательно и не стал инструментом уже заранее фиксированных значений. Она ищет, нащупывает, зондирует, и в этом движении она сама – не агент высказываний о стабильном положении вещей, а движущая сила вопрошания. Существование языковых «фактов» как установленного порядка вещей для неё настолько же малоубедительно, насколько бесспорно, что высказывания и сообщения достигают своей цели или доходят до адресата. Она исходит из минимального допущения, что способность означать и сообщать полагается на существование инстанции, которая за и ради этой же способности удерживает её от любого определённого значения и от любого отправленного сообщения. Филология – защитница этого удержания, для которого и благодаря которому язык изначально и возможен. Поэтому она должна сопротивляться любому общепринятому определению того, чтó она такое, и уклоняться от любой программы её последующего использования. – Филология задаёт вопросы, а если и утверждает что-то, то только чтобы побудить к дальнейшему вопрошанию. Она по своей структуре – иронический процесс, делающий недействительными не только отдельные языковые выражения – даже те, которые называются филологическими, – но и целый, в каждом случае предположительно целый мир языка, чтобы открыть ему следующий, ещё небывалый. Именно поэтому она и поддерживает подвижные отношения с другими языковыми связями, особенно связями в так называемых точных науках, и эти отношения – принципиально беспринципны, ан-архичны; именно поэтому она действует во всех «историко-филологических дисциплинах» как трикстер или джокер; и именно поэтому своеобразная сила и особая немощь этих отношений яснее всего выражаются в склонности филологии к поэзии. Поэзия – это Первая филология. Филология равняется, осознанно или нет, на открытость поэзии мирам, открытость её этому и любому другому, возможному и невозможному миру, на её способность сохранять дистанцию и на её внимательность, восприимчивость и впечатлительность. Филология говорит за некое «за», которое и даёт место любому pro и contra. Она идёт дальше, и в этом движении можно задавать вопросы о pro и contra, можно даже задавать вопросы о ней самой и о её вопросах.
[…]
Есть трудность в определении того, что такое филология, которая становится видна, если задать вопрос о том, как филология сама задаёт вопросы. Эта трудность – или difficultas, затруднение, превратность и даже неисполнимость – проявляется в том, что этот вопрос возникает снова и снова и ответить на него никогда нельзя без оговорок, без учёта особых обстоятельств и сингулярности каждой ситуации и актуальных возможных предметов филологии, то есть нельзя ответить чётко. Любой вопрос, как бы настойчив он ни был, не может не оставлять возможности того, что на него нельзя будет ответить. Структура вопроса предполагает, что сразу ответа на него нет, а может быть, и вообще нет, иначе вопрос не был бы вопросом, а был бы эвристическим инструментом для извлечения уже имеющегося знания; он был бы экзаменационным билетом, а не тем, что и само заслуживает экзамена. То, что вопрос о филологии и, таким образом, о связи со словом, сам есть связь с ещё ожидающимся словом и ожидающимся – и не исключено, что невозможным – ответом, указывает на ответ более содержательный и сообразный сути дела, чем любой уже готовый ответ. То, что филология затрудняется дать ответ о том, что она такое, – не временное недомогание дисциплины, которая ещё ждёт своей спасительной дефиниции. Не знать и, возможно, никогда не узнать, чем она занята, – затруднение, которое и есть филология. Это становится яснее, если не довольствоваться предварительным ответом, а, напротив, спрашивать, кто, какая инстанция и по какому праву может вообще может задавать этот вопрос. То есть: может ли филология, и может ли филолог, если он говорит как филолог, задавать этот вопрос?
Тот, кто спрашивает, что такое филологический вопрос, спрашивает тем самым о филологическом в содержании и в предмете самого вопроса, он спрашивает, чтó делает филологию филологией и одновременно признаёт, что не знает ответа или имеет причины не доверять унаследованным от других утверждениям, будто они знают ответ; получается, что он задаёт этот вопрос не как учёный, который готов дать отчёт о существе и принципах своей деятельности, а как исследователь, мыслитель или аналитик, который пытается выявить основы и базовую форму практики, не дающей ему понятийно регламентированного знания о том, каков её интерес, за кем она следует, на что направляет внимание и каким вопросом движима. Значит, вопрос о филологическом вопросе и вместе с ним о филологии – это не научный вопрос, но он может быть понят как вопрос о том, является ли филология наукой, и, понятый в таком смысле, он содержит в качестве вопроса также и ответ – нет. Если бы у филологии как науки был канон, вопрос о нём не мог бы относиться к нему, поскольку спрашивать значит не знать или пока не знать, и для вопрошания о вопрошании не только знание, но и методический подход к знанию сомнительны. Филология уже в самом аспекте её вопросительности – не наука и не теоретическая дисциплина с чётко определёнными процедурами приобретения знания, поэтому вопрос о ней в лучшем случае выступает на правах пропедевтического, а значит, прото-филологического исследования. Это вопрос о филологии не как науке, а вопрос – sit venia verbo – о фило-филологии, стоящей у порога, в передней или при воротах филологии, но не входящей внутрь и не знающей её закона. Таким образом, это вопрос не технико-дисциплинарный, и он не относится к методологическому инструментарию, с помощью которого наука о языке и отдельных языковых и языкоподобных феноменах могла бы самоутвердиться. Это, однако, не значит, что сам вопрос или тот, кто его задаёт, должен относиться к филологии беспристрастно. Напротив: тот, кто обретается ещё вне филологии, в её внешних регионах, способен яснее различать её контуры, чем тот, кто считает себя проникшим внутрь неё и кто ограничен определёнными рутинами, которые принято считать филологическими. Фило-филологическое вопрошание о практиках того, что называется филологией, заостряет не только взгляд, но и неотъемлемый для самой филологии опыт познания, если понимать её в прямом смысле слова: ведь филология – philía, склонность, эмоция, которая усиливается в фило-филологической связи с ней и в движении по направлению к ней открывает путь движению самой филологии. Получается, что вопрос о филологии свидетельствует не только о том, что филология не может быть преимущественно когнитивной практикой и не может преследовать преимущественно теоретические цели; как вопрос о philía он свидетельствует и о том, что филология структурирована как аффективное отношение, как склонность к языку и всем языковым феноменам и их нехватке, как чуткость и приближение, не имеющее опоры ни в чём потенциально познаваемом и находящееся всегда в состоянии перехода, будь он даже бесконечен, от языка к другому языку и к чему-то отличному от языка. Она забирает знание и усиливает аффект.
