Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 52, 2019
Гасан Гусейнов — доктор филологических наук, профессор НИУ ВШЭ. Автор книг и статей по классической филологии и истории культуры, современной политике и литературе. Один из авторов «Мифологического словаря» и энциклопедии «Мифы народов мира». Ведет аналитическую колонку о политическом языке на сайте Международного французского радио RFI.
В 2017 году я начал вести на факультете коммуникаций, медиа и дизайна нашего университета курс под названием «Древнегреческий язык и современная культура». Планировал факультатив по языку, но, поскольку за дополнительный язык со студентов взималась бы плата, нужно было придумать название «под соусом». Мы шутили, что от меня требуется только язык, а студенты будут представлять современную культуру.
Вгрызались в материю языка с разных сторон. Грамматика греческого интересовала нас как окно в грамматику русскую. Словарный запас — как лестница, расходящаяся по всем доступным европейским языкам. А уж русский греческий — как прямой ход к надсознательному.
Глядя из наших северных глубин на Элладу и вообще на Средиземноморье, мы быстро перестали членить языки этой интеллектуальной, эмоциональной, эстетической метрополии Европы на «древние» и «новые». А родной для большинства студентов русский, как выяснилось, просто невозможно понять в его богатстве, и в его изяществе, и в его грубости, в его выразительной и познавательной силе без обращения к греческому. И дело не только в азбуке, которой мы пользуемся, и не только в языке местного православия, церковнославянском, и не только в языке наук и искусств. Дело в самой природе вещей. Ведь язык живет и постоянным обновлением, и постоянным забеганием как можно дальше в прошлое. Например, вчера у нас не было слов айпод или подкаст, а сегодня они есть. Но язык — это и самое старое, что у нас есть, вот почему то, что происходило давным-давно, когда русские или их соседи по континенту по греческим лекалам выделывали важные для языка слова и словечки, помогает, вернее — может помочь! — современному человеку думать и говорить точнее, обеспечивать прочную связь между современниками и — с собственным прошлым.
Суровый и гламурный опыт
Экономические журналисты охотно пользуют-ся выражением, которое на русский не вполне удачно переводится (с английского austerity measures) как «меры экономии». Если бы русский экономист изучал древнегреческий, он бы сразу сказал, что английское austerity восходит к греческому риторическому термину, обозначающему суровый стиль (австерос, αὐστερός), противостоящий стилю «гламурному» (английское glamorous восходит к греческому же слову γλαφυρός, отсюда старинное прекрасное имя Глафира, и это обозначение блестящей речи, а в переносном смысле мы говорим о гламурном стиле жизни). Стало быть, речь идет не столько о режиме экономии, сколько об изменении стиля жизни, а это ведь уже далеко не только экономическая категория.
Курс греческого для журналистов, понимаемый как орошение почвы, которой предстоит дать всходы, мы со студентами готовили вместе несколько лет, хоть они этого и не знали: просто накапливался список таких вот мест, словесная корка над которыми, казалось бы, уже не оживет. Сам я начинал учить греческий почти полвека назад по наводке друзей моих родителей. Тогдашняя цель была проста — держаться как можно дальше от современности, спрятаться в нише, которую принято высокопарно называть башней из слоновой кости. Но древнегреческий у нас вела Валентина Иосифовна Мирошенкова, прекрасно знавшая и новогреческий язык, а главное — имевшая вкус и понимание того, как через каждое слово просвечивает история культуры и — современная политика. Новогреческий нам преподавала гречанка-эмигрантка Катина Зорбала, и из ее живого, песенного языка, который я, увы, полузабыл за сорок лет, вырастало новое для меня понимание. Его углубило чтение работ по истории греческой философии Андрея Валентиновича Лебедева (кстати сказать, отца знаменитого дизайнера) — грека по происхождению и по второму родному языку, тончайшего толкователя философского языка так называемых досократиков. После поэта Вячеслава Иванова и учителей нескольких поколений классиков в России — Сергея Ивановича Соболевского и Алексея Федоровича Лосева — Лебедев, наверное, самый глубокий настоящий носитель этого языка. Еще один важный источник формирования нашего курса для русских журналистов — это словарь Ольги Александровны Седаковой, самой, может быть, знаменитой не только в Средиземноморье русской поэтессы нашего времени. Ее словарь церковнославяно-русских паронимов вышел в 2005 году в Греко-латинском кабинете Юрия Анатольевича Шичалина.
Гида и эгида козы Амалфеи
История, которая окончательно убедила меня в необходимости предложить бакалаврам журналистики курс живого древнегреческого, случилась десять лет назад в Греции. Промозглым ноябрьским вечером я зашел в харчевню. Дело было в горах Фессалии, и я попросил чего-то согревающего. Возьми «гиду», посоветовал Йоргос, хозяин заведения. И вот Йоргос несет мне наваристый бульон с куском мяса на косточке и кореньями. Вкусно и необычно. И ведь в самом деле согревает, подумал я. Что за мясо, спрашиваю. Оказывается — козленок. И тут до меня доходит, что «гида» — это осколок такого знакомого слова «эгида» («под эгидой») — имени шкуры козы Амалфеи. Именно эта сказочная коза когда-то вскормила самого Зевса, а после смерти служила ему самому и его дочери Афине самой надежной защитой от врагов. Шкура Амалфеи с прикрепленной к ней для острастки головой Медузы-Горгоны, — эгида для богов и героев, а козий суп, согревающий путника в фессалийской деревне, эта вот наваристая «гида» — для нас, простых смертных.
