Писательские заметки уходящего года
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 46, 2016
* * *
Есть у Юрия Казакова
рассказ с таким названием: «Плачу и рыдаю».
Но о чем речь?
Восемь лет я читал в
«Знамени» (литературный журнал такой, если кто не знает) так называемый самотек
по прозе. Начиная читать его, я думал, что это на год-другой, а то и меньше, но
увяз. Приглашая меня, главный редактор Сергей Чупринин
сказал, что чтения там немного, двадцать-тридцать рукописей в месяц, ну, в
основном, рассказики небольшие, — очень грамотно поступил как
администратор: оказалось тридцать-сорок, причем ближе к последней цифре, а в
осенне-зимние месяцы доходило и до пятидесяти. А кроме
того, рассказики рассказиками, но каждый месяц еще и десяток повестей, и
шесть-семь романов. О, как я начитался за эти восемь лет!
* * *
В молодости я много
читал чужих рукописей — все так же для заработка. Читал — и писал
рецензию с разбором произведения, так тогда было положено, во времена ЦК КПСС,
куда можно было пожаловаться на недостаток внимания. Подавляющую часть
прочитанного оказывалось невозможно рекомендовать для дальнейшего рассмотрения
в редакции — по причине самой простой: неважно написано. То ли плох язык,
то ли ослаблено сюжетное мышление, то ли невысокий уровень, как теперь принято
говорить, высказывания.
И вот мое наблюдение из
нынешних дней: как все переменилось за эти несколько десятков лет! Не говорю о
том, что в те прежние годы то и дело случались рукописи, написанные от руки.
Тетрадки и тетрадки, исписанные четким каллиграфическим (а иногда и не
каллиграфическим) почерком. Теперь такого практически нет. Даже и машинопись
редкость. Почти сплошь компьютерный набор, лазерный принтер — любо-дорого
взять рукопись в руки, читай и наслаждайся. Бывало, что и в самом деле
наслаждался и чувствовал счастливое удовлетворение, что вытащил из самотека и
пустил в жизнь настоящего писателя (если не в самом «Знамени», так где-то в
другом месте). Правда, особенно наслаждаться не приходилось. Как и в те,
советские годы возможности отдать рукопись на всеобщее дальнейшее чтение
случалось нечасто — бывало, что за три-четыре месяца не попадалось такой
ни одной.
Но что же тогда
переменилось еще? А переменилось, и существенно. Если прежде большая часть
рукописей были просто плохо написаны, корявым, жутким, вынимающим душу языком,
то теперь чуть ли не каждый третий автор пишет — дай Бог. И грамотно, и выразительно, есть стиль, есть авторская личность, и
треть вещи прочел — хорошо как будто, и половину — неплохо, и вдруг,
иногда в последний момент, под занавес, все рушится, идет прахом: сюжетные
линии разлетаются какая куда, выскакивает чертиком из табакерки непонятный
герой, которого не наблюдалось на всех предыдущих страницах, и стягивает на
себя злым троллем одеяло повествования, оставляя остальных героев на
морозе, а то авторское высказывание, которое обещало сравняться по силе и мощи с толстовским или чеховским, сворачивается в такой
неприметный клубочек — смотри под микроскопом, не найдешь.
Вот эта главная
перемена: необычайно повысившийся уровень письма и писательская неумелость во
всем прочем. Что тому причиной?
Мое ощущение
(опирающееся еще и на опыт ведения мастер-классов на «липкинских»
форумах молодых писателей): писателей просто-напросто много быть не может. Это
как в спорте. Бегать могут все, но лишь единицы способны дойти до уровня
мировых результатов. То же у пловцов, у конькобежцев, да у всех. И повысившийся
уровень языкового мастерства ничего не решает.
Но почему же, почему
люди, получая всю жизнь отказы в публикациях, пишут и
пишут, им заворачивают рукопись сегодня, они появляются через год с новой,
откажут с нею — через пять лет он, глядишь, стоит в дверях с очередной
вещью. Графоман, что возьмешь с него, существует мнение. Но почему, простите,
жизнь делает человека графоманом? Ответ лет десять назад мне дали одни
соавторы, муж и жена из Омска, вполне, кстати, социально успешные люди, оба
кандидаты наук, преподаватели. «Только когда мы пишем, мы чувствуем себя
свободными», — отвечая на мой вопрос, что их заставляет заниматься
сочинительством, сказали они.
