Рассказ
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 53, 2020
Максим Жегалин (род. в 1995 году) — писатель, актер, автор книги «искусство под градусом».
1
Изнутри бабушкин дом кажется очень тесным: то ли из-за низких потолков (достаю рукой), то ли из-за маленьких окон, то ли из-за высоких порогов, которые приходится перешагивать, при этом ударяясь о притолоку; то ли из-за бесконечных шторок, рюшек, вышивок, ковриков, узорчиков и цветочков; то ли из-за того, что сама бабушка в полтора раза ниже меня и с каждым годом становится меньше; каждый предмет мебели здесь кажется каким-то выпуклым и непропорциональным, сам стоишь, как великан, боясь всё разрушить, и огромная кошка бежит поперёк комнаты.
— Того гляди снесёт, — говорит бабушка. Голос у неё либо очень низкий -сердитый, либо очень высокий — приторно ласковый, обычного голоса нет. Если она рассказывает историю, то свои реплики произносит высоким-высоким, а реплики другого — низким-низким. Она всегда «ля-ля-ля», а ей в ответ «бу-бу-бу».
— Бу-бу-бу, — говорит бабушка кошке, уступая дорогу, сама останавливается и смотрит в телевизор. Если б там показывали «Играй, гармонь» или какой-нибудь концерт, она бы автоматически начала приплясывать, если б «Кривое зеркало», она бы засмеялась на секунду раньше шутки, но сейчас показывают «Свинку Пеппу», и бабушке необходимо время, чтоб определиться с реакцией.
— Что показывают, выключи, — говорит она чуть ли не басом. И здесь, конечно, не «что», не «што», не «чё», а «чо», с очевидным «О», и не «выключи», а «выключы». Так говорят в Сенгилее. Я выключаю.
Дом бабушка называет избой, кладовку — погребицей, чердак — подловкой, самую большую комнату — передней, сегодня — нынче, недавно — давеча. Она боится заходить в лес, воду и церковь, сентиментально любит кошку, заговаривает бородавки. Верит в бога и в то, что левши живут на 5 лет меньше правшей.
2
Ничего в этом доме уже не изменится, и если вещи в тайне от хозяев живут и разговаривают друг с другом, то все разговоры уже закончились, все споры решились, все друг другу надоели и разошлись по разным углам.
На обеденном столе лежит жестяной поднос, который здесь называется «разнос». На подносе стоят две деревянные баночки, выкрашенные под хохлому, в одной — соль, в другой — сахар, между ними — чашка с вареньем. Там же, на столе, стоит магнитофон, из которого уже 20 лет звучат голоса любимых певиц: Надежды Кадышевой и Надежды Бабкиной. Песни то грустные, как ивы, то весёлые, как рябинки. «Течёт ручей, бежит ручей, и я — ничья, и ты- ничей», — хрипит магнитофон и выдыхается к последнему куплету.
Если лечь на бабушкину кровать, сразу закатишься в облако сна, совершенно безвоздушное и тяжелое, будто попал в ловушку. Просто так отсюда не выберешься — либо уснешь, вдавленный невидимым грузом, либо весь оставшийся день будешь мучиться, дремать, мечтать о неувиденном сне.
Бабочка, сделанная из проволоки и капрона, с иголкой под брюшком, висит на занавеске и никуда не улетает. Никуда не улетает и фосфорный орёл, ночью он светится глухим светом, наводя мистический ужас на фарфорового пастушка, привезенного кем-то из ГДР. У немца перо в шляпе, утка в корзинке и отколота правая рука. На этой же полке белая фарфоровая узбечка, само смирение, разливает чай.
В проходе между кухней и передней всегда темно. Здесь стоит трельяж — большое зеркало в середине и две створки по бокам. Створки можно наклонить так, что три зеркала будут отражаться друг в друге, образуя световую паутину. Случайно отразившись, лицо мгновенно распадается на десять лиц, десять превращаются в сотню, и ты, бегая глазами, ищешь изначальное отражение, боишься его потерять. Если долго смотреть, то можно увидеть, как одно отражение повернется затылком, как твой собственный глаз тебе подмигнет или мелькнёт вдруг чужое лицо; и если продолжить игру, если вовремя не отойти, можно целиком провалиться в зеленоватую зеркальную кашу и не выбраться оттуда никогда.
На подзеркальнике стоят трубочка губной помады (губнушки) с воткнутой туда спичкой, флакон огуречного лосьона, бархатные ручки, сто рецептов красоты и склянка с йодом, сетка из которого, как известно, лечит.
В трельяжном шкафчике, за двумя стеклянными дверками, спрятаны журналы «Сделай сам» и «Вязание». Там же лежат четыре диаскопа, четыре шарика (одна сторона оранжевая, другая — белая), четыре глаза. Если подойти к свету и заглянуть в зрачок, то увидишь бабушку пятилетней: белые кудри, белый бант, белое платье и белые сандалии. В другом шаре поместилась целая семья: Глуховы прижались друг к другу и просвечивают. В третьем — моя мама. Четвёртый глаз выбит, фотография внутри повернулась боком, и теперь не узнаешь, кто там сидит перед фотоаппаратом — причесанный, выглаженный и строгий.