При всех переменах, которые за три тысячи лет испытал этот удивительный язык, есть в нем опорные точки, которые нужно сделать понятными как раз-таки нашим журналистам, носителям русского языка. Совсем не страшно было бы, если бы кто-то из студентов, подпав под обаяние византийского греческого (а это в наши дни в Москве легко, ведь здесь преподают и Борис Львович Фонкич, у которого и я прослушал курс греческой палеографии в начале 1970-х гг. в МГУ, и Сергей Аркадьевич Иванов — на факультете гуманитарных наук в Вышке), вдруг взял бы да ушел в византинисты.
Чем же отличается наш курс от традиционных? Ведь никто из бакалавров-журналистов все-таки не собирается становиться классическим филологом. Мы хотим не «обветшити» греческий язык, как делают те, кто противопоставляет новый — древнему, а наоборот, увидеть и понять, что этот язык может и должен быть понят как законная важнейшая часть современного языка — и русского, конечно, в том числе. Поэтому, только-только освоив алфавит, только-только научившись произносить слова, мы зашли, можно сказать, по грудь в «Илиаду». Начав, очень медленно, со второй песни, мы быстро поняли смысл самого популярного стихотворения Мандельштама:
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи, —
На головах царей божественная пена, —
Куда плывете вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер — всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море черное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
Мы быстро поняли, что понять это стихотворение невозможно без обращения ко второй песни «Илиады», где приводится и список кораблей, а главное — объясняется, отчего Зевса так мучила бессонница: он искал, как наказать греческих царей за обиду, нанесенную Ахиллесу. Мандельштам зашифровал в своем стихотворении два греческих слова — пена = кара и кара = голова, узнав которые впервые, предположительно, от К.В. Мочульского, испытал восторг от возможности написать стихотворение как двуязычную загадку.
От стихов двинулись к поэтической прозе.
И тут выбрали путь не совсем привычный. Вдруг стало ясно: читать выполненный так называемыми Семьюдесятью толковниками — еврейскими мудрецами, специально для этой цели выучившими греческий язык, — Ветхий завет, так называемую Септуагинту, намного легче, чем Гомера. Поскольку в русском разговорном языке живут десятки библейских выражений (от духа, носившегося над водами, до древа жизни), то их греческое выражение превращается на уроке в загадку, и студенты возвращаются в знакомый старый-престарый дом языка. Мне, агностику, совсем не мешает религиозное воодушевление современного молодого человека, который вдруг обнаруживает, с какой яростью в языке сражаются античные многобожники с единобожниками, как близко знак «придыхания», который ставится над гласной, стоит к какому-нибудь «духу святому», как интересно сравнивать «Теогонию» Гесиода с «Книгой Рождения», более известной как «Книга Бытия».
Есть слабости живой человеческой речи, вызванные особенностями текущего исторического момента, а есть и запрограммированные структурой твоего языка. Например, древнегреческий намного богаче наклонениями и более ажурной системой времен, чем современный русский, да и другие европейские языки. Объяснять более сложное явление средствами более скромными — большой вызов, и из полусотни записавшихся на курс остались чуть больше десяти храбрецов: по-моему, приняли вызов и остались под эгидой козы Амалфеи.
Эхолалия калокагатии
В марте 1931 года Осип Мандельштам написал стихотворение, построенное на привычной для него эхолалии — этим греческим словом обозначают автоматическое повторение чужой речи, — но с дополнительным, трудно описываемым оттенком. Иногда повторяется не слово или предложение, а его отражение в мутном зеркале. Иногда это взаимоотражение происходит прямо внутри строки1.
Я скажу тебе с последней
прямотой:
всё лишь бредни, шерри-бренди,
ангел мой.
Там, где эллину сияла
красота,
мне из черных дыр зияла
срамота.
Греки сбондили Елену
по волнам,
ну а мне — соленой пеной
по губам.
По губам меня помажет
пустота,
строгий кукиш мне покажет
нищета.
Ой-ли, так-ли, дуй-ли, вей-ли,
все равно.
Ангел Мэри, пей коктейли,
дуй вино!
Я скажу тебе с последней
прямотой:
всё лишь бредни, шерри-бренди,
ангел мой.
Внутренняя эхолалия — это повтор: «лишь бредни» — искажение «шерри-бренди».
Этим стихам посвящено немало статей, но на наших уроках греческого всплыло еще одно толкование. Язык Мандельштама предельно конкретен, веществен, иногда — груб, точно так груб, как бывает груб греческий язык Аристофана, Софокла или самого Гомера. Иногда трудно объяснить, зачем именно это вещественное значение появилось в стихотворении, но невозможно сомневаться, что появилось именно оно.