НЕДОСТАТОК СВОБОДЫ
Недостаток
свободы — вот что делает наше российское общество обществом графоманов.
Творя свой мир на бумаге, писатель словно бы становится вровень с самим
Создателем, это чувство, которое ни с чем не сравнить, и в миг творения своего
мира ты действительно свободен, как Создатель. Приобщиться этому чувству,
задыхаясь от переизбытка углекислоты в жизни, хотят многие, полагая, что
писательским даром не обойдены и они. Поверить в то, что этого дара у них нет,
значит отказать себе в так необходимом чувстве свободы. А как, где ее найти
более легким способом? Записаться в оппозиционную партию, пойти дежурить на
избирательный участок — и получить результатом выбитые зубы с сотрясением
мозга? Писательство представляется предпочтительнее.
При чем здесь, однако, казаковское «плачу и рыдаю», помянутое
в начале? Плачу и рыдаю — глядя, как все более насыщается российский
воздух углекислым газом, вытесняя из него кислород. Все больше будет задыхающихся, все больше будет число стучащихся в
редакционные двери…
А там, за этими дверьми,
своего углекислого газа столько, что хоть кислородную маску надевай.
* * *
Место литературы в жизни
российского человека в сравнении с советской порой феноменально изменилось. Как
переменилось и собственно положение литературы в той общей ценностной системе
координат, без которой никакое общество не существует. Лучше всего, на мой
взгляд, публично это изменение зафиксировал все тот же Сергей Чупринин в своей замечательно названной книге «Перемена
участи».
Что бы мы ни говорили, а
российское общество, «открывшись» четверть века назад, продолжает, несмотря на
метаморфозы последних лет, сохранять в себе многие черты этой открытости. Может
быть, не влияния Интернета, но, в общем, так или иначе, остается открытым
обществом.
А лишь в закрытом,
закупоренном для свободного высказывания обществе литература обретает ту
высокую значительность и свойства едва не религиозного учительства, как оно и
было в России царской, а после советской. Изменение состава общественной
атмосферы меняет и смысл существования литературы.
Русская литература до
сих пор не поняла и не восприняла тех перемен, что произошли в России — в
смысле тех новых требований к ней, которые эта новая атмосфера рождает и к
которым упорно разворачивает ее на протяжении уже четверти века.
Ясно, что «говорить
правду» больше не является одной из высоких и первозначительных
задач литературы. Просто потому, что «говорение» правды подразумевается в
нынешней жизни как бы само собой, как закваска в хлебе. Ясно, что и
писательское «самовыражение» — отнюдь не тот компонент, которым может быть
оправдана занудливость повествования, его невнятность, непонятность, раздерганность. Писатель вступил с
читателем в прямые партнерские отношения собеседничества,
где монологирующий писатель должен быть во всех
смыслах интересен внимающему его рассказу читателю — на уровне
увлекательности рассказа, на уровне мысли, чисто словесной виртуозности, —
а иначе читатель имеет право (и будет прав!) встать из-за разделяющего их
невидимого столика, не допив своей чашки чая, и оставить это заведение, под
крышей которого они встретились, — книгу, иначе говоря.
В советской литературе
был некоторый «подотдел», который пытался играть роль такой, «интересной»,
литературы. Это, конечно, прежде всего детективы и
фантастика, а также сатирико-юмористическая литература. Но был этот «подотдел»
в общем потоке литературы довольно слаб, большей частью жидок качеством —
никак не мог сравниться с собственно «большой» литературой, — да и
рассматривался литературными кураторами как некое не вполне законорожденное
дитя, которое уж только потому существует, что вовремя, пока было слепым, не
утопили.
Надо сказать, что
издатели довольно быстро почувствовали «перемену участи» литературы, почему и
обрушили на читателя нескончаемый и бурный поток криминального чтива и разного рода фантастики. Делали они это, однако,
исходя из сиюминутной выгоды и своих эстетических воззрений, которые, мягко
говоря, желали (и продолжают желать) лучшего, оттого и жанр детектива, и жанры
фантастики оказались у читателя в итоге дискредитированы.
