Рассказ
Перевод Нины Шульгиной
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 48, 2017
Перевод Нина Шульгина
Иржи Кратохвил
(чеш. Jiří Kratochvil; 4 января 1940, Брно) —чешский писатель, публицист,
драматург, эссеист и журналист.
Иржи Кратохвил вошел в литературу со своими
рассказами в шестидесятые годы прошлого века. После «Пражской весны»1968 года,
обещавшей «социализм с человеческим лицом», вторжение 21 августа 1968 года в
Чехословакию советских танков и войск «Варшавского договора» уничтожило все
надежды. На долгих два десятилетия — до "бархатной революции" в
ноябре 1989 года — в стране был установлен жесткий просоветский режим так
называемой «нормализации». Иржи Кратохвил вместе с
другими деятелями чехословацкой литературы и культуры, такими, как Вацлав Гавел, Людвик
Вацулик, Милан Кундера и
тысячами других, был зачислен в разряд запрещенных авторов. Более всего
досталось интеллигенции — лишенная работы по специальности, она была вынуждена
зарабатывать на хлеб физическим, неквалифицированным трудом. В частности,
какими только способами ни зарабатывал на жизнь Кратохвил
— был разнорабочим, крановщиком, истопником, сторожем, однако упрямо продолжал
заниматься литературой, публикуя свои произведения в самиздате и за рубежом.
Иржи Кратохвил — одна из самых
ярких фигур современной чешской литературы. За четверть века он опубликовал
свыше 20 романов, три сборника рассказов: "Первая и вторая книга «Брненских рассказов» ("Brnenské povídky” , 2007), сборник рассказов "Облава" ("Kruhová leč", 2011) и другие. Большинство его произведений переведены почти на
все европейские языки, переводились также в Каире, Дамаске и Токио. Романы:
«Посреди ночи пение» ("Uprostřed noci zpěv", 1992), «Обещание» ("Slib", 2009), «Роковая женщина» ("Femme Fatale", 2010), «Бессмертная история» ("Nesmrtelný přiběh", 1997; на русском вышел в 2003, изд-во «МИК»,
перевод И.Безруковой), «Язвительное коварство жизни» ("Jazlivá potmešilost žití", 1917) и многие друие;
роман «Доброй ночи, сладких сновидений!» («Dobrou noc, sladké sny», 2012; на русском вышел в 2015, издательство «Текст»,
перевод Н.Шульгиной)
Иржи Кратохвил — лауреат многочисленных литературных
премий.
От автора:
В
конце 30-х годов Сталин развязал в Советском Союзе показательные процессы над выдающимися революционерами-коммунистами
Зиновьевым, Каменевым и Бухариным, обвиненными в антигосударственном заговоре и
расстрелянными. Подобные же процессы по его указанию проходили после Второй мировой войны и в странах социалистического блока, в
том числе в Чехословакии. Громкий процесс над Сланским,
видным деятелем чехословацкой компартии, сопровождался казнями и других
коммунистических лидеров. Этот рассказ основан на реальном событии,
спровоцированном сталинской бесноватостью, принявшей в последние годы его
правления отчетливый антисемитский характер.
Во-первых: Флейта
Мою
учительницу музыки звали Клара Овечкова, жила она на
первом этаже трехэтажного дома по улице Сметаны и занимала квартиру, состоявшую
из двух комнат. В первой стоял рояль, во вторую я никогда не заходил, но в
приоткрытую дверь видел на стене афишу, на которой учительница, еще молодая и
красивая, сидела у концертного рояля, а над ней плавали золотые иностранные
буквы: Сlara Ovecka.
Она
указала мне, куда я должен повесить пальто, и без лишних слов устроила мне
строгий музыкальный экзамен. Посадила меня за столик, дала мне в руки карандаш
и стала выстукивать какой-то ритм, который я тут же на столике повторил.
Отлично,
ритм у тебя в порядке. Ну, а теперь спой какую-нибудь песенку.
Петь
мне не хотелось, но я все-таки попробовал затянуть Мы наш, мы новый мир
построим, однако она тотчас оборвала меня и попросила, чтобы я вслед за ней
повторил мелодию, которую она так это протралялякала
мне. Я попытался повторить, но, думаю, у меня вышло что-то совершено другое.
Постой,
я приготовлю нам по чашечке чаю. Она пошла в соседнюю комнату, и я услышал, как
она там тихонько пробубнила себе под нос, что мне, мол, на ухо медведь наступил
и что лучше всего мне взять пальто и отправиться домой. Когда она вошла в
комнату с чайником и чашками, я уже в пальто стоял у двери.
Ты
что, слышал?
Я
кивнул, уши у меня горели.
Она
задумалась. Знаешь что? Снимай-ка пальто, попробуем кое-что еще.
