Чехословакия, 1967 г.
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 48, 2017
Тому уж ровно пятьдесят лет,
день в день. Был август 1967 года, полный, щедрый; в садах набрали спелость сизые,
будто покрытые изморосью сливы; на полях, раскинувшихся по склонам холмов, колосилась
высокая пшеница, и ее уже вязали в снопы окрестные словацкие крестьяне.
Мы жили в школе, на лето
превращенной в студенческое общежитие.
По какой-то высокой политической
договоренности (до которой нам не было никакого дела), наш стройотряд оказался здесь,
в шахтерском городке, среди мягких складок предгорий Штявницких
гор. Городок был прелестный, древний и тихий, с двумя зáмками,
Старым и Новым, множеством церквей и барочными домами по главной улице. Улица была
вымощена старым камнем, она петляла по холмистой коже города и выводила на главную
площадь Святой Троицы, где высилась Чумная колонна в честь избавления от чумы, опустошившей
город в Средние века. Когда-то здесь, может быть, и гномы добывали серебро, золото
и изумруды. Богатый был город, с собственной Горной академией.
Да и сейчас, на шахте, куда
мы приехали возводить какую-то контору при управлении, тоже продолжали добычу, о
которой много не говорили. Руда и руда. Как-то раз нас даже спустили под землю,
а потом долго отмывали в шахтерской душевой, пропахшей сырым пóтом. Шахта запомнилась тесной
клетью, деревянными частыми подпорками, грохотом отбойных молотков и духотой. Когда
выбрались наверх, с облегчением долго вдыхали чистый горный воздух.
Отряд наш (здесь его называли
бригада) был маленький — человек двадцать; работали мы усердно, правда, работы
было не так уж много. Участие наше в строительстве чехословацкого социализма было,
скорее, символическим: рыли какую-то траншею под фундамент,
потом бетонировали, подвозили тачки с раствором… Работа начиналась
рано, часов в семь, мы шли к шахтоуправлению через весь город, переодевались там
и расходились по нарядам: кому копать, кому тачку возить, кому раствор мешать.
Вечерами шли по тихому городу
в центр, мимо лучшего в городе отеля «Гранд» с рестораном, где к чашечке кофе непременно
приносили стаканчик воды, мимо кинотеатра, где посмотрел, помню, «Красную пустыню»
Антониони с Моникой Витти — в пивную, где и просиживали
вечера с другими студентами — братиславскими и немецкими,
из ГДР.
В какой-то день мы даже столкнулись
с высокой «гэдэровской» делегацией и видели самого товарища
Вальтера Ульбрихта. Нас не гоняли охранники, мне даже удалось сфотографировать братского
лидера с интеллигентской бородкой клинышком.
Мне было двадцать лет, впервые
в жизни я попал за границу в чудесный старинный австро-венгерский городок, мало
(как я теперь понимаю) в чём изменившийся с начала двадцатого века.
Сюда мы добирались по узкоколейке
на маленьком, почти игрушечном, поезде, состоявшем из нескольких вагончиков, который
тащил тоже маленький, как на детской железной дороге, паровозик-рыхлик,
построенный, наверное, еще до Первой мировой… Все здесь
было колоритное, яркое: белые штукатуренные стены, рыжие и красные черепичные крыши
домов, зеленая медь костелов. Чистенькое, заграничное и
бедноватое, но мы-то этого тогда не замечали.
Короче, я был свободен и
абсолютно счастлив. И страна казалась мне свободной: здесь шли фильмы, которых у
нас не показывали, отовсюду доносились «битлы», настоящие и местные; в магазинах
лежали те книги, которые у нас были под запретом, а в газетах (я немного почитывал
«Млада фронта») обсуждалась живая политическая жизнь.
Советский студенческий стройотряд
за границей — это, знаете, было не просто так… Все мы были
с разных факультетов и попали сюда через институтский комитет комсомола, хотя набор
в отряд был чуть ли не по объявлению. Нужно было внести довольно много денег (мне,
поджавшись, дали родители, когда денежный дядя Миша отказал с назидательным письмом,
что де надо самому зарабатывать, что он, может, и дал бы на что-нибудь путное, но
уж никак не на «барские» заграничные развлечения).