Что означают слова поэта
Там, где эллину сияла
красота,
мне из черных дыр зияла
срамота?
Что за срамота из черных дыр? Но мы поймем этот старый, подростковый еще, смешок, когда сами вспомним, что греческая красота — τὸ καλόν контрастно отражается в русском слове «кал». Сразу становятся на свои места и другие слова из низменного лексикона этого стихотворения — «сбондили» и «кукиш». Мандельштам пускает в ход фишки из школярского лексикона, как будто цитируя «Очерки бурсы» старого Помяловского — книгу, которая объясняет, откуда у бурсаков такой жаргон.
В позднее советское время в Москве гонялись за немецким кремом «Калодерма». Греческая «прекрасная кожа» звучала по-русски прямо как двойная срамота какая-то. Кто помнил о греческой калокагатии — аристократическом учении о взаимоотраженности физической статности и великодушия настоящего мужчины, или о дерматине, легко выскакивал из этой ловушки огрубевшего сознания. Но и они смеялись над случайно всплывшим низменным звуком.
Здравствуй, сослагательное наклонение
В русском, как и, например, в немецком, постепенно отмирает сослагательное наклонение. В языке оно никуда не делось, но уже и на письме кое-где перестают его употреблять. А журналистам и вовсе запрещают писать всякие «якобы», «дескать», «мол» и прочие частицы. Греческий позволяет понять, как прекрасно и важно сохранять этот инструмент обращения с мыслью, особенно с чужой мыслью. По-гречески невозможно, это будет грубой ошибкой, передавая чьи-то слова, делать вид, что они — твои. И тут не нужны никакие кавычки, они как бы встроены в предложение. По-русски такой возможности нет, потому что по форме глагола невозможно понять, действительно ли что-то случилось, или только кто-то говорит, что что-то случилось.
Вообще, изучение древнегреческого как важной части родного языка — дело не быстрое. Присущие греческому черты, которые сближают этот язык с живым и богатым русским, выступают постепенно. И это, среди прочего, как раз частицы, приставки и предлоги. Сколько времени уходит на понимание, например, исходного значения слова «размышление» — кальки с греческого διαλογισμός, или высказанного вслух сомнения. Вот почему всякий курс греческого — вход в сложный архитектурный комплекс, даже не в здание, а в город. Архитектурная метафора здесь вовсе не метафора, потому что очень скоро выясняется, что большинство выпускников школ просто не знает, как называются архитектурные детали домов, улиц. Они попадаются вам на глаза каждый день, но вы не знаете, как эти детали называются, а значит — и не видите их. Весной 2017 года на ежегодной практике участников нашего проекта в Риме одной из центральных тем сама собой стала колонна во всех ее ипостасях и греко-римских формах — от стелы до обелиска, от базы до капители-крании, от дорийского ордера к ионийскому и коринфскому. В 2018 году темой римской практики стало греческое наследие в Риме. Как и в Рим, через этрусков и через самих греков, в Россию греческий язык пришел двумя путями — через Византию и через западную, прежде всего — польскую — школу. Поэтому вся грамматическая терминология у нас преимущественно латинская, хотя русская часто переведена непосредственно с греческого. Мы же обращаемся к греческому оригиналу, и тут нас снова ждут открытия в родном русском языке. Пусть микроскопические, но — настоящие. В отличие от театральных зданий в Греции, почти повсюду перестроенных в римское время.
Школьная традиция во многих странах живет противопоставлением: Греция — это страна живой культуры, а Рим — застывшая цивилизация. Вся беспомощность этой концепции обнаруживается именно в Греции, где так наследили римские легионы. Да и само представление об Элладе как о целостности, а не просто о множестве враждующих между собой диалектов-народностей, начало формироваться на рубеже византийской и римской эпох. Представление о целостности Эллады как культурной основы европейской цивилизации и придумали, пожалуй, как раз римляне, а не Александр Македонский. Правда, при Александре появились самые первые греческие словари.
Околесица Катавасова
И в России так заведено, что в словари лезут за уроками жизни. Некоторые думают — вот залезем в Даля, прочитаем, что на самом деле значит такое-то слово, и, стало быть, сразу правильно и заживем. Мне страшно в этом признаться, но я тоже, видимо, так думаю. Конечно, я гоню от себя эту глупость, но она, мысль эта глупая, померзнув, как забытая на улице кошка, проскальзывает в дом и недовольным мяуканьем напоминает о себе.
Особенно так у меня с Фасмером и еще одним ученым немцем на службе русской словесности, менее у нас в народе популярным — Яковом Карловичем Гротом — случается. Задумаешься, бывало: а ну-ка, посмотрим, откуда взялось это словечко. Вот-те на: не только ахинея у нас от греков, но и ермолафия, которую даже дедушка Крылов Иван Андреевич поминает в «Похвальной речи Ермалафиду», из греческого корня произросла. Ермолафия — вздорная пустая болтовня образовалась от невиннейшего греческого «ирмология» (сборника ирмосов, или начальных строк канона). И катавасия — это первоначально согласное пение этих самых ирмосов, когда полухория спускаются с клиросов и сходятся внизу. Редко ли удавалось певчим приходить к контрапункту, или просто безотчетная насмешка над непонятным греческим словом тут пробивается, сказать трудно.