Что до писательского
рода, то мы этой перемены, почувствовав ее на своей шкуре, весьма долго признавать тем не менее не хотели. Да и до сих пор не
очень-то признаем. Свидетельством тому приход новых имен (уже новых, советскую
власть заставших в коротких штанишках!) с многопудовыми, не читаемыми романами,
любующимися своим мастерством, не желающими знать читателя: я самовыражаюсь — а ты плати деньги за мое
самовыражение. А и те, кто не многопудов, тоже не желают быть интересными,
увлекательными собеседниками, стыдясь «потрафлять»
читателю, «опуститься до него», свято блюдут традиции «великой русской», словно
не замечая, что прошедший водораздел отделил ту жизнь и эту
безвозвратно и жить следует на этом берегу, а о том, прежнем, просто
помнить.
Конечно, лично я уже не смогу стать другим писателем, какой есть, такой есть. Хотя,
надеюсь, в «Солнце сияло», «Цунами», «Чуде хождения по водам» сумел сделать
навстречу новой реальности те необходимые шаги, о которых сейчас говорю. Не мне
судить, насколько смелы и решительны были эти шаги, насколько они
удались, — но я их сделал.
А вообще в нашей
литературе должны появиться наши вудхаузы, бегбедеры, брауны, саган, мураками, форресты, макьюэны, жапризо, сэлленджеры, фицджеральды — прошу прощения за использование
множественного числа этих уважаемых мной имен (некоторых даже и очень), как,
равным образом, и за общую свалку в списке. Этот список — чтобы не писать
объяснений, неизбежно отдававших бы
литературоведением.
Обновления! Сама
литература, а не только книгоиздательское дело требует обновления. Таковы
вызовы времени, и не ответив на них, литература
рискует стать в нашем обществе той ценностью, которая никому ни за чем не
нужна.
* * *
25 лет, что прошли, как
началась новая российская жизнь, — большой срок. Успело родиться, вырасти
и войти во взрослую жизнь, приняв на свои плечи ее груз, новое поколение. Целое
поколение, не жившее при советской власти, не знавшее ее! И за это время удалось
только все поломать и не создать ничего путного нового.
Издатели винят
писателей: пишите непонятно, темно и мудро, давайте попроще,
предложения покороче, мысли победнее. Книгораспространители
винят издателей: не то издаете. Чиновники винят всех и поощряющее
кивают на тех, кому удается попроще, покороче, победнее.
Однако от того, что попроще, покороче, победнее, ничего не меняется. Вложит
издатель деньги в рекламу — пойдет книга, не вложит — не пойдет. Нет
у оптовика льгот для доставки книги в глухие углы Отечества — он и не
везет. И только писатель всё пишет, пишет… велика
писательская страсть!
Но только еще новые 25 лет — и нормальной литературы
не будет. Той, которая и
эстетическая радость, и глубина мысли, и красота образов, и яркая
индивидуальность автора. Все станет в конце концов вот
так, как нынче мечтается: просто, коротко, небогато — что слогом, что
мыслями.
А яркая, праздничная
витрина, наверное, останется. Премии, конференции, ярмарки… Без
витрины в любом деле нельзя. Реальная же, завитринная
жизнь истлеет необратимо.
Где тот Архимедов рычаг,
от приложения которого все может перевернуться, встать на место, заработать как
должно, как нужно, как положено? Да и есть ли он, один такой, — что
приложишь, и все станет, как надо? Скорее всего, вначале нужно осознание всеми
участниками книгоиздательского процесса, что волочащая его лошадь уже
захлестана до потери сил, сколько-то еще потянет, а там, гляди, и падет.
* * *
После 1991 года, уже
полную четверть века, русская литература живет и развивается в другой ценностной
парадигме, чем два столетия до того. «Эпоха закончилась», сказали мы друг другу согласно, разговаривая на эту тему с одним
критиком.