Я бывал прежде в других отрядах:
мы ставили столбы в Поволжье, проводили первичную электрификацию, давали в села
«лампочки Ильича» — уже после полета Гагарина.
В бригаде я подружился с
Ильей Т. (он был старше меня на несколько лет, уже аспирант) и Витей Переверзевым, нашим командиром. Виктор тоже был старше меня,
после армии: сильный, высокий, плотный, уж не помню, откуда он был родом. Играючи
возил по трапам тачки в два раза тяжелее, чем любой из нас. С ним мы спорили о политике.
Переверзев был членом партии.
* * *
Столько лет прошло, а я помню,
все будто это было вчера.
Вдали на дороге из-под холма
возникает точка, вот она медленно приближается: это роскошный белый кабриолет «Лаурин&Клемент», наверное, из ранних тридцатых. Две девушки
смеются, машут нам, — и кабриолет плавно проплывает мимо. Вечером видим их в лучшем
в городе ресторане — «Гранд». Где же еще! Знакомимся: Яна и Эвичка.
Теперь все вечера мы с Ильей были заняты Яной и Эвичкой.
Как-то мы работали в паре
с Переверзевым у бетономешалки. Пока готовился переваливаясь в барабане, бетон, заговорили про партию.
Я спросил, Виктора:
— А в партию как тебя угораздило?
Он пожал плечами: в армии
предложили, в сержантской школе.
— И что тебе это дает?
— Командир сказал: вступай,
лучше быть членом, чем х…. Так он мне сказал, и я с ним согласился.
— Ну и как, — лучше стало?
— По крайней мере, от меня
что-то зависит. И о том, что происходит, я знаю больше тебя.
— Да ну? — возразил я. —
Радио, что ли, слушаешь? И что такое партия сегодня, когда у нас общенародное государство?
Ну раньше понятно, была борьба за строительство социализма
и все такое, но теперь-то зачем?
Я думаю, ее просто забыли
распустить где-то сразу после войны…
— А я думаю, — он остановил
мешалку, чтобы не мешала грохотом своим, — поговорив с такими
как ты, …незрелыми да гонорливыми, что еще долго будет
партия нужна. Чтобы цели не забывали и направление. Не то забредем куда-нибудь не
туда. Тебе здесь, я вижу, нравится?
— Очень нравится, — сказал
я, — а чего плохого? Доброжелательная, просто отличная страна!
— Не спорю, и мне нравится,
только разные тут люди и силы есть. Ты инструктаж-то помнишь? Дальний рубеж, рядом
Западная Германия, Австрия, мелкая буржуазия, единоличники… Так
что держать надо ухо востро! Я на тебя не давлю, просто подумай…
* * *
Как-то в свободный день (в
воскресенье мы не работали) отправились мы в горы, нависавшие темными зелеными валами
над городом. Девушки были в легких платьицах, привычные к ходьбе по горам, а мы
упарились, пока забрались на самый верх, где на лесной поляне нашли целые россыпи
земляники. Илья с Яной скоро исчезли в зарослях, а мы с Эвичкой
— гибкой, юной, с копной волос под Мирей Матье — остались на нашей поляне. Облака можно лизнуть языком,
городок далеко внизу… Отношения наши были вполне невинны, но полны напряженной томности,
нам вполне хватало взгляда, улыбки — и ожидания.
Не помню, о чем мы говорили.
Возможно, о будущем, хотя каждый видел его по-своему. Ей был интересен мой мир,
она никогда не бывала, даже в Братиславе, а я — дальше Москвы. Она училась в медицинском
училище, собиралась стать врачом. Ее подруга, влюбившаяся по уши в Илью,
училась на историческом и готовилась в искусствоведы. Илья,
как человек постарше и поопытнее, умел обращаться с девушками,
в том смысле, что не упускал своих шансов. Он считал, что упустить девушку — значит
разочаровать ее.