Она
снова пошла в соседнюю комнату и за закрытыми дверями произвела целый ряд еле
слышимых звуков.
Два
раза вы чем-то стукнули по рюмке, затем покатили по ковру какой-то маленький
предмет и немного полистали какую-то книгу. Потом вы опять
покатили по ковру какой-то предмет, на этот раз чуть больше первого, хлопнули
тихонько, царапнули по стене ногтем и скомкали какую-то бумажку, потом накапали
в рюмочку три капли воды, провели чем-то по оконному стеклу, открыли и тут же
закрыли какую-то коробочку, на цыпочках потанцевали немного, потихоньку зевнули
и сказали: В сырые летние вечера майские жуки слетаются на самые
высокие сосны и своим пением подражают соловьям.
А
что, правда, пани Овечкова, майские жуки подражают
соловьям?
Она
засмеялась. Нельзя всему верить. Это была просто такая проверочная фраза. У
тебя, мальчик, слух как у рыси. Да что там! Рысь и та могла бы тебе позавидовать.
Но, к сожалению, это не музыкальный слух. Твой слух не годится для музыки, как,
например, чернила, что выпускает каракатица, не используются в школьных
чернильницах. Это относится и к твоей памяти. Она у тебя как у стада слонов.
Но, к сожалению, это не музыкальная память. Скажу тебе еще вот что. Боюсь, что
твой рысий слух как раз то, что называют дурным даром. Понимаешь: в этом даре
есть что-то нехорошее.
Она
обернулась от окна, где в ту минуту стояла, и, увидев, что я опять иду за
пальто, опять остановила меня.
Постой,
не уходи еще. Ты, конечно, можешь научиться играть на рояле, несмотря на то,
что у тебя нет ни музыкального слуха, ни музыкальной памяти. То есть ты можешь
научиться играть чисто механически. Чувство ритма у тебя есть, и этого, пожалуй,
нам будет достаточно. Твои пальцы освоят механизм сочинений, выучат его
наизусть, то есть сумеют удерживать его в своей осязательной памяти. Но
виртуозом ты никогда не станешь, да и не о том идет речь. Твои родители будут
рады, если ты иногда в обществе сможешь сесть за рояль и натренькать
какую-нибудь песенку. А если ты выучишь ноты, твои пальцы будут просто печатать
их по клавишам. Этому, конечно, я тебя научу. С этим мы с тобой справимся. Ты
все-таки не станешь лишать меня хорошего гонорара за свои уроки фортепианной
игры. И она улыбнулась мне.
Однако
отсутствие у меня музыкальных способностей сильно огорчило Давида. Он учился
играть на флейте, что доставляло ему большое удовольствие. Но разве это было бы
возможно без музыкального слуха? Он открыл портфель, достал такую маленькую
флейту и сыграл мне какой-то отрывок, назвав его Тарантеллой.
Мы
сидели на Капустном рынке у фонтана, и я заметил, как на звуки Тарантеллы
оглянулись несколько человек, толпившихся у торговых рядов.
— Да, классно, — оценил я.
— Еще бы, — согласился он и, вытерев мундштук
флейты, снова спрятал ее. — Мой отец говорит, что в этой стране мы будем первым
поколением рабочей верхушки, которая должна занять те позиции, какие теперь
освобождают буржуи. И красота, утверждает папка, есть нечто, что мы,
пролетарии, должны теперь взять в свои руки.
Эта
моя учительница, пояснил я, уже в годах, что с нее возьмешь? Тут уж полный
облом!
А
мой учитель лишен всякого чувства юмора, признал Давид, но когда он был молодой,
его флейта звучала на всех европейских концертных сценах.
Моя
учительница в молодости была блестящей пианисткой, играла по всему миру, а
главное — в Венеции и Буэнос-Айресе. Венецию и Буэнос-Айрес я, конечно,
выдумал, так как был убежден, что теперь я должен поднять ее марку. А потом
вдруг взял да и брякнул про свой рысий слух. И про то, что, по словам пани Овечковой, такой слух — дурной дар, что, мол, в этом даре
есть что-то нехорошее.
Давид
меня внимательно слушал, потом, положил портфель на колени, на нем соорудил из
бумаги лодочку и опустил ее в воду фонтана, где плавало полно мусора. Он дал
мне подержать портфель, нагнулся, подтолкнул эту прекрасную белую лодочку среди
всего того свинства, который накидали в фонтан человечьи подонки, плыви, дескать,
лодочка, плыви в «море широкое», а потом, наконец, высказался насчет моего
«рысьего слуха». Только он сказал не рысий, а лисий слух. Он твердо
знал, что однажды станет дипломатом, а то и послом в какой-нибудь западной
стране, и лисий слух, как и вся лисья повадка, очень даже ему
пригодятся. Он поглядел на меня так, будто спрашивал, не хочу ли я махнуться с
ним этим своим слухом на что-нибудь другое. Эх, до чего жалко, что это
невозможно! Ведь Давид был моим лучшим другом, какой бывает у человека только раз
в жизни, но он тут же толкнул меня в плечо и сказал, что ничего, мол, ладно, ты
ведь тоже станешь послом в какой-нибудь капиталистической
стране и тебе тоже пригодятся уши на макушке.