Чешешь репу. Понятное дело, почти все богослужебное, церковное на Руси от греков, ну, или от евреев через греков. Но почему и словечки, прямо скажем, глумливого такого толка из высокого богослужебного словаря вылепливаются? Как пел В. Высоцкий, «а ответ ужасно прост, и ответ единственный».
Подростки, отданные учиться на священнослужителей в семинарию, они ж — люди, а не манекены. И в унылой своей повседневности в какую радость им было увидеть смеющегося чертика за постной маской учителя, может, злыдня, на доброе дело наставляющего.
Как покажут через сто-двести лет создатели ассоциативных словарей, талдычащему «белое» внутренний голос отвечает — «черное», на «пустое» — «полное». Так и получилось, что благочестивейшая катавасия — торжественное соединение хоров во время службы — стала срамной суетой. Даже, вон, Толстой и Чехов вывели, почти не сговариваясь, эдаких болванов по фамилии Катавасов.
Ну, про «куролесить», которое у нас богохульно образовалось из греческого «Господи помилуй» (кирие элейссон), не знает только ленивый. И опять же, понятно, что с тех пор как полюбил русский человек греческий язык, так все и любит, на языке вертит да поплевывает. Уж больно слова выпеваются красивые. И для следующих поколений — загадочные. Не сразу понятно даже бывает, отчего в такой вот, а не в другой форме закрепился греческий корешок в русском цветке. А то и в маковой головке.
Всякий знает, что христианская церковь запрещает языческие гадания и прочие магические практики. Но ведь как это объяснить взрослому человеку, пожелавшему приобщиться к церковной жизни как раз ради этих самых магических практик? Ему говорят: мол, молись и трудись. А он иной раз не понимает или понимать не хочет. Думает, что молитва — это набор звуков, которые надо в правильном порядке пробубнить, а кому надо, тот, дескать, и разберется. Абракадабра заклинательная. В московском метро сейчас народ вперемежку с судоку как раз молитвенники читает. Повторяют губы за глазами «молитву над бесноватым», «заговор на не вернувшего долг», «отворот для жениха-наркомана», «приворот элитного-богатого», «молитву от головной боли». Смотрел-смотрел, через плечо заглядывал, вчитывался в эту околесицу, в магические формулы «от полового бессилия», «от звона в ушах», «от муравьев на кухне», «от соседки голенастой» — и вдруг осенило меня, что слово это — «околесица» — тоже греческое! Русский же человек не может произнести звук, изображаемый греческой фитой и с греческим словом «молитва» — ἀκολουθία — обошелся как с «аколесией», превратив именно ее, абракадабру эту, в околесицу. А что же наш Фасмер, думаю. Сплоховал великий этимолог — связал со следом от колеса на повороте — околесиной. А откуда ж в околесице колесу появиться? Неоткуда.
Околесица — это и есть непонятное заклинание. Вроде и городит человек что-то, и вроде звучание отдельных слов — теплое, намоленное за столетия, а все-таки ни бельмеса непонятно. Несет околесицу, повторяет чужой вздор.
В неожиданных превращениях греческих звуков в русские есть много неброской красоты. Но слишком широко крыловскому Ермалафиду гулять по планете не дали. Как и чеховский Елдырин, не очень-то большого внимания удостоился этот персонаж у словолюбивого нашего народа. И в школе, когда Крылова да Чехова проходят, ну как деткам объяснишь баловство великих знатоков языка? А ведь интересно и — главное! — деткам полезно, что не одни они перед неведомой стеной жизни.
Кто подумает, что не захотел, мол, Фасмер ложкой дегтя в бочку с медом залезать, ошибется. Тогда не накуролесил бы он ни с ахинеей, ни с катавасией. Тут — другое совсем. Тот самый единственный ответ, что дала дева Феврония князю Петру, впоследствии переименованному в Давида. Хочешь излечиться, говорит, все прыщи помажь, кроме одного, оставь его не намазанным. Так и со всем словарем нашим — круглым, солнечным, богатым. Есть в нем подпол, есть и чердак. Есть углы такие, куда не ступала нога гостя.
Платоновская спетома — тоже пещера, только совсем маленькая
Никогда не стоит забывать, что русская «грамота» — это искаженное греческое γράμματα. Это значит, что до полного превращения общеизвестных греческих слов в русском языке пока что не дошло.
В потрясающей книге Татьяны Юрьевны Бородай о Платоне, а точнее — о становлении философского понятия у Платона, есть несколько опечаток, возникших в результате сбоя кодировок. Тонкая знаточица греческого, прекрасно разбирающая Платона и по-русски, и не могла бы заглянуть в свой текст глазами корректора. А если и заглянула бы, несомненно, оставила бы сюрреалистические опечатки на местах.
В примечании на с. 142 Бородай, объясняя, почему у Платона нет последовательного изложения «платонизма», пишет: «Существует множество текстов, не позволяющих построить последовательно дуалистическую спетому. Объяснить это можно формальным характером платоновского творчества (генетически — Платон постоянно, или постепенно, или вдруг менял точку зрения; методически — Платон следовал сократовскому методу и, как противник всякой догматики, принципиально не давал однозначных ответов, не говоря уже о том, чтобы строить систему или учение и т. д.)».
Итак, совершенно очевидно, что выделенное нами слово спетома не что иное, как многочленная опечатка, и в списке опечаток было бы просто написано: «напечатано — спетома, следует читать — система». Казалось бы, инцидент исчерпан. Действительно, в книжном мире он и был бы исчерпан.
Но стоит представить себе, что книга Т. Бородай размещена в сети (а это непременно произойдет, поскольку более внятного и сжатого изложения платонизма в современной философской литературе на русском языке не найти), и слово спетома начнет самостоятельное существование. Даже самый поверхностный поиск в интернете объяснит нам, что это — форма пьемонтского глагола со значением «ждать и надеяться», и даже подлинные стихи пьемонтского поэта Driano ‘d Caval приведут: «Të spetoma, con ij brass ëslargà», мол, ждем Тебя с распростертыми объятьями. Другими словами, если не знать, что в данном случае имеет место опечатка, пусть замысловатая, то гипотетически можно было бы предположить, что автор книги играет с читателем ученостью (говорят же дольче фар ниенте или кватроченто) и требует некоторого напряженного сотворчества. Мол, у Платона вовсе не было этого дуализма сумрачного наблюдателя за небытием реального мира и полного надежд ожидателя цельного, прекрасного и неразрушимого мира идей — того самого, приход которого воспевает пьемонтский поэт, обращаясь к младенцу Иисусу (стихотворение написано на Рождество 2000 года).
Для людей, знающих сетевые мемы, можно сказать, что спетома — то же, что низменный злобный вуглускр (из невиннейшего «в углу скребет мышь»), или досетевой подпоручик Киже — слово, случайно самозародившееся из не совсем ловкого общения человека и машины (в диапазоне от сместившегося пробела до слегка взбесившейся программы). Составление списка таких не вполне существующих, как бы промежуточных слов, возникших в результате словодробительной или словосклеивающей деятельности так называемого программного обеспечения, является одной из самых трудных задач лексикографии.
А ведь для большинства новых носителей русского языка — что система, что спетома — все агнонимы, все — непонятные.
Юрий Красиков в ставшей классической работе «Теория речевых ошибок (на материале ошибок наборщика)», вышедшей в «Науке» в далеком уже 1980 году, начал писать эту книгу, подвигнутый вот каким эпизодом: вместо «теплое» (или «мягкое») наборщик написал «женское»: ну, вырос человек с Маяковским в голове. В те годы, когда Красиков писал свою работу, он не мог анализировать другие известные нам случаи ошибок наборщиков, например, опечатку Сралин вместо Сталин, обыгранную в фильме А. Тарковского «Зеркало», или — в верстке заголовка параграфа — «ПИФАГОРЕЙСКАЯ ГАРМОНИЯ РСФСР» вместо «ПИФАГОРЕЙСКАЯ ГАРМОНИЯ СФЕР» в одном из томов «Истории античной эстетики» А. Ф. Лосева. Очевидно, в наборщике сидел если не «внутренний цензор», как тогда говорили, то — внутренний сканер, который и испускал такие вот факсы, получая сколь угодно вычитанный и выверенный экземпляр.
В этой точке и сходятся, на первый взгляд, не могущие иметь друг к другу отношение вещи — то, что пишет Татьяна Юрьевна Бородай о философских понятиях вокруг платоновского Демиурга, и то, что мы наблюдаем в массовой сетевой коммуникации. Только ленивый не скажет нам сегодня, что блогосфера — это виртуальная вселенная. В самом деле, здесь говорят абсолютно обо всем. Одновременно миллионы людей обсуждают не только текущие события, болезни и смерти, похороны и рождения, выкидыши и предчувствия беременности, выражения лица президента и выражение лица собаки бывшего президента, возможную встречу собак бывших президентов, но и философию, и богословие, и подготовку к террору, и выражение «подготовка к террору», здесь готовятся к преступлениям и обсуждают итоги уже совершенных преступлений. Здесь проектируют и разрушают. Нужно ли изучать это пространство как языковое? Если да, то как? Можно ли его изучать? Если да, то как?
Главная трудность состоит в промежуточном характере сетевого пространства. Оно требует от обитателей и посетителей присутствия. Это присутствие является внешневнутренним и его можно уподобить пребыванию на ленте Мебиуса. Но эта лента находится как бы на земле. Внутренним пребывание блогера является потому, что только он сам или она сама держит в своем сознании, в памяти долгосрочной и краткосрочной, а также в узелках вегетативной нервной системы, некое представление о «целом», или о «текущем целом», в фокусе которого блогер находится в данный момент. Это внутреннее пребывание прерывается в тот момент, когда блогер разлогинивается и уходит в реал. Но есть и внешнее пребывание, которое может наблюдаться всеми прочими блогерами: это оставленные пользователем записи, фотографии, видеоролики, распечатки его постов или комментов. Внутреннее пребывание является актом публичного уничтожения времени, актом, доказывающим факт реального существования блогера. Отсутствие такого видимого в общении поведения есть признак бота — созданной кем-то оболочки, в которую пока не заполз или вовсе никогда не заползет ручейник. Блогер появляется как личное целое в публичном целом, отнимает ваше время, занимает вас и себя собой, разбухает и в какой-то момент исчезает. Остающееся от него (и от вас) внешнее присутствие архивируется. К нему можно, но очень трудно вернуться, поскольку в момент нового вступления участников этой прерывистой коммуникации в общение они вновь должны предстать в виде личных целых, участвующих в публичном целом.
Новая опечатка в греческом слове в книге Татьяна Бородай о Платоне вызвана сбоем кодировки при передаче греческого слова «хора» (χώρα) — место, пространство, а также вид деятельности, занятия, применение определенных навыков и умений. На с. 122 слово это передается как сurа (уточню: первая, вторая и четвертая буквы — кириллические, третья — латинское «р»); на этой же странице вместо «слово сurа» говорится также «олово сurа».
Как и в случае со спетомой, распавшаяся и вновь восстановленная из чужих знаков χώρα невольным механическим остран[н]ением приближает читателя к более правильному пониманию нового содержания, которое предлагает этому читателю его современница — исследовательница языка Платона. Татьяна Бородай на нескольких страницах виртуознейше сначала расплетает семантический клубок значений «лишенности», «вдовства», «отступления», «разграничения», «ограничения», «снижения», «приземления», «деревенскости», «нарезанности-на-участки», «присутствия на земле», чтобы потом сплести из получившихся ивовых прутьев, или выплавить из оловянного лома («олово сurа»!), то самое смысловое изделие, которое когда-то создал для нас Платон. Платоновская χώρα — это, говорит Бородай, одно из тех платоновских ключевых слов, в которых отвлеченные и переносные значения невозможно понять без одновременного высасывания простых конкретно-чувственных соков, без питающих его простых бытовых, разговорных корней. В данном случае это и буквальные, из-под земли идущие токи — это род деятельности, работа людей, первоначально занятых на земле, но утративших работоспособность (тяжел труд крестьянина!) и пришедших к философии. Зачем к философии? Почему к философии?
Здесь Бородай демонстрирует, как работает сократическая ирония. В шестой книге «Государства», напоминает она, Платон противопоставляет человеческие типы — пригодный, совсем не пригодный и не совсем пригодный для занятий философией. Если попытаться, несколько покорежив ажурную конструкцию разговора Сократа с братьями Платона — Адимантом и Главконом, представить эти человеческие типы во встречной динамике их развития, то мы увидим, с одной стороны, первоначально обладающих врожденной способностью к философии благородных и возвышенных людей; их главные качества: бесстрашие, великодушие, сообразительность и памятливость. Под влиянием косной и безмозглой толпы эти люди, кажущиеся большинству странными или странненькими, со временем и в самом деле становятся непригодными для управления государством или даже для подачи советов по делам названного управления. Те же, кто изначально был лишен философского дара — стремления и умения отыскивать истину путем ответственного, строгого и воспроизводимого размышления, — и кто был занят изнурительным отупляющим трудом, те, чье тело — специально цитирует здесь Т. Бородай изумительный перевод А.Н. Егунова, — «покалечено производством», увидав, что эта область без настоящих философов «осиротела» и «опустела», и что потому якобы сулит всякому самозванцу роскошную жизнь и почет, позабыв про недуги и слабость ума, поднатужившись, объявляют себя философами. Так вот, эта χώρα — платоновское пространство философии — оказывается областью непрекращающегося спора разных бывших специалистов в той или иной области, утративших профессиональную пригодность в одном, чтобы приобрести или не приобрести ее в другом деле.
При этом, даже и обладая бесстрашием, великодушием, сообразительностью и памятливостью, философ не гарантирует себе и другим успеха в стремлении к истине. Стремление к истине само по себе является для философа беспредпосылочным и малообещающим. Философ и стремится к истине, потому что не обладает тем здравомыслием, которое удерживает от такого стремления большинство людей. Уместно вспомнить Паскаля, который говорил, что идти по стезе мудрости некоторых побуждает известная духовная ограниченность. Если бы мы могли переспросить, например, самого Сократа, откуда же берется это простодушие философа, тот непременно ответил бы, что уже сочетание обязательных для философа качеств — великодушия и сообразительности — с неотвратимостью порождает простодушие: «На всякого мудреца довольно простоты». Если философ должен быть, например, великодушен с несообразительным большинством, то ему не остается иного выбора, как стать простодушным. Именно не казаться, но стать им, стать таким, каким он не был, когда природа наделяла его четырьмя важнейшими, согласно аксиоме Сократа, качествами философа. Таким образом, Сократ в «Государстве» принужден рисовать становление прирожденного философа как постепенное социальное оникчемливание. Вместе с тем встречный рост «изнуренного грубым трудом» (А.Н. Егунов) философа-самозванца в мыслителя кажется Платону настолько маловероятным, что он вынуждает Сократа скомкать это направление мысли.