Спустившись вниз, мы договорились
на следующие выходные поехать к гости к Яниным родственникам.
Ее машина, уже редкая по тем временам, привлекала всеобщее внимание, которое нам
всем очень нравилось. Невозможно было устоять перед искушением — покататься с такими
девушками на такой машине! Впрочем, вблизи и внутри, она не такая шикарная, как
виделось со строительных лесов. Она была цвета слоновой кости, довольно старая,
но ухоженная: заботливый хозяин держал ее в порядке. Ей лет, как минимум, тридцать
— на крыльях и багажнике проступает ржавчина, кожаные сидения потрескались; машина
открытая, и дожди, пыль, ветер и снег сделали свое дело. Обивка жестка на
ощупь, руль тонкий, красного что ли дерева, истерт; ехать
тряско, подвеска рессорная, жесткая, как у полуторки. Мотор тарахтит
и скорость никак не набирает, особенно в гору. Зато сияют медью фары, и радиатор
был как новый…
Загрузившись, мы поехали.
Водитель Яна была аховый. Пару раз заглохли на подъеме
в гору, потому что она вовремя не переключала передачу, потом спускались вниз слишком
быстро и мы боялись вылететь с дороги на каком-нибудь крутом
повороте. Илья, сидевший рядом с нею, все время скрипел: «подтормаживай!» По его
рассказам, отец пятый год сидел где-то в Замбии, по приезде купил на чеки «Березки»
роскошную бежевую «Волгу». Но открытый белый «Лаурин-Клемент»
был куда как круче: с кожаными сиденьями, блестящими крыльями, огромными медными
фарами, он был как из недостижимого мира боготворимого нами Скотта Фицджеральда,
мира богатых и прекрасных людей.
Илья был из такой породы
— он был невысок, но изящен. В свои двадцать пять уже аспирант, а еще поэт и знаток
поэтов «Серебряного века», которых в нашем поколении мало кто тогда. А он знал наизусть
и вечерами вдруг читал целыми периодами. Свои и чужие. В общем, Илья был блестящий
парень, но моя Эвичка была симпатичнее его Яны, которая
была изящна и мила, но Эвичка была красотка,
а о Яне этого не скажешь.
Едем в гости к Яне на хутор
— усадьба, обсаженная старыми деревьями, большой старый каменный дом под черепицей,
каменный же скотный двор, за ним сад, а дальше, на склонах холма, — поля с желтеющей
пшеницей. Я тоже научился жать серпом и, подхватив сноп на колено, ловко обвязывал
его соломенным жгутом-пояском. Этому меня научил Милан, дядя Яны, единоличник.
Это мне было не очень-то понятно: почему он не в кооперативе? Или — как там у них
называется, в колхозе? Милан смеется: свое хозяйство лучше! У
него кони, коровы, белый Лаурин. Словом, не наш
человек.
Мы уехали, не отпросившись,
просто сказали кому-то из наших: передай, мы скоро вернемся,
просто покатаемся. Но уехали довольно далеко. Застолье — отказаться невозможно.
На следующий день мы вынуждены были добираться назад рыхликом,
да еще с пересадкой. Поезд — раз в сутки, обратно возвращаемся только к следующей
ночи… Начальники готовы нас разорвать, уже хотели было
нас искать, но боялись поднимать шум, самим же несдобровать, если что пойдет не
так.
А мы возвращаемся с бутылью
крепкой сливовицы, будучи сильно навеселе. Дальше все — как положено: устраивают
собрание, обструкция, угрозы: не видать вам института и
забудьте про заграницу навсегда!
Начальство наше уже бил колотун: куда мы пропали, не сбежали ли в Австрию, нет ли тут
провокации? Хотя им донесли, конечно, что мы свалили с местными девчонками
на шикарном белом лимузине.
В студенческом стройотряде
всегда был командир, комиссар, заведенный порядок, дисциплина, а уж в заграничном
— тем более.