Филология – патология. Однако то, что её pathos, пафос, направленный на legein, всегда совершает двойное движение и что она познаёт приближение всегда и как отдаление, как поворот к кому-то непременно отвернувшемуся, – это с особой чёткостью проявляется тогда, когда она должна осознать, что не располагает ни своими объектами, ни упорядоченным доступом к ним – в фило-филологическом вопросе, которого она не может избежать, но на который не может и ответить. Она – пафос от-даления. С каждым приближением к тому, к чему отсылает языковое высказывание – к значению, форме, смыслу, она вместе с тем отсылается далее к чему-то другому – к комплексу форм, к приметам эпохи, к идее, а когда и это, в свою очередь, получает выражение в языке, то ряд отсылок продолжает разрастаться. Чем ближе филология подступает к своему предмету, тем дальше она отступает. Её подход – подход к отходу. Потому её phílein никогда не становится просто отношением подобного с подобным, конкордантности или корреспондентности, не будучи одновременно дистанцированностью, сомнением и отступлением. Не только изредка или из-за странностей тех, кто ей занимается, а из-за двойного движения в языке филология поддерживает теснейшую связь с мизологией, которая тоже есть реакция на отдаление от того, что её притягивает. Поэтому может возникнуть – и не только среди корифеев филологии – отторжение от языка, которое может быстро привести к уничижению и презрению, маргинализации и сдержанно-садистскому дисциплинированию в понимании и в применении филологии. Тем самым, то есть исходя из самого же движения логоса и его филии, делается первый шаг к превращению филологии из практики pathos’а в эпистемическую систему, из поиска – в науку о сознании и, далее, в заимствование практик так называемых точных наук. Одержимость языком и побег от него – разнонаправленные тенденции, между которыми движется филология; однако она – та единственная практика, которая позволяет артикулировать и анализировать обе тенденции, не предавая одну другой. Только филология способна задать вопрос о том, что такое филологический вопрос, потому что только она может допустить и вынести то, что однозначного и окончательного ответа получить нельзя. Она не стерпит этого вопроса, только если ошибочно станет считать себя познавательной дисциплиной, если ограничит охват своего действия до одного определённого предметного поля, будь он даже широчайшим – поэзией, литературой, – и если определит себя как наука о литературе; менее же всего – если поставит себя в услужение теориям и практикам познания, которые принимают язык во внимание только как средство побега от него, как манёвр для его же одомашнивания, как агента его же изобличения.
То, чем занимается филология, тем же занят и вопрос о ней: это влечение к языку, к языку о языке – о языке за пределами языка как предмета и всех его опредмечиваний. В этом влечении она, с одной стороны, тематизирует, объективирует и определяет язык, а с другой стороны, он как нетематизируемое, беспредметное и не имеющее адресата движение переиначивания высвобождается в ином языке, а может быть, в ином языка. Поэтому нет противоречия между допущением, что вопрос о вопросе – филологический вопрос par exellence, и другим допущением: что он же – фило-филологический, пред-филологический вопрос. Филология – это прежде всего не что иное, как вопрос о языке и об отношении к языку, действующее в самом этом вопросе. Она – поиск себя в чём-то от себя отличном. Направляясь к себе, она сама для себя – другая, но единственно в этой инакости она – то отношение, о котором свидетельствует в ней язык. Выходящая из себя и отстающая, в этом напряжении между собой и собой-иной филия логоса – это опыт, страстный опыт – pathos, passio – не становиться тем, чем она ещё могла бы стать, и всегда быть больше того, что она уже есть. Она – страстное желание говорить иначе чем то, к чему она обращается, и чтобы на ней всегда говорили не так, как сама она мнит.