С одной стороны, Сократ рассуждает о хорошем философе либо как об изгнаннике, либо как об инвалиде, а с другой стороны — Платон набрал в главные герои «Государства» самоубийц: это и сам Сократ, и его главный оппонент Фрасимах, и Полемарх, выпивший яду по приговору Тридцати тиранов. Таким образом, присутствие Сократа и остальных участников диалога в «пространстве философии» не только логически сконструировано, но жанрово-стилистически сакрализовано.
Итак, возвращаясь к теме, от которой мы оттолкнулись, скажем, вслед за Татьяной Бородай, что пространство — χώρα — это вместе и очень простое, очевидное, устойчивое, очерченное место, и довольно сложное для определения соединение разнонаправленных действий, умственно-организационное и производственно-исследовательское занятие многих людей, как тех, кто к таким занятиям предназначен самой природой, так и тех, кого занесло сюда из низменных побуждений. Χώρα, таким образом, является тем самым, что сегодня называют виртуальным пространством.
С точки зрения человека книжной культуры, здесь, скажут нам, совершенно не о чем говорить. Говоря на жаргоне 1990-х годов, «в пространстве современной культуры» разговор о хоре, сurе или куре (латинское cura), не говоря уже о спетоме, собственно, давно уже ведется. Ведь свое подлинное значение ошибки и сбои кодировки приобрели только в последнее время, в мире, где тексты после сканирования возвращаются на время в книжную форму, чтобы потом снова, вторично оцифрованными, попасть к пользователю в сеть.
А что, атмосфера платоновского диалога — другая? Разве каждое слово не словоискажение? Как, например, знаменитое место в платоновском «Кратиле», где Сократ обсуждает с Гермогеном происхождение имени последнего, ненавязчиво внушая Гермогену двоякую мысль: познавая и разбирая на части слова, мы думаем, что познаем вещи, причем начинаем, по необходимости, с упражнения в способности к самопознанию. Но последовательное и бесстрашное, как присуще философу, рассуждение приводит Сократа в «Кратиле» к неутешительному выводу — полному логическому тупику: слова и почти чудесным образом соответствуют вещам, и должны быть взяты под защиту от произвола мнимых «законодателей» (номотетов) или «мастеров» (демиургов) словотворчества. Сократ говорит о «демиурге языка» и уподобляет того обыкновенным плотникам, которые сверлят и распиливают свой материал так же, как демиург языка преобразует свой — слова, подгоняя их под правильные значения. При этом он, по словам своего взволнованного собеседника Гермогена, ступает на скользкую дорожку, потому что объяснение истинного значения каждого слова неизбежно предстает в форме кардинального искажения присущего этому слову облика.
И содержательно (тематически), и структурно обсуждение словотворчества в «пространстве философии» по Платону зеркально отражается в виртуальном пространстве, сегодня называемом блогосферой. Буквально по мечте Платона, зеркальность оказалась полной. В самом деле, для понимания первичного и горнего акта именования вселенной и всех ее частей Платон частью создал, а частью собрал небывалый понятийно-категориальный конструктор. То, что мы позволили себе войти в него через ошибку, через нелепый сбой кодировки или комичную опечатку (олово сurа) в одной из лучших русских книг об отце европейской философии, это само по себе — сигнал из зазеркалья блогосферы. В пространстве блогеров происходит сладострастное искажение слова и ожидание катастрофы, которая вот-вот должна последовать за натиском агнонимов, а пока стала местом появления и необычайно активного бытования сетевых мемов, сложенных из фрагментов естественного языка как раз по принципу мифологического комбинирования.
Ранее я скрыл первую естественную ассоциацию со словом спетома, которая отсылает читателя к следующей книге «Государства», той знаменитой седьмой книге, в которой Платон рассказывает о пещере, ставшей одним из ключевых символов всей его философии. Принудительно перебирая в памяти возможные слова, с которыми должно бы быть связано гипотетическое греческое слово, сначала думаешь о пещере (σπέος) и о чрезвычайно многозначном глаголе σπάω, среди значений которого — выведывание, вытягивание (в том числе жил), выведение на свежий воздух, но и сотворение чего-то, а также — как раз у Платона — «ингалирование» и «вызывание конвульсий». Как мы теперь видим, текст Платона наделен такими качествами, что даже изъятие нескольких букв из слова — вполне в духе этимологий из «Кратила» — и замена их иными создает новую вещь, новый предмет, словесное содержание которого будет реконструировано другими средствами: уродец-спетома требует для себя понимания в платоновском контексте — пусть хоть в качестве кукольной модели пещеры «Государства». Зеркальным отражением этого действия (ошибки сканера и сбоя кодировок) в блогосфере оказывается, по-видимому, избыток сквернословия, угар эсхрофемизма — радостного узнавания бранного слова там, где его только что не было.
Греческая эсхрология
Тут мы неизбежно вступаем в область, которая скрыта от большинства русских, изучающих греческий язык: греческий, кажется, несколько острее и агрессивнее русского в области сквернословия. Разговор сегодня у нас пойдет о роковых ошибках.
В континентальной части Греции я впервые побывал в 2007 году. Ездил, по заданию журнала «Вокруг света», по Фессалии в обществе коллег: отличной переводчицы — гречанки Агни Сидериду и замечательного режиссера-документалиста и фотохудожника Тофика Шахвердиева, который отвечал за фотосъемку. И вот в один прекрасный день мы очутились в таверне над Метеорами под гордым названием «Орел». Так там было прекрасно, что возмечтал я в один прекрасный день снова в этом самом «Орле» очутиться, но уже вместе с семьей. Мечта сбылась два года спустя.
Сидя в густеющих сумерках и с легким головокружением в предвкушении вина и ягнятины, я и сам не заметил, как начал утрачивать чувство реальности. Вернулись картины далекого прошлого, когда я изучал в университете новогреческий язык. Правда, мы больше пели, чем читали. Но у нас была прекрасная преподавательница — Катина Зорбала, и дочь ее вспомнил — не менее чудесную певицу Маргариту. И стало мне казаться, что я — молодой и красивый, а главное — что могу усилием воли заставить себя заговорить по-новогречески.
Когда к нашему столу подошла хозяйка, я обратился к ней на полузабытом языке и с трудом рассказал, как я счастлив, что нашел дорогу в «Орла», что даже привез с собой зятя-грека, который впервые в этих местах, и даже прибавил, что помню, как сама хозяйка и ее муж нас здесь вкусно накормили два года назад. Хозяйка, однако, сказала, что работает тут всего полгода и что, стало быть, помнить ее я никак не могу.
В ответ на это я, чрезвычайно довольный собой, потому что абсолютно правильно образовал новогреческую форму прошедшего времени от древнегреческого глагола «ошибаться», сказал: мол, прошу прощения — значит, с вами у меня ошибочка вышла. Глагол этот я хорошо знал, потому что диссертацию писал об Эсхиле. Понятное дело, в трагедии люди то и дело роковые ошибки совершают. И вот, стало быть, отвечаю я хозяйке в том смысле: мол, извините, значит, я с вами ошибся, «амАртиса» (αμάρτησα), говорю, бывает.
Почему же так вспыхнула хозяйка? Почему бросила блокнот с заказом? Почему убежала? Почему побледнел мой зять Андреас?
А потому что, оказывается, между древнегреческим языком Эсхила и новогреческим языком начала XXI века — т.е. почти за две с половиной тысячи лет! — некоторые слова успели утратить одни и усилить или приобрести другие значения. Поэтому мои, как мне казалось, вежливые извинения за ошибку сама хозяйка услышала примерно так: «Как это не помните? Ведь я же с вами тут переспал!» Да даже и не переспал, а гораздо более грубое слово прозвучало.
Через минуту из кухни вышел чрезвычайно грозного вида усатый грек. От его тяжелых кулаков меня спасло только присутствие моего зятя, который сначала довольно долго переводил хозяину мои извинения: мол, в древнегреческом языке глагол «гамартано» (ἁμαρτάνω) понимался иначе. Сегодня это — грех взаимоутоленного сладострастия, а тогда было просто ошибкой, хотя иногда и серьезной.
Хозяин таверны не только не был филологом, но и сообщение о существовании древнегреческого языка счел нелепым фактом моей подпорченной личной биографии. К тому же, как он видел, поврежденной безобразным воспитанием. Каждое следующее мое слово, которое переводил трактирщику мой зять, тот воспринимал как все более изощренное издевательство. Немногочисленные посетители, слышавшие мое неудачное высказывание, давились от смеха. Наконец лопнуло терпение и у зятя. Мне было предложено сесть за стол и стараться хотя бы до конца ужина не пользоваться языком Эсхила и Аристофана для общения с их, так сказать, наследниками в веках. Из дальнейшего короткого обмена репликами я только сумел понять, что зять мой все-таки успокоил хозяина. Правда, ему пришлось объявить меня сумасшедшим, которого привезли на покаяние в Метеоры. Несколько успокоенный хозяин сам стал носить нам вкуснейшую ягнятину и традиционный для греческого застолья набор зелени, феты и фруктов.
Хозяйка, правда, так и не появилась больше в нашем углу таверны, только глаза ее гневно посверкивали отраженным пламенем очага.
А к каждому человеку толмача не приставишь.
Примечание
1 Евгения Абелюк. Реминисценции и их значение в художественном тексте (на материале произведений О. Мандельштама и В. Шаламова). — В: Лингвистика для всех. Зимняя лингвистическая школа — М., 2004. — с. 9-16.