Ощущение этого пришло, в
принципе, уже давно. Лично мне — еще в конце 90-х, без малого двадцать лет
назад. В «Литературной газете» я тогда написал, что на глазах формируется новый
писатель. Один тип которого — писатель для своих,
говорящий с избранными об избранном, демиург, но не жрец Аполлонова
храма, для которого, иначе говоря, литература — не «жизнь и судьба», как
было в русской литературе до того, с момента ее возникновения. Второй
тип — писатель для толпы, для черни, сочинитель чтива,
профессионал, может быть, даже искусный ремесленник, но никак не мастер. Писатель, для которого ни первый, ни второй путь неприемлемы, для
которого литература не эстетическая игрушка или средство для медитации, не
изготовление утилитарных поделок, оказывается в России не нужен.
Надо заметить, что когда
я писал об этом в «Литературной газете», я и сам не очень-то верил в то, что
говорил, это было ощущение, которое, предполагал, могло быть и ложным. Но
прошедшие с той поры годы не укрепили прежнее мое ощущение, а превратили его в
твердое убеждение.
Именно такой литература и стала: с одной стороны —
свои для своих, и за пределами своего круга никакие другие имена и произведения
не интересуют, как их и нет; с
другой стороны — литература-ремесло, как тачание
сапог, портновская работа, работа сантехника, айтишника…
Разница между двумя этими типами литературы в том, что первая создается все же
по вдохновению, материальная сторона вопроса ее не особо интересует, вторая же
вся замешана на материальном вопросе, исчезни вдруг в одно мгновение гонорар за
ее создание — и она исчезнет в одночасье. Общее между ними —
их декоративность. Ни та, ни другая не занимается СМЫСЛАМИ. Жизнью в ее
реальную величину. С ее болью. Страданиями. Радостью. С ее высотой и пошлостью.
С ее человеческими взлетами и падениями. Всё вышитые, кружевные скатерочки и салфеточки на стол, а сам стол — без яств
и даже простой каши, есть нечего. Цветы цветут — роскошь, чудо, глаз
радуется, а плодов нет.
Но страна потому и была литературоцентрична, что литература для ее создателей была
той самой «жизнью и судьбой». Не по какой другой причине. Радоваться тому, что
мы перестали быть литературоцентричными, как то
делают некоторые литераторы, совсем даже не пристало. Хорошо иметь богатую
композиторами страну. Хорошо иметь великих художников в Отечестве. И
режиссеров, и актеров, и даже, скажем, министров. Но те самые СМЫСЛЫ, которые
потом организуют и направляют жизнь страны, сплачивают народонаселение в народ,
вдохновляют его и прославляют среди других народов, вырабатывает и рождает
только литература.
* * *
КУЛЬТУРА И РЕЛИГИЯ
Утверждение, что религия
и культура растут из одного корня, давно сделалось постулатом. Тем более что на
чисто семантическом уровне это в высшей степени наглядно: «культ» как
религиозное служение и «культура» — один корень.
Но если пытаться
разобраться во внутренних связях, то дело становится не столь очевидным. Ощущение
чего-то близко, рядом стоящего с человеческой жизнью и в то же время неухватываемого ни зрением, ни слухом, ни осязанием,
невозможного для постижения сознанием — трансцендентного, дано большинству
людей. У кого-то это проявляется в детстве, и довольно раннем, у кого-то с
возрастом и даже в старости, у кого-то лишь в смертельной опасности.
Однако независимо от
этого ощущения почти так же каждому человеку свойственно тянуться к чему-то
ВЫСШЕМУ, что можно обозначить как цель жизни, ее смысл, некая ценность, что
находится за пределами твоего понимания, но которая понимается именно как
ценность. Так, свидетельствуют многие авторы, отпетые зеки ловили несравненный кайф от пересказов их интеллигентными собратьями по
несчастью различных сюжетов классической литературы. Подтверждается это и
собственным опытом. В детстве сосед по подъезду, мой сверстник, уже и тогда со
всею возможной яркостью обещавший себе «тюрьму и ссылку», не мог отлипнуть от
меня, когда я начинал пересказывать какую-нибудь книгу, что читал в тот момент.
Приходя истинно в священный восторг на каком-нибудь месте типа того, когда во
«Власти Советов» у В. Катаева герой произносит «як из говна пуля». «Что, так и напечатано?» — весь
трепеща, спрашивал он. «Ну да, — отвечал я. — Только вместо «о» и «в»
три точки поставлены». «Но все равно!» — восхищался он. Восхищение
его было связано не собственно с этим словом, ставшим ныне столь естественным
без всяких точек в повседневной речи, он восхищался тем, что узнавал что-то
понятное и близкое в том высшем, что сверкало для него фантастическим,
недостижимым дворцом на недоступной вершине.
Без приобщения к некоему
идеалу, к чему-то высшему, осознаваемому именно как ценность, человеческая
личность просто не может. Нет этого высшего — и личность аннигилирует. Для
верующего человека таким высшим естественным образом является Бог. Всякие
попытки заменить это понятие другими (типа Абсолют, Информационное поле,
Ноль-величина и т.п.) натужны и смешны. Зачем придумывать новые названия тому,
что уже определено давно и равносильно нашей способности дышать?
Ну, можно назвать «стул», «стол», «табурет» по-иному, —
какой, однако, в том толк? Сущность вещи от того не изменится.
С человеком,
придерживающимся материалистических воззрений, с определением высшего все оказывается много сложней. Ортега-и-Гассет
говорил, не помню, в каком из своих сочинений, что смысл человеческой жизни оказывается заключен в пределах самого человеческого
общества. Иначе говоря, то чувство трансцендентного,
что свойственно человеку изначально, упирается в пределы, выйти за которые
нельзя ни при каком условии. В таких обстоятельствах роль искусства,
литературы, в частности, возрастает необычайно. Получается, что искусство с
литературой могут заменить собой Бога — как это и было для многих художников
XX века. А и не только художников. Для большей, основной массы интеллигенции.
Культура в XX-м веке, особенно в нашей стране, действительно стала превращаться
в культ, вытесняя церковь, тем более что атеистическая власть всеми силами тому
способствовала.
Изменение отношений
власти и церкви (не только с православным христианством, но и с иудаизмом, и с
исламом, и с буддизмом) в немалой степени поспособствовало тому, что в сознании
многих искусство с литературой лишились ореола «культа». С чем, возможно, также
связано падение тиражей и интереса к той же литературе.
Но что же тогда, культ
(как служение Божественному) и культура имеют лишь
семантическое совпадение, расходясь в своей сущностной основе?
Нет, и в сущностной
основе они совпадают, произрастая из одного корня — ощущения
трансцендентности мира. Просто у них разные, хотя и параллельные задачи.
Религия примиряет с этой самой трансцендентностью мироздания, культура — с
трансцендентностью человеческого бытия в материальном мире. Культура начинается
с вопля, исторгающегося из человеческой груди: «не могу молчать!» Этот вопль
может быть направлен в вырытую торопливо яму со свидетельством об ослиных ушах
царя Мидаса, а может быть трехбуквенным словом, размашисто начертанным мелом на
корявом строительном заборе. Вырвавшийся вопль, как и мат на заборе, позволяют
обрести равновесие и плыть в вечно бушующем человеческом мире дальше. Иногда
(да что там, чаще всего) мы не можем оформить наш вопль во всей полноте его
смыслов и информации, и вот тогда на помощь нам приходят они, искусство с
литературой. Глядя на «Троицу» Рублева, «Мону
Лизу» Леонардо да Винчи, читая «Войну и мир» Толстого или пушкинского «Бориса
Годунова», я преисполняюсь такой полноты бытия, какую — Господи,
прости! — могу получить лишь по причащению. С той, разумеется,
существенной разницей, повторюсь, что в случае принятия Святых даров примиряюсь
с непознаваемостью мироздания, пока нахожусь в телесной оболочке, в случае же Рублева-даВинчи-Толстого-Пушкина примиряюсь с
непознаваемостью целей этого нашего телесного существования.
Странно для кого-то,
наверное, прозвучит утверждение, что Толстой и хлесткое слово на заборе
принадлежат к одной «сущности», но это так. При этом, однако, являясь одной
сущностью, они соотносятся друг с другом как две враждебные, стремящиеся к
поглощению другой, не способные к взаимосуществованию
силы. Потому-то в высшей степени важно, чтобы наша культура, с таким трудом,
такими усилиями наработанная несколькими поколениями русских людей (и
литература, литература, конечно же!) не стала тождественна этому намалеванному
на заборе слову.
«ПИСАТЕЛЬ ПИШЕТ СМЫСЛАМИ»
Для того чтобы не
сделаться тождественной намалеванному на заборе слову, современная литература
должна вспомнить о формуле, выведенной одним замечательным писателем, Николаем
Лесковым, в статье о другом замечательном писателе, авторе «Войны и мира», Льве
Николаевиче Толстом. Формула эта звучит так: Говоря «литература должна
вспомнить», я говорю не о писателе в том распространенном ныне смысле слова,
когда писатель — всякий пишущий, тем более сочиняющий истории человек,
будь то что-то подобное той же «Войне и миру» и «Котловану» или какому-нибудь,
позвольте выдумать, «Убийству из-под полы», настуканному за неделю на ноутбуке
в объеме, превышающем оба первые названные романа. Я
говорю о писателе, который пишет именно СМЫСЛАМИ.
Современный читатель, похоже на то, совершенно не
осознает, что такое литература, какова ее роль в обществе, то есть и в жизни
каждого человека, чего он, читатель, вправе требовать от писателя, а писатель,
в свою очередь, ждать от читателя, чем, наконец, писатель отличается от
музыканта или актера (совпадая при этом в своих профессиональных константах с
композитором и художником).
Сверхзадача,
высказывание, месседж — то отличительное
свойство всякого литературного произведения, которое создается писателем,
отвечающим лесковской формуле. Он
может быть великолепный стилист и не очень, мастер сюжетного письма и слабоват
как сюжетчик, работать в изобразительной манере и
чисто повествовательной — тут долго можно длить противопоставления, но
неизменно у этого «лесковского» писательского типа
одно: он стремится сказать своим произведением что-то глубокое, важное и для
него самого, и для читателя, пытается, исходя из своего опыта, своего понимания
мира, ответить на вопросы, что разлиты в атмосфере общества, в котором
он живет вместе со своими читателями, разлиты — но не всеми, подчас даже
далеко не всеми ощущаемы. Это не значит, что такой писатель не ставит перед
собой задач быть интересным читателю, в том числе и «подразвлечь»,
но с подобных вещей для него все лишь начинается, а не заканчивается, как то
свойственно 99 процентам авторов криминального или фэнтезийного
чтива.
Утверждать, что время
писателей классического, скажем так, склада прошло, что они не нужны, надоели и
раздражают — это лишь признаваться в определенных особенностях своей
личности. «Подражание» Чехову и Толстому — не блажь, а необходимость,
требование, негласно высказываемое самим обществом. Потому что сахарная
вата — это интересно, это вкусно, особенно если ты ребенок и гуляешь с
родителями по отданному во власть праздника городскому парку. Но есть сахарную
вату каждый день, да еще утром-днем-вечером — верный путь к неизлечимым
заболеваниям; хлеба, мяса и овощей с фруктами — по-настоящему питательной
еды — требует организм. То же и с литературой. Ешьте, ешьте детективы с фэнтези и ничего иного не берите в руки, но я сомневаюсь,
что вы можете стать хорошим инженером, юристом, финансистом, врачом… Что-то в
органике вашей личности не позволит вам взять те невидимые взглядом высоты, без
подъема на которые не стать хорошим специалистом.
Что еще очень важно.
Быть любителем, заниматься писательством как хобби писатель «лесковского» типа не может по определению. «Смысловое»
писательство — это воловий труд, съедающий человека без остатка, не
оставляющий сил ни на что другое. Такой писатель не может быть никем, кроме как
писателем. Советовать ему заниматься чем-то еще —
это не понимать самой сущности писательства. Он, впрочем, как правило, и
занимается (вынужден!), но это или в молодости, когда еще много сил и есть
физическая возможность работать по 13-14 часов в день, или уж совсем от
безысходности, когда писательство никак не кормит. Однако в любом случае хобби
у него — не писательство, а работа, дающая кусок хлеба, и при самой
ничтожной писательской удаче он от этого хобби откажется, пусть даже с белой
булки придется перейти на черную, а то и солдатские
сухари.
ГОСУДАРСТВО И ПИСАТЕЛЬ
И наконец
о взаимоотношениях писателя и государства. Странным образом у нас эти
взаимоотношения понимаются сугубо в советском толковании: писатель подобно
теленку, припавши к материнским сосцам, сосет государство, а оно позволяет ему
это делать, потому что за каждый миллиграмм отсосанного молочка возьмет с него
сторицей.
Ну да, конечно, так с
Советским государством дело и обстояло. Но разве лишь такая форма
взаимоотношений и возможна? Отнюдь нет. Что, разве во Франции, Италии,
Германии, Великобритании писатель и государство, как те самые мухи и котлеты,
все по отдельности? Ничего подобного. В отличие от нашего
российского, все более восстанавливающего в себе советское, эти другие
государства (разумеется, в лице своих определенных институтов) прекрасно
понимают роль и значение литературы в общественной жизни. И всячески
существованию литературы способствуют.
Я не работник
министерства культуры, не имел возможности специально изучать, вопрос, у
меня лишь факты из личного опыта, из дружеского общения с коллегами. Вот та же
Германия, как мне рассказывали. Начинается новый год. И ни один издатель не
может издать ни одной книги без специального соглашения конфедерации издателей
с конфедерацией писательских ассоциаций. Может быть, эти организации и не так
называются — не конфедерацией и не ассоциацией, уж как помнится, —
главное в том, что не могут. Почему? А потому что согласно общегерманскому
закону издатель не может платить писателю меньше определенного минимума, этим
соглашением между конфедерацией и ассоциацией этот минимум ежегодно и
устанавливается. Это называется защита писательских прав, и этот закон о защите
принят кем? Государством, разумеется.
В Нидерландах
редактируемый моим другом Эдзардом Миком литературный журнал (простите, не помню названия)
финансируется напрямую правительством — отдельной строкой в бюджете. В
Англии один писатель, пишущий для подростков, когда мы говорили с ним о
заработках, сказал мне: я неплохо заработал на этой вот книге, ее хорошо брали
в библиотеках. Как это можно заработать на библиотеках? — удивлению моему
не было предела, вот уж да. Оказалось, в Англии существует закон (принятый
парламентом!), согласно которому по выходе книги в течение определенного
времени автору платятся роялти с каждого запроса его книги в библиотеке.
В Италии с каждой книги
классики издатель отчисляет в специальный фонд развития литературы (или как он
называется?) один процент от стоимости каждого экземпляра книги. В Румынии
подобный процент составляет, кажется, целых 4 процента. Как конкретно обстоят
дела в этом царстве чистогана — Америке, не знаю, но знаю, что благодаря закону
о благотворительности там существуют сотни литературных журналов (пусть и
небольшим тиражом), а бюджет Американского ПЕН-центра не бывает меньше миллиона долларов в год.
Это роль государства в
литературе? Да, несомненно. Но понимаемая и
осуществляемая совсем не так, как у нас. Человек, брошенный один на один со
стихией рынка — это не про писателя в зарубежье. Это про писателя у нас,
это точно. Где он неизбежно оказывается в роли жертвы.
Уместно здесь еще раз
зафиксировать уже высказанную выше мысль: писательство на самом деле никогда не
было явлением массовым и не может быть таковым по своей природе. Это такая
мелкая, необъемная ниша в гуманитарной составляющей общества, что одновременно
находиться в ней может очень ограниченное число индивидов. Занять место в ней
чрезвычайно сложно, как и удержаться, и если кто полагает писательство своим
хобби, то писателем никогда не станет. Плата за писательство неимоверно высока:
вся ваша жизнь.
* * *
ПИШУТ ВСЕ, НО НЕ ВСЁ —
ЛИТЕРАТУРА
Вот на что я обратил
внимание, читая блоги в «Живом журнале» и «Фейсбуке»: сколько людей едва не до интимных подробностей
рассказывают о своей жизни, о каждом проживаемом дне, о своих делах,
мельчайших, незначительнейших — вроде того, кто
как оделся нынче, выходя на улицу, кто что поел на завтрак-обед-ужин, какую
деталь в машине поменял, чем занимался на работе, как заходил в магазин и что
загрузил в тележку!.. И далее, далее можно длить перечисление этих
подробностей — до бесконечности.
При этом в тех же
дневниках, на общих площадках для обсуждения, в различных сообществах то и дело
встречаешь рассуждения, подчас осторожные, с вопросом, но чаще горячие,
категоричные, что вот такого рода дневники и есть подлинная литература. «Тебе
интересно читать? — Мне ужасно! — А тебе? — И мне! — А я
книги вообще больше не читаю! — И я на них забил, одна выдумка, на фиг мне надо!» На фиг писателей, то
и дело нарываешься на такой вопль в Интернете, прямо или не слишком прямо
выраженный, сами будем друг другу писателями, куда интересней!
Невольно уже и думается:
действительно, не к тому ли идет дело? Эксперты по книжному рынку сообщают, что
тиражи падают, электронная книга тоже никак не может по-настоящему встать на
ноги, издатели ублажают рынок всяческими маркетинговыми экспериментами, а он не
поддается ни на какие ухищрения. Да здравствует литература, представляющая, по
сути, не что иное, как вечерний треп на завалинке перед заходом солнца: я
сегодня десять раз по воду с коромыслом сходила! а я всю картошку в огороде
окучила! ой, девоньки, а мой-то разошелся, так все дрова переколол!
Скажете, этот вечерний
треп на завалинке — все же не литература? И будете правы. Скажете, что в
Интернете — это все же совсем не то, это другой уровень интересов, другой
уровень культуры? И будете правы лишь в том, что уровень иной, а суть все та
же: треп без смысла, весь смысл — в психической разгрузке, и лишь
поверхностная рябь жизни без движения к некоей цели, открытию, постижению. А
без открытий, без постижения, без обретения неких истин, больших или не очень, —
это уже никак не литература. Потому что литература, в какой бы форме она ни
бытовала, устной, фольклорной, или письменной, тем и отличается от всякой иной
человеческой деятельности, что ищет и стремится обрести смыслы. Цель
работы сапожника — стачать сапоги. Цель работы портного — пошить
платье. Цель работы автозавода — чтобы из его проходной выкатился
автомобиль. Цель человека, водящего пером по бумаге (или стучащего по
клавиатуре компьютера), — также произвести продукт. И подобно
сапогам с костюмчиком от сапожника и портного (или автомобиля от
автомобилестроителя), этот продукт должен иметь не просто форму, но и свое
назначение, которое в литературоведении и вообще в искусстве называется содержанием.
Такого содержания у тех блогов, о которых речь, нет.
А его и не нужно, это
теперь будет такая литература, просвещают нас пропагандисты «новой литературы».
Что, безусловно, полные враки. Со времен Гомера — жившего уж когда! —
литература в своих основных константах не менялась. Не менялась, потому что
остается неизменной человеческая природа. А под эту природу, наверное, путем
проб и ошибок, нам ныне неизвестных, литература и «сшила» себя. Меняются
содержательно времена — и меняются содержательно литературные
произведения. Но в своей форме, в своем назначении литература не меняется. Уже
несколько тысячелетий. Так не меняется тысячелетия форма обуви — потому
как не меняется форма человеческой ноги. Сандалия ли, туфля ли, сапог ли —
все они непременным образом имеют подошву и охватывающий ступню верх.
Это очень консервативный
продукт развития человеческого духа — литература. И как всякое
консервативное явление поддается лишь внешним, незначительным изменениям.
Оставаясь внутренне все прежним. Ей крайне несподручно
по нынешним временам быть на виду, литературе, вот она и ушла в тень.
Незнающему человеку так просто увидеть ее там невозможно. Сколько она пробудет
в тени? Бог весть. Но исчезнуть она не может.
* * *
Понятно, что, рассуждая
о литературе, ее законах, задачах, смыслах, мы обычно имеем в виду литературу
высокую, наследницу Пушкина, Толстого, Достоевского, Диккенса, Флобера,
Хемингуэя, Т. Манна… Но всегда, во все времена
параллельно с высокой литературой была литература развлекательного толка,
лишенная больших идей, не слишком качественная в отношении языка, эксплуатирующая
стилевые и технические приемы, разработанные собственно литературой. Раньше
такая параллельная литература так и называлась: «паралитература».
Теперь называется массовой.
Это небезболезненