Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 53, 2020
Михаил Айзенберг
Примерно шестидесятые
I
Что это было с нами,
и со всеми, и порознь?
Словно на нас цунами
шло, набирая скорость.
Дни темнотой сияли,
и в темноте успели
лучшими стать друзьями
в считанные недели.
Петли о них скрипели,
шторы о них шуршали,
и через две ступени
лестницы вверх бежали.
В скорости их начальной
чистое есть везение —
точный бросок случайный,
где на кону спасенье.
Верите? И не верьте.
Опыт не стал уроком
не посылать за смертью
ни под каким предлогом.
Только потом наступит
время иных разведок,
где и нас приголубят,
сохранив напоследок.
II
Как вода идет на волнолом,
вечер продвигается томительно.
Город за небьющимся стеклом
затаил повадки отравителя.
Год примерно шестьдесят шестой,
смутные тона шестидесятых.
Это их лекарственный настой
на знакомых выстоялся ядах.
Толстое зеленое стекло
выставленных в ряд больших бутылок.
Шапка-невидимка на затылок
с непривычки давит тяжело.
* * *
Было так, что и нету живого места.
Кто и где окажется, не спасется.
А в почтовом ящике спит повестка,
и никто не знает, когда проснется.
Посторонним взглядом, стеклянным глазом
за тобой пространство следило снуло.
Но однажды рябью пошло и разом
как большая рыбина вверх плеснуло.
_____________
Отчего б не жить – да и что такого? –
подмешав к основе цветных волокон,
чтобы текст, начавшийся с протокола,
невзначай продолжился травелогом.
Отменяют время как рейс порожний,
а оно себя возвращает снова
с боковой тропы, звуковой дорожки,
из любого выхода запасного.
* * *
Как записки легли к изголовью
эти годы. Еще запиши,
что тогда занимались любовью
мы почти на лету, как стрижи.
Эти годы, никто не учил их
застывать на лету, на бегу.
А листками в бесцветных чернилах
я еще поделиться могу –
как ходили с пустыми руками
вызывать стеклотару на бой,
только б выжать из воздуха камень
и на нем утвердиться стопой.
Илья Данишевский
там выли ангелы
сросшиеся после оргазма зубные корни
дряблая лунный свет кожа
неприкосновенные проспекты кости в старинных заколках и птичьи тела
однажды вы придёте кастрировать
перевитые корни их артериальных судеб
резать под корень?
писать в стол
евхаристия машинное масло
личинка бражника в глазнице сустава
подрезать лишнее временные мосты
от клыков и вправо
плачущие прямо из пульпы
паломники десны упираются в искусственные каналы
Люба Макаревская
Что мы говорим?
Убывая вычеркивая
рассматривая
место повреждения
Как награду
трофей
Ну что это?
Сухой привкус
несчастья
или победы
во рту
Бледная
стенограмма
такого ада
что знаешь
не свернуть
назад
Но и впереди
все выжжено
так
что только
звери станут
смотреть
до самого
конца.
А.П. Тимофеевский
* * *
Уехать, уехать, уехать.
Уехать надолго, всерьез
От этого мокрого снега,
Саврасовских черных берез.
От этих пейзажей посконных,
Мне въевшихся с детства в нутро,
Уехать от давки вагонной
И сводчатых залов метро;
От вычурной их позолоты,
Нелепых лепных потолков,
От стойкого запаха пота,
Угрюмой толпы дураков.
От дома – зовется ли домом
Всей пошлости быта музей,
От сонма случайных знакомых
И самых любимых друзей.
От тех, с кем и радость и горе
Хотел я когда-то делить,
С кем стало вдруг незачем спорить
И не о чем мне говорить.
Уехать от боссов партийных,
От их завиральных идей,
Уехать от поз их картинных,
От жен их – партийных ……
Уехать от женщин манящих,
В беде изменявших не раз,
Уехать от женских молящих
И снова прощающих глаз.
Уехать от споров с судьбою,
Впустую растраченных дней,
Уехать от споров с собою,
Что, может быть, много важней.
Уехать, как некий Овидий,
Забыв, чем дышал я и жил,
Что яростно так ненавидел,
Что нежно и горько любил.
Кому-то ответствуя смехом,
Кому-то упрямо грозя,
Уехать, уехать, уехать,
Да только уехать нельзя.
1970-е
Александр Бараш
* * *
Когда мне было четыре года,
мы ездили с родителями в местечко Мирополь
Житомирской области, на родину бабушки, матери
отца. Там еще жили прадедушка и прабабушка,
в домике с садом, коровой и курятником. Они
познакомились на пожаре на рубеже позапрошлого
и прошлого веков. Потом было еще много
пожаров, в том числе несколько мировых.. Все
братья и сестры уехали на Запад, в Америку, дети –
на восток, в центр империи. А они
жили на том же пожарище, не считая эвакуации.
На окраине ближайшего поля стоял подбитый танк
(с последней войны прошло только двадцать лет),
а стена разрушенного польского графского замка
на горе по другую сторону реки Случ все еще была –
метров двадцать в ширину и метра полтора в высоту –
в выщербинах от пуль, на месте расстрела евреев.
Мы с братом бегали по лужку перед этой стеной
и играли в интересную игру: примерялись
к выщербинам по своему росту: в голову, в грудь.
Больше всего сходилось в центре. Дети, видимо,
стояли в середине.
Мы помним, да? – что мы потомки
уцелевших в грандиозном многотысячелетнем сафари.
Обладатели – пока что – счастливых билетиков
во всемирном розыгрыше. Главный приз: жизнь.
Она – платок, вязаная кофточка, вскрикивания –
была все время где-то между печкой и курятником.
Он – кепка, серый пиджачок, узкое морщинистое лицо,
упрямое, настороженное и в то же время покорное, –
лет 50 проработал бригадиром разнорабочих
на бумажной фабрике. Все свободное время читал:
разрешенную литературу — Толстого, Тургенева…
Помню эту картину: светлая большая комната,
круглый стол посередине, пустой и чистый, книга,
дед с прямой спиной, отстраненный
и сосредоточенный: явно не за развлечением,
отдыхом, а — за делом. Это выглядело как
физиологический процесс, из наиболее
фундаментальных, и как самоценный ритуал.
Видимо, это было и то, и другое. Как в хедере
в детстве. Как бывшему спортсмену снятся бег,
столкновения, марево трибун, клокочущий порыв
командной игры, так он – читал. Чувство, что Книга –
самое сладкое и правильное из всего, что может
случиться, — это чувство, эта внутренняя ситуация,
запрограммированная в течение ста поколений,
держится – свидетельствую лично –
по меньшей мере еще
три поколения.
Он и прабабушка меня любили — и посему
заставляли работать: подметать крыльцо. Я был
очень недоволен. Но потом за это мне выдавали:
парное молоко, ломоть хлеба из бабушкиной печи
и бидон с вишнями… Вот с таким бидоном я провел
один из первых архетипических вечеров своей жизни.
Все ушли — в клуб, в кино смотреть чешский вестерн
«Лимонадный Джо», а меня посчитали слишком
маленьким для похода на ранний вечерний сеанс.
Я сидел на лавочке у крыльца,
на вечерней заре, ел вишни, и плакал.
Никому
не отольются те слезы, величиной с те вишни. И
никуда не денутся – вкус вишен, гудение комаров
и световая глубина неба в тот вечер,
над позапрошлой родиной.
Ирина Котова
Пустота
такой же пустой как сейчас
я видела москву однажды
во время торфяных пожаров в 2010
мы возвращались
поезд въехал внутрь серой стены
из неё невозможно было вырваться
её невозможно было пройти насквозь
дым цепкими клешнями цеплялся
за перрон волосы одежду сумки
в вагоне метро юноша в медицинской маске
сел на корточки возле двери
и
расплакался
дома не было кондиционера —
почти два дня провели в автомобиле
потом решили вновь выехать из города
в районе тверской
по улице шла женщина
к её груди — прижата маленькая собачка
женщина одной влажной салфеткой прикрывала своё лицо
другой — носик собачки
говорят пустоты всегда заполняются
чем заполнятся эти пустоты?
нефтью-газом-глазами умерших?
пустота сужает сознание
до физиологических потребностей
до входа и не выхода
говорят
чтобы сломать сопротивление
нужно закрыть старый город
окна забить деревяшками
в дома — сбросить мусор
и построить
подделку этого города поблизости
так
всем станет легче
всем станет
всем
…………..
после пожара
мы вернёмся в свой старый город
без пустот
Игорь Котюх
* * *
оставила ребенка с котом
выскочила за продуктами на утро
кроссовки
джинсы
спортивная куртка
какой тяжелый день
звонки
мейлы
отчеты
статистика огорчает
он плетется за бутылкой вина в магазин
она ходит меж полок
вспоминая каким оставила холодильник
что нужно купить
он сначала взял кроссворды
и пару газет
затем пакет молока
и пачку кофе
длинным пальцам тесно
в перчатках размера S
от маски потеет лицо
его перчатки нелепые
большие и розовые
резинка от маски оттопыривает уши
они оказываются около полки с вином
проносится
франция
испания
италия
коррида и лувр
ла скала и колизей
языки пламени
тени на стенах
мене, мене, текел, упарсин
улыбка глазами
номер телефона пальцами
реплики по смс
разговоры в чате
свидание в скайпе
1.04.2020, Таллинн
Марина Тёмкина
Разговор с Тамарой
— Мыла сегодня посуду и думала,
сколько раз перемыла мама эти тарелки.
Вспомнила, как покупала: фарфор японский дешёвый
с подсолнухами, разлохмаченными как бы под ветром,
откуда-то взявшийся в «Хозтоварах», которые
она упорно называла скобяной лавкой.
Приобретенья для обживанья квартиры, только что переехав
на Басков переулок. Вернее, сначала нас не пустили
в Болгарию. Местком-профком-партком, кто-то из них
сказал мужу, что, видно, он не читал газет от рожденья,
что было почти правдой, так что в руках оказались деньги,
на которые, чтобы не разошлись незаметно,
была вместо поездки за границу закуплена красного цвета
заграничная кухня, а на её фоне как-то убого смотрелись
старые наши тарелки. В квартирах тогда, лет двадцать тому
назад, иностранного, не из соцлагеря, было немного.
Через три года мы уехали, почти не взяв с собою утвари,
с мыслью, что́ уж там, за границей тарелок, что ли,
нету? там и купим, если уж мы на тарелки
не в состоянии заработать, тогда и уезжать не стоит.
А потом уехала мама и взяла тарелки эти в дорогу.
Часть уж была перебита. И когда мы к ней приходили,
то ели на этих тарелках, а когда она умерла,
я отдала их брату. Вещи её как будто впитали
часть боли, я не могла к ним тогда прикасаться.
Видишь, говорю, семь лет прошло, а это не проходит.
И ты мне тоже рассказывала
про маму, про эвакуацию, про то, как вы узнали,
что бабушку с дедушкой закопали живьём на Украине,
и про то, как тебя маленькую оставляли на весь день одну,
ну, просто с утра до ночи. И как город выделил им грядки
в пяти километрах, и как вы туда с мамой ходили,
едва волоча ноги, чтоб посадить картошку на зиму,
лук и тыкву, и она тебе всю дорогу рассказывала сказки,
заговаривала зубы, потому что нести на руках не могла.
И выросла тыква, как в сказке, большая-пребольшая,
четырёх мужиков нанимали, в грузовик грузили,
а потом ели всю зиму варёную, сушёную, печёную,
и как это было вкусно. И про платья наших мам говорили,
про те, в 50-х, про то, что красивей одежды
никогда не видели в жизни, даже в Париже,
тряпочки вспоминали, расцветки, фасоны, отделки.
И про то, как мама однажды сказала гостю,
что девочка растёт некрасивой, и как уверенно он возразил,
что-то в этом понимая. И про то, говорят ли мужчины
так, как мы говорим бесконечно друг с другом о семейном,
о наших мамах-папах, и о том, какая тем женщинам,
нашим красоткам-мамам, выпала жизнь с керосинкой,
с дровами, с войною, с ожиданьем мужей обратно,
чтобы начать их опять обстирывать, обглаживать, готовить,
и нас тому же научили.
А я рассказывала,
что всё время болела ангинами в детстве, и однажды,
лет в пять, в такой день очень затосковала по маме
и звала её, а она была на кухне, варила обед
и не приходила. А я звала, звала, просто очень хотелось
маму, чтоб пришла побыть со мною. И она, наверное,
я думаю, слышала, что зову, но не шла, не обращала
вниманья, подумаешь, думала, покричит ребёнок
и перестанет. Они тогда все были такие,
некого винить за это. Но тут мимо нашей двери
проходила соседка-врачиха, возвращаясь с работы,
и услышав вопли обычно тихого ребёнка «ма-ма, ма-ма»,
потому что ведь вправду болела и было плохо,
страшно и одиноко, и очень хотелось маму,
пошла позвать её, хотя все они не ладили друг с другом,
и маме стало неловко, пришла, посмотрела строго,
увидела, что ничего не случилось, и стала ругать,
как же тебе не стыдно так кричать, пугаешь соседей,
лежи тихо, я здесь, никуда не делась, занята,
ты же знаешь, обед же нужно варить кому-то. И ушла.
А я осталась и больше никогда не плакала, не звала
на помощь. Но теперь, когда я по взрослости болею,
вдруг накатывает тоска ужасная без причины,
и в какой-то момент понимаю, это — по маме,
хочу, чтоб пришла, поправила одеяло, принесла чаю,
моя мёртвая мама. — «У тебя не допросишься», —
она говорила.
Трентон, Нью Джерси
Татьяна Вольтская
* * *
Дождь, на асфальте оспины. Синий холодный свет.
Как Твое имя, Господи – грозное или нет?
Скользкие эти лестницы, плоские этажи,
Ветки от ветра бесятся. Сколько мне лет, скажи?
Преет ладонь, зажатая в бабушкиной руке –
Этим путем когда-то мы медленно шли к реке.
В глаз заплывали ребусы – мальчик, собака, дрозд,
К темной нестрашной крепости вел деревянный мост.
Как тебя звать по имени? Обнажена Нева,
Как Франческа да Римини – цепляясь за острова,
Мимо белых проносится, мимо красных колонн.
Каменной переносицей хмурится Посейдон.
Ты целовалась – вспомни-ка – вот у этой стены.
Город, река, любовники, все – приговорены.
Словно кошмар Коперника, солнце в тяжелом сне
Кружит вокруг репейника, растущего на стене,
Из гранитного лоскута с надписью, из груди.
Холодно, дует. Господи, имя Твое – Прости!
* * *
Летний лес – как мир перед войной –
За стеной сорочьи перебранки,
И подушки мха, и ты со мной,
Теплая кора, смола из ранки,
Флаги солнца и моторы пчел,
Белый гриб, Филонов и Дейнека,
Ты со мной и наизусть прочел
Тютчева, и не бывает снега.
Вьющийся рябинный крепдешин,
Бузины взволнованное знамя,
Только сосны на помин души
Зажжены, а чьей – пока не знаем.
Долго-долго смотришь на меня,
Дышит отцветающая кашка,
И горящей осени стена
В двух шагах, но не видна пока что.
* * *
Свет вырубился. Мы зажгли свечу,
Печь растопили, подогрели кашу.
Вокруг внезапных огненных причуд
Раскинулись по стенам тени наши,
А наши мысли вышли из углов.
Дождь кончился, в окно стучался ветер.
В печи дышала гроздь багровых дров,
Ведро воды сипело, как Дарт Вейдер.
И потянулись к нашему столу
Гуляки, зависающие в клубах,
Мазурики, прилипшие к стеклу,
Раскольники, сгорающие в срубах,
Монахи, старцы, странники, хлысты,
Философы, филологи и волки,
Глядевшие на нас из темноты,
И парень с Че Геварой на футболке,
А прочий мир исчез в ночной золе.
Все на свечу глядели, не мигая,
Пока она плясала на столе,
Испуганная, стройная, нагая,
Как будто слово уголками губ,
Творя миры без видимых усилий.
И свет зажёгся – беззастенчив, груб.
И мы его, конечно, погасили.
Александр Иличевский
Небо состарилось. Отныне не ждать друзей –
вот что оно говорит. Ни того, что сейчас на Гудзоне,
ни того, что бредет по пляжу близ Яффо,
ни того, что уже никогда, никогда
не заглянет в глаза, чтобы сказать:
«Что-то ты грустный, старик, что случилось?»
Облака гладят теперь мое тело.
Так низко спустилось, чтобы сродниться
окончательно с временем, обрести его плотность.
Остались только верные решения, больше
не из чего выбирать. Поступки теперь
пахнут морской солью. Как и одиночество.
Душа теперь стремится только за горизонт,
превращаясь в закат, в беззвучные зарницы.
Скоро звезды сойдут на землю,
будут стоять огненными горами.
А люди бродить между ними, дивясь,
как преодолеть перевал и не заблудиться.
Владимир Салимон
* * *
Продажи водки в гору шли.
И мой товарищ рвался страстно
к жене, как Пушкин к Натали,
хотя в Москве небезопасно.
Пока Москва на карантин
закрыта, долгими часами
мы бродим с ним среди равнин,
чуть оперившихся цветами.
Казалось, из столицы к нам
жизнь как-то вдруг откочевала,
в окрестных рощах – шум и гам,
в садах брань птичья громче стала.
А если заросли сухой
травы раздвинуть, то мгновенно
возникнет мир перед тобой,
вновь возродившимся из тлена.
Тут можно мудрецом не быть,
смотреть на вещи равнодушно,
в народ не верить, власть хулить,
но в Воскресенье верить нужно.
2020
* * *
Сперва духовые и струнные,
потом партитуре согласно
умолкли вдруг улицы шумные,
и стало так тихо,
что ясно
услышал я каждый в отдельности
звук, каждую ноту во мраке —
звучанье богатства и бедности —
скрип весел с реки,
лай собаки.
Молочницы,
регулировщики,
с пронзительными тенорками
вдруг канули в Лету
старьевщики,
калики с сумой за плечами.
Вдруг стихло стекольщиков пение,
журчанье точильного круга.
Иссякло в соседях терпение,
желание слушать друг друга.
Мы заперли двери железные,
задернули шторы глухие —
такие объятия тесные
уж нам не разъять, дорогие!
Московская разноголосица,
я чувствую, как затихает.
А что нынче в воздухе носится,
того даже Пушкин не знает!
2018
Лариса Миллер
* * *
Негусто в торбе у Всевышнего.
Зато там нет чего-то лишнего.
Зато там всё необходимое,
Своё, как пятнышко родимое:
Зато там есть тепло домашнее,
Близ дома есть тропа всегдашняя,
Та, что кончается не бездною,
А тихой лавочкой облезлою,
Где некто звонкий заливается,
И вид на счастье открывается.
* * *
Всё, что случается со мной,
С тобой, со мной зимой и летом,
Случается в пространстве этом
Меж твердью горней и земной.
И все ушедшие года
На самом деле не уходят,
А место здесь себе находят
И остаются навсегда.
Трепещут, дышат и живут,
От дел текущих отвлекают
Тем, что тихонько окликают
И детским именем зовут.
2020
Бахыт Кенжеев
Памяти Вагинова
Так значит, больше не хвораем мглистым
искусством, и не бродим в полумасках
по масленице многотрудной смерти,
торжественную музыку слагая
на неизвестном Богу языке.
Не роем землю рогом, не пируем
не путешествуем, лишь в древних саквояжах
храним неслышно тлеющую память,
и слов любви невыразимым девам
не повторяем под небесный смех.
Не выходи один в пустынный город,
не созерцай сквозь пасмурные слезы
амбарные замки на модных лавках,
жандармов молодых в апрельских парках –
и это все, как водится, пройдет.
Пройдет, пройдет – останется добавить,
как оно было сладко и нелепо,
как, в благости вневременного века,
мы раскаленным холодом дышали,
как хорошо нас баловал Господь.
Всеволод Емелин
Неболдинская весна
Можно пойти и нажраться
Пока не закрыт магазин
Кончилась изоляция
Начался карантин.
Выпью сто грамм один
И т. д. и т.п.
Кончится и карантин
И наступит ЧП.
Жизнь еще веселей
Будет тогда у нас
С топотом патрулей
Сквозь комендантский час.
Тупо гляжу урод
На кнопочный телефон
Выдадут QR-код
А на хрена мне он.
Снегом метет апрель
По площадям Москвы
Хватит на пару недель
Денег мне и жратвы.
Чтоб хорошо взяло
Я все допью до дна
Выгляну за стекло
А улица-то полна.
Идет в бескрайней толпе
За мертвецом мертвец
Кончится и ЧП
И настанет пиздец.
Вирус, тебя не спасет
Теперь никакая корона
Принят был на твой счет
Целый пакет законов.
Чтобы оставил, блядь
Ты эти свои попытки
Будут нас штрафовать
И отправлять на крытки.
Чувствует организм
Что-то в груди хрипит
На хер такая жизнь
Где ты мой друг, COVID?
Вот тебе моя грудь
Когда все так навалилось
Вовсе не худший путь
Этот коронавирус.
Седьмой десяток уж мне
Буксует жизни конвейер
Впереди, прислонившись к стене,
С нетерпением ждет Альцгеймер.
Или апоплексический
Меня разобьет удар
И я буду, герой трагический,
Ходить под себя. Кошмар!
А тут все быстро, культурно
Кашель, насморк и хрип
Высокая температура,
Короче привычный грипп.
В последней стадии бурной
Похрюкаешь два денька
И можно готовить урну
И нет меня, дурака.
Наряженные в скафандры
Не заразится чтоб
Санитары как Ихтиандры
Запаяют цинковый гроб.
И зароют они
В конце эпопеи бессмысленной
И нет забот у родни
Немногочисленной
Всех от поминок спасу я
С дракой, танцами, пением
Жаль не проголосую
За Полное Обнуление.
Вера Павлова
* * *
Недописанное переписывай
на бумаге веленевой, рисовой,
недочитанное перечитывай,
из сокровищницы малахитовой
доставай украшенья забытые,
пережившие три поколения,
и в разлуке со всеми испытывай
единение уединения.