Но я с самого начала, как
говорится «положил на это с прибором». Я был внештатником
«Московского комсомольца», опубликовав там пару заметок на полосе «Студенческий
меридиан»: про бесчеловечные порядки в общежитии и еще какую-то, уж не помню о чем.
Ответственный секретарь находился под сильным впечатлением от моей заграничной поездки
и смекнул, что мандат написать нетрудно, а зарубежные материалы
совершенно бесплатно украсят газету. И выдал мне бумажку, где было написано, что
я являюсь специальным корреспондентом «Московского комсомольца» в Чехословакии и
призван писать оттуда репортажи.
Этот высокий статус окончательно
вскружил мне голову, и я объявил себя «свободным журналистом». Самое удивительное,
что начальство (был с нами кто-то из ректората, уж не помню) с этим согласилось,
и мне была предоставлена «вольная». Прошло недели две, половина нашего трудового
срока.
Как- то приехал человек из
Москвы, привез номер «Московского комсомольца», где на первой полосе был мой репортаж
о нашем героическом труде. Помню последнюю фразу — про то, как мы идем (возвращались
из нашей пивной — но о том ни слова) и, де мол, «древние камни отбивают свой ритм
на подошвах наших башмаков». Мне очень нравилось. Моя свобода была подтверждена.
* * *
Но вдруг что-то случилось
с Витей Переверзевым, нашим командиром. Однажды он прямо
на стройке присел бледный, не мог идти. Его забрали в больницу, потом увезли в другой
город, а оттуда в Братиславу. Еще через несколько дней прилетел консул из Братиславы,
собрал нас и сказал, что наш командир умер. Язвенное кровотечение, которое не смогли
распознать вовремя, так он сказал. Мы все были с разных факультетов и прежде друг
друга не знали. С Виктором же про политику мы так и не доспорили.
Веселье как-то враз кончилось, гроб с бригадиром отправили в Москву. Поскольку
неприятностей и так было «выше крыши», то наша неприглядная история с самоволкой
последствий не имела, если не считать того, что за границу в следующий раз я попал
только лет через двадцать.
У Ильи с Яной отношения развивались
как-то нервно, последние дни он пропадал вечерами, меня уже с собой не брал. И ничего
не рассказывал. А Эвичка вдруг пропала.
— Уехала, — коротко сказал
Илья без всяких объяснений.
Наше пребывание в городе
подходило к концу, нам выдали положенную зарплату, вышло что-то довольно много крон
на каждого, во всяком случае, я никогда прежде таких денег не держал в руках.
Ни Эвичку,
ни Яну я больше не видел, а в Чехословакию попал только весной 1989 года. Но это
уже другая история. А наше путешествие только начиналось.
* * *
В один из последних дней
в местном кинотеатре нашего городка давал концерт знаменитый словацкий ансамбль
народного танца «Слук». Подруги пригласили нас, и мы пошли
на представление. И не пожалели — столько драйва, энергии, невероятной танцевальной
зажигательной стихии, расплавленных эмоций прежде не видел. (Правда, я тогда еще
мало чего видел.) Вспомнив про свой журналистский статус, пошел за кулисы — брать
интервью у руководителя ансамбля Юрая Кубанка. Он, сорокалетний
танцор и хореограф, уже тогда был словацкой суперзвездой (вроде нашего Игоря Моисеева),
но в масштабах маленькой страны гораздо круче: не много в Словакии было таких артистов,
выступавших, как он, по всему миру.
Уж не
знаю чем, но юный московский журналист ему понравился, мы засиделись в ресторане,
с ним была и его жена Алена, яркая танцовщица, запомнившаяся на сцене. Он рассказывал
про свою жизнь, про войну, про то, как осознал, что народный танец является важнейшей
частью культуры. О том, как он, по образованию врач, пришел к этой профессии после
войны, когда трудно было вообще выживать, не то что танцевать.
Говорил
о современном балете, который он знал и ценил, несмотря на традиционность дела,
которым был занят сам; о Морисе Бежаре, с которым был лично знаком. Дал наводку: «Будешь в Праге, сходи в
«Модерни балет Прага», сошлись на меня, там балетмейстеры
— мои друзья: Павел Шмоук, он словак, и Любош Огоун, оба талантливейшие люди;
посмотри их спектакли, поговори…»
* * *
Так я и сделал, когда добрались
до Праги: нашел «Модерни балет», посмотрел «Чудесный мандарин»
(на музыку Бартока), что поставил Огоун.
И сквозь толщу лет до сих пор помню эту феерию невиданных телодвижений и музыки.
«В мрачных трущобах на окраине
большого города три бандита используют в качестве приманки свою подругу. Первые
две жертвы — старый повеса и застенчивый юнец не приносят грабителям денег; третий
— китайский Мандарин поражает их колдовской загадочностью. Тщетно домогается он
любви испуганной Девушки. Но столь же тщетны и попытки бандитов расправиться с ним.
Лишь увидев ответное чувство Девушки, Мандарин умирает, истекая кровью» (Сказано
про либретто «Мандарина» в «Энциклопедии Балета»).
Но я так не помню. Тот первый
в своей жизни балет я запомнил совсем иначе. Страсть и свобода. Страсть, которая
сильнее смерти, и свобода, которая сильнее страсти. Нервная музыка, взвинчивающая
сцену вихрем. Это — хореография страсти,
почти механистической, но все более человеческой и всеобъемлющей.
Жить, когда жить уже нет сил. Это про то, что с любовью
нашей ничего нельзя сделать ни другим людям, ни времени, ни нам самим: напротив,
это она может многое сделать с нами.
Может, и прав был мой несчастный
бригадир, умерший над никому не
нужной вагонеткой, предупреждавший против искушения и морока, против любви и очарованности…
(На Новый, 2016 год я был
с семьей в Праге, и вспомнил полюбившийся театр «Латерна
Магика» Модерни балет». Но нет уже знаменитого хореографа Любоша Огоуна и умер Павел
Шмоук, создатель Пражского камерного балета. Признанные
мэтры. А Юрай Кубанка жив, ему уже почти 90 лет, недавно
я видел в ю-тьюбе фильм про него. Он с палочкой выделывал
коленца под аккордеон. Здоровья Вам, маэстро!)
А тогда, в августе 1967-го,
мы все-таки добрались до Праги. Нам, злостным нарушителям — Илье и мне, — было не
велено выходить из номера в студенческом отеле: мы были наказаны суточным сидением
в номере.
Но не тут-то было! Студенческая
общага, лето, ребята со всего мира. Тут же, в умывалке,
познакомились со многими, они звали нас с собой, но мы сказали, что не можем: наказаны,
находимся под арестом. «Ну, тогда мы к вам придем!» И когда появилась бригада с
начальством, в нашей комнате гудел международный фестиваль. Гитары, пиво, дым коромыслом
— шестидесятые! Начальство только махнуло рукой.
А на
следующий день на пустыре у Народни дивадло (там построен новый корпус Национального театра, где
как раз и обретается теперь «Латерна Магика», а тогда там был пустырь) молодые художники свободно
развешивали свои работы. Стояли лавочки, ходили люди, смотрели, что-то изредка покупали
задешево, и тогда художники бежали за пивом и сосисками. Туристов тогда в этом городе
было мало, круглый год. Теперь же он изнемогает от туристского нашествия..
Работы были абстрактные,
«сюрные», в основном графика. Я присел со своим «Зенитом»
на скамейку, посидел, поснимал. Ребята спросили, кто я и откуда. Студент из Москвы.
— А-а, — пренебрежительно,
— Шишкин!
— Кандинский, Малевич, Шагал,
— гордо выпалил я.
(С Марком Шагалом я встретился
через пять лет в Эрмитаже.)
— Да?! — тут они сразу же
заинтересовались моей персоной. И вот мы уже все вместе, и вот мы уже друзья: Франта,
Иржи, Карел, не помню других, а фамилий их я и тогда не знал: о визитках у студентов
и речи быть не могло . В общем, ввалились мы с ними в знаменитую
швейковскую пивницу «У Калиха» («У Чаши»), прославенную Ярославом
Гашеком, где по полноценной туристской программе заседала моя бригада. Гуляли дальше
все вместе.
В последний день начальник
предупредил нас с Ильей:
— Когда приедем на вокзал,
вы оба постоянно должны быть у меня на глазах, если не хотите уже бесповоротных
неприятностей. Вы меня поняли?
Как не понять! Приехали на
вокзал загодя, тут подвалили ребята-художники: Франта, Карел, Иржи и девчонки с
ними (уже не помню, как их звали), опять же с подарками, с картинками, с пивом.
Посадили нас на тележку, которую одолжили у носильщиков, и возили вдоль вагона:
прямо под окном командиров, как и было приказано, «чтобы
были на глазах».
Когда поезд тронулся, ребята
еще какое-то время бежали рядом с поездом, махали нам вслед.
* * *
На следующий
год в Чехословакии началась «Пражская весна», это был не фестиваль какой-нибудь,
а мощная политическая либерализация — к власти пришел Александр Дубчек, были опубликованы «Две тысячи слов»; какое-то время
у нас продавались чехословацкие газеты, и я их покупал. Мы пристально следили за
чешскими событиями.
…День 21-го августа 1968
года стал страшным днем и в моей собственной биографии. Вторжение было крушением
и моих надежд. Накануне мы вернулись из военных лагерей, куда старшекурсников отправляли
перед защитой диплома. Мы только об этом и говорили: введут
ли войска в Чехословакию или не введут?..
В тот день я, член институтского
киноклуба, ходил в чехословацкой майке с кинокамерой по
Москве, снимая все, что видел: как у посольства Чехословакии стояла вереница такси,
и в каждом из них — по нескольку крепких мужчин с непроницаемыми лицами; снимал
толпу журналистов на ступеньках посольства. Снимал на улицах, на Красной площади.
Удивительно, но никто меня не тронул.
…Пленку отдал проявлять
в институте — и больше уже ее не видел. Ночью мы слушали передачи «Радио Прага»,
пока оно не умолкло.
А осенью я организовал в
институте дискуссионный клуб «Камертон», с которым мы провели «Фестиваль экспериментального
искусства», собрав студентов всех творческих вузов Москвы. Чехословацкое лето не
прошло даром.
Зимой, уже в конце 1968 года,
в Москву приехал ансамбль «Слук». Он выступал в Театре
эстрады. Артисты не хотели ехать в Москву, но их очень настоятельно попросили. Мы
пошли туда с Таней, моей женой, встретились с Юраем и
Аленой, ходили с ними по Москве, водили по гостям. Тяжелое было время, тяжелые разговоры.
19 января 1969 года пражский студент-первокурсник Ян Палах
сжег себя на Вацлавской площади, протестуя против оккупации.
Ян был на два года моложе меня, ему было всего двадцать. Той страшной зимой еще
двадцать шесть молодых людей моего поколения пошли на самосожжение — в знак протеста
против унижения их страны. Семеро из них погибли.
* * *
Юрай подарил мне той зимой, сняв
со своего лацкана, серебряный значок, который ему подарил Нейл Армстронг, первый человек, побывавший на Луне. Я отказывался,
но он сказал, чтобы я тоже отдал бы его
какому-нибудь хорошему человеку, а тот, в свою очередь, сделает так же, и так в конце концов значок — рано или поздно — вновь вернется
к Юраю.
Жизнь прошла, а я все помню,
как едет по дороге, освещенной закатным июльским солнцем, по зеленым холмам, то
исчезая под горой, то вновь появляясь на гребне, едет белый «Лаурин-Клемент», и две смеющиеся девушки машут мне руками.
11-13 августа 2017 г.
© Текст: Виктор Ярошенко