Я,
должно быть, не все понял в его словах, но Давил был на год старше меня и знал
гораздо больше, и это давало мне право кое-чего, когда он говорил, не понимать.
А
твой лисий слух никакой не дурной дар, запомни это. Твоя учительница,
может, и блестящая пианистка, но ее взгляды, как ни верти, выдают ее буржуазные
корни.
Во-вторых: День рождения
Отец
Давида праздновал свое пятидесятилетие, и мы были среди приглашенных на
торжество, потому что мой отец — мастер цеха самой большой фабрики в Брно —
считался одним из самых перспективных кадров на руководящие должности.
— Это приглашение значит больше, чем ты
думаешь, — сказал отец маме. — Там собираются самые выдающиеся головы, на
которых сейчас стоит Брно.
Давид
потом объяснил мне, что вся их квартира и все торжество разделены на сферы и
этапы. Имеется торжественная сфера — это большая столовая, где мы все будем
обедать, затем танцевальная сфера — это зал с натертым паркетом и венецианским
зеркалом, из которого вся мебель вынесена в коридор. Здесь будут танцы под
приглашенный оркестр. Однако важное место отведено, так сказать, общественному
салону, салону дебатов, где гости за чаем или кофе будут обсуждать то, что нас
еще беспокоит. И все это торжество, уточнил Давид, будет проходить в несколько
этапов — с ритуальных к более свободным. И Давид еще
похвастался тем, что в этом делении на сферы и этапы он тоже принял участие, и
в этом не было ничего удивительного, ибо его отец и в кругу семьи таким манером
осуществлял свой лозунг: Молодым в Брно везде дорога. И у нас, у ребят,
после торжественного обеда тоже будет своя игровая сфера, пообещал Давид, здесь
за домом на большой спортивной площадке.
Обед
не обошелся без ораторов, один заканчивал речь, другой тотчас подхватывал ее, и
все тосты эстафетой крутились вокруг большого круглого стола, пока отец Давида
не прервал поздравителей и не пригласил их в соседнюю комнату — дескать, суп
простынет, — и тот, кто в данный момент поднялся для тоста, а это был товарищ Затка, директор школы с проспекта Маршала Конева, сглотнул
слюну и
обиженно сел на место.
Ну,
это еще ничего, уверил меня потом Давид. Поначалу должны были приехать деятели
из Праги, так уж эти развязали бы языки, будь здоров…
После
торжественного обеда мы, товарищи мальчики, переместились на спортивную
площадку за домом. Поначалу мы лениво играли в футбол, во время которого в
животе у нас переваливались праздничные кнедлики с
жареной говядиной под ванильным соусом и взбитыми сливками, а сверху на них еще
напирали наглые пирожные из кондитерской на улице Свободы. Но потом мы вдруг
приободрились, фол на фол, и меня несколько раз шарахнули
мечом так, что я катался по земле, хотя, быть может, весь этот театр мы
устроили еще и потому, что к рабице, отделявшей нас
от улицы, навалили буржуазные выродки и ехидно
насмехались над нами.
Потом
стало темнеть, и ублюдки за оградой плюнули на нас, а
без них игра утратила всякий кайф. Теперь мы уже
просто сидели на корточках и попыхивали папиросками. Над Брно вышли первые
звезды, и я своим рысьим слухом уловил, что в танцевальном зале
отзвучало последнее танго, и кто-то сказал: А теперь, Отто,
вызови-ка нам такси.
Что-то неладно, размышлял отец за закрытой
дверью спальни. Как всегда перед сном он читал там нравоучения, а я с другой
стороны двери, в своей комнатушке и в своей постели, своим рысьим-лисьим слухом обязан был их
выслушивать.
Из
Праги должны были приехать и не приехали. Это тебе не просто так, наверняка что-то
стряслось, у меня на это дело нюх, бдительный пролетарский нюх. Теперь я и не
знаю, хорошо ли мы поступили, что пошли на этот день рождения. Хотя и то сказать,
там были все, мы не сделали чего-то такого, чего не сделали бы остальные.
Отец
повторил это несколько раз, затем свет под дверью погас, и за окном проехал
ночной трамвай по дороге в район Лишня.
В-третьих: Что-то…
Через
неделю после дня рождения отец Давида неожиданно был снят с должности. Стало
ясно: что-то происходит. И Давид не пришел в школу. Как только кончился
последний урок я мигом побежал в Ирасеков[*]
район и посвистел ему под окном. Долго, очень долго я там стоял и
прислушивался, но дом точно вымер. Я не услышал в нем ни малейшего движения.
Только потом мы узнали, что рано утром отца Давида со всей семьей отправили в
Прагу. А в вечерних новостях сообщили, что раскрыт антигосударственный центр
заговорщиков, и зачитали длинный список арестованных, среди которых был и отец
Давида.
Когда
отец пришел с работы домой, у нас сидел товарищ Затка,
директор школы с проспекта Маршала Конева, который сказал: Другого
я и не ожидал. Заметь, дружище, почти у всех у них еврейские фамилии. Теперь
уже ясно, что это сионистский заговор. Отец тут же схватился и, вернувшись в
послеобеденную смену на фабрику, призвал рабочих подписывать резолюцию,
требующую для заговорщиков высшей меры наказания. Фабрика, где отец работал
мастером цеха, была первой по всей республике, подписавшей резолюцию.
Вечером
сквозь закрытую дверь я услышал отцовский страх. И стыд за отцовский страх
поднял меня с постели и погнал на чердак — там, в темноте, я долго сидел на
старом продавленном чемодане с окованными углами. Но я знал, что Давид
непременно сказал бы мне: не будь трусом, все это просто дурацкая
ошибка, вскоре все уладится, и мы вернемся домой с приколотыми красными
бантами.
Через
два дня к отцу приехали из Праги и объявили ему, что рассчитывают назначить его
на высокий партийный пост. Затем спросили его, где можно было бы поговорить с
ним более доверительно. Отец заперся с ними в спальне, и там сообщили ему, что
в Праге было роздано одиннадцать веревок по числу арестованных и что завтра
утром все будут повешены. И, конечно же, вскоре речь пойдет о том, чтобы на
всех ответственных постах уже всегда были такие люди, как ты, товарищ, только
одни добросовестные пролетарии. И я слышал, как отца обязали тотчас очистить
это гнездо после антигосударственного заговорщика. А то, что тебе самому
пригодится, тащи домой, не раздумывая.
Отец
взял на фабрике грузовик и привез домой уйму всякого добра, которое они с мамой
таскали полными охапкам — перины, коробки с платьями, с бельем и всем прочим.
Взгляни,
тут и для тебя кое-что есть. Он показал мне маленькую флейту и попробовал
сыграть на ней нашу народную Шалуны-овчары. Когда он протянул мне
флейту, с мундштука стекали его слюни. Я наклонился, и меня вырвало.
Свинья!
сказал он. А ты разве не видишь, что он болен? защищала меня мама. Завтра схожу
с ним к доктору Финкельштейну. Ты что, спятила? рявкнул отец. К Финкельштейну
только через мой труп!
Вечером
отец объяснил маме, что, к сожалению, он не один очищал это преступное гнездо,
с ним были еще Стенда и Ченек. Они забрали персидский
ковер и вышитую ночную рубашку. Но раз они уступили ему венецианское зеркало,
вступать с ними в спор ему уже не хотелось. Ты же знаешь, зеркало стояло в том
танцевальном зале. И тут отец вернулся к приезду пражских товарищей. Он
повторял их слова: Гнездо крыс и змей должно быть выкурено, и тогда перед нами
откроется победная дорога. Потом он долго говорил о себе, о задачах, что легли
на его плечи. Там у них было включено радио — ведь в любую минуту могли
передать важные новости.
А
потом наступила полночь, но вместо чешского гимна день закончился гимном
мирового пролетариата. Военный хор запел: Вставай,
проклятьем заклейменный, / весь мир голодных и рабов… — и тут отец,
захваченный этим победоносным хором, сделал то, что уже не делал давно, — он
протяжно замычал и в перинах отца Давида взял маму на болт, и я слышал, как от
их сопения сотрясалась вся спальня, — Мы наш, мы новый мир построим, / Кто
был ничем, тот станет всем!
Я
вылез из постели и на чердаке в этот раз зажег лампочку, помещенную в такую
раковинку из толстого стекла. Потом открыл продавленный чемодан и достал из
него веревку. Прошло две-три минуты, прежде чем мне удалось смастерить из нее
надежную петлю. Потом я принес ящик, с ящика на цыпочках дотянулся до
потолочной балки и с трудом завязал на ней веревку. Будь сейчас рядом со мной
мой товарищ Давид, который был на год старше меня и знал гораздо больше, он
сказал бы мне, что я не должен совершать такую ошибку.
Перевод с чешского Нины Шульгиной
© Текст: Иржи Кратохвилл
© Перевод: Нина Шульгина
[*] Алоиз Ирасек (1851–1939) — чешский писатель-классик, создатель исторического реалистического романа.