— Давай смотреть фотографии, — говорю я бабушке.
3
Бабушка родилась в 1953 году. Её документальный отец погиб в 1942.
«Красноармеец Феоктистов Василий Владимирович, 1913 года, Ульяновской обл., Сенгилеевского р-на, рп Сенгилей. Жена — Феоктистова Н.П., рп Сенгилей, Красноармейская улица, дом 28. Пропал без вести в июне 1942 года», — так написано в архиве. Ни одной его фотографии не осталось.
Феоктистова Татьяна Васильевна родилась спустя 11 лет, тем самым холодным летом.
Надежда Павловна, моя прабабка, записала случайную девочку на исчезнувшего мужа. Так у красноармейца Васи Феоктистова, похороненного неизвестно где, родилась живая дочь.
***
Два фотоальбома склеены из толстых картонных листов серого цвета и обтянуты красной тканью. Некоторые фотографии выпали из своих треугольников и теперь существуют отдельно. Смешались лица: черно-белые и цветные, детские и взрослые, веселые и мрачные (мрачных больше), живые и мёртвые (пока больше живых).
Вытягиваем по одной фотографии, смотрим. Бабушка насупилась, надула губы, точно так же как её мать, моя прабабка. Прабабка была некрасивой, судя по фотографиям — всегда смурной, закрытой. Она смотрит в объектив, и от этого взгляда хочется спрятаться. Так же смотрела бабушкина старшая сестра, тётя Нина, про которую говорили, что она «шепчет». Так же смотрит моя мама, обижается и не понимает, когда я говорю: «Хватит так смотреть».
Выдержать этот взгляд невозможно. Так глядят, будто что-то про тебя узнали, но хотят узнать ещё больше, будто выясняют диагноз и одновременно докладывают его третьему лицу. Без прищура, без каких-либо спецэффектов: остановившийся, прицельный взгляд какого-то чужого существа.
В палисаднике у прабабки росли три тополя, осенью листья покрывали всё вокруг: засыпали дорожки, залетали на чердак, забивали водостоки и канавы. Однажды осенью, прямо перед листопадом, тополя срубили, на следующий день старуха умерла.
Бабушка часто рассказывает эту историю и думает, что именно тополя держали жизнь в её матери, именно они её питали — их корни и прожилки. Как только срубили — так сразу и умерла. В бабушкином палисаднике растут розы.
Достаю фотографию деда, на обратной стороне которой подпись:
«На память любимой девушке Тане от Александра.
Где память есть
Там слов не надо
21/XI 71 г.
А.Глухов».
А.Глухов красив, как кинозвезда: черные волосы, ироничный взгляд, сигарета в зубах и форма пограничника. Чем-то он всегда напоминал мне Волка из «Ну, погоди». Никто его не любил, все боялись его, всё время ждали очередного запоя, не доверяли, не называли «отцом», «мужем», «дедом». Ему будто нравилось быть отрицательным персонажем, нравилась эта бесконечная беготня за зайцем с топором наперевес.
Первый раз его жалели и целовали, когда он лежал в гробу. Трельяж занавесили черной тканью, чтоб душа не испугалась, увидев себя в отражении. На столе стоял стакан с водкой, покрытый куском хлеба. Бабушка следила, как в течение дня убавлялась жидкость и говорила: «пьёт».
В одну из первых ночей после похорон со стены слетел рукомойник. «Шура, не зоруй», — сказала бабушка в темноту, перевернулась на другой бок и заснула.
— Какой же он был красивый, — говорю я. Она молчит.
Два фотоальбома, пересмотренные тысячу раз, разваливаются в руках, роняют фотографии. Люди на фотографиях нехотя открывают глаза, встают в привычные позы, замирают и слушают, слушают, слушают истории о себе и своей смерти.
Неизвестная девочка с букетом гладиолусов, подпись на немецком: «Hallo! Das bin ich in der Schule». Откуда она появилась в этом архиве? Каким ветром занесло сюда этот листок?
— Кто это?
— Не помню.
— Что это вы так смеётесь?
— Чай, мы всегда смеялись.
Девушки в черных халатах и белых платочках утирают слезы — до того им смешно. На другой фотографии уже тётеньки в черных халатах и белых платочках не могут остановиться, держатся за животы и сгибаются от смеха. На третьей фотографии успокоились, но продолжают улыбаться, стоя под плакатом «45 — Лёша ягодка опять».
Всю жизнь бабушка проработала в лимонадном цехе, по щиколотки в воде, бесконечно смеясь, раскалываясь, ухахатываясь. Все счастливые истории происходили в лимонадном. Все шутки и анекдоты остались там.
Сейчас на месте цеха пустырь. Здание разобрали и продали по кирпичу. Лёша-ягодка, слесарь, в которого все были влюблены, застрелился в подвале собственного дома.
— Вот дурак. Жить бы да жить, — говорит бабушка и переворачивает страницу.
Из альбома выскальзывает фотография моей мамы и её младшей сестры. Света всегда грустная, ребёнок в печали, стрижка под горшок и мальчишеская водолазка. Марина всегда веселая, всегда на цыпочках, косички и платьица. Всё детство они спали в одной кровати, в душном углу за шкафом, и однажды ночью, упёршись четырьмя ногами, опрокинули шкаф, устроив одновременно революцию и землетрясение в этом тесном изнутри доме.
Вот Ольга, племянница: умерла давно, сказали, что от диабета, но на самом деле — опухоль. «У нас там Ольга умерла», — прибежал испуганный Мишка.
Вот Вовочка, зять: умер на работе.
Вот Зина, золовка: от старости.
Володя, сосед: сердце.
Людка, соседка: рак.
Нина, сестра: рак.
«Шура, Серёжа, Валя, Верашка, Нюра, Катенька», — перечисляет бабушка, будто хочет их предупредить. Но они равнодушно смотрят мимо нас, притворяются, что не слышат, пытаются не моргать.
Живых пока больше. Я собираю фотографии, закрываю альбомы, и бабушка прячет их в шкафу. Мы оба знаем, что рано или поздно мёртвые победят.
4
Я приезжаю раз в полгода, и для меня она стареет резко: меняется лицо, редеют волосы, фигура превращается в фигурку, руки — в рученьки, ноги — в ноженьки. Становится круглой, медленной и простой, исчезла та резкость и злость, когда могла вдруг обидеться и уйти, когда могла по две недели не разговаривать и лежать лицом к стенке, когда мгновенно и без разбора била по лицу того, кто подошёл сзади и напугал.
Полюбила сидеть и смотреть в окно, но пока еще иронизирует над старухами, которые ходят в церковь.
Она уже попала в ту воронку, и воздух, постепенно ускоряясь, уносит вверх признаки жизни: платья, взгляды, вздохи, ресницы, стыд, бунт, музыку, красоту.
Раньше, ещё ребёнком, я называл её «бабой». Подростком — никак не называл. Слово «бабушка» отдаёт какими-то приторными оладушками, поэтому недавно я придумал ханжеское «бабочка». Бабочка сидит на диване, одетая в цветастый халат, обутая в чуни, и мне хочется написать «качает ногами», но ничем она не качает, просто есть в ней что-то неуловимо комичное.
Я часто ночевал здесь, мы спали, по-медвежьи обнявшись, и если ночью у меня болел живот (что случалось часто), она давала мне таблетку активированного угля, тормошила подушку, переворачивала одеяло холодной стороной, обнимала с двойною силой — и всё проходило. Утром её никогда не было рядом.
Наверное, это как-то называется: расстройство, когда ни на минуту не можешь остаться без дела. Вечером, придя с работы, она садилась на велосипед и ехала на дачу, на свой миллион раз перекопанный участок поля, где росла малина, крыжовник, смородина, лук, чеснок, ежегодные десять мешков картошки. Осенью картошку спускала в погреб, к весне его затопляло, приходилось всё поднимать обратно, сушить, выбрасывать гнильё, выбирать семена, чтобы начать сначала.
Вода норовит размыть палисадник, где и бархатцы, и лилии, и розы. Каждый год необходимо строить дамбу, копать каналы, пересыпать дорогу камушками, песочком да мучкой.
Фундамент крошится, его — затереть, заштукатурить, побелить извёсткой. Пройтись вдоль забора — вырвать лебеду, отнести бревно, передвинуть камень. Разобрать сарай, распилить его и сжечь в бане, вычерпать из туалета и подбросить к цветам, полить, окучить, собрать, распихать по банкам.
Будто под ногами движется, разъезжается земля. И если остановиться, она тебя проглотит.
После инфаркта почти ничего нельзя, только вытирать случайную пыль, снимать с потолка паутину (тенёта) и другая мелкая суета. Воронка отобрала дачу, велосипед улетел вверх.
В 16 лет она увидела, как в ночном воздухе распускаются разноцветные шары, летают прямо перед её носом, то сужая, то расширяя хоровод, переливаясь, заманивая. Она смотрела на это неопознанное, шла за ним до тех пор, пока оно не вытянулось в одну линию и не растаяло. Что это было, ведь это же было, откуда оно прилетело и куда влекло.
— Айда к вам, — говорит бабушка.
Надевает валенки, пальто, поднимает воротник, повязывает зелёный платок. Проверяет, закрыла ли газ, выгоняет кошку во двор, запирает дверь, прячет ключ за почтовым ящиком.
Мы идём потихоньку, сначала по переулкам, а потом заходим в небольшой лес, где ею протоптана узкая тропка.
Я пропускаю её, немного отстаю.
Она идёт, спотыкаясь о снежные кочки, следы её похожи на ёлку.
— А вот тут я однажды ночью встретила лисичку.
— А вот тут ля-ля-ля.
— А вот тут бу-бу-бу.
Я замедляю шаг, останавливаюсь. Смотрю, как она медленно-медленно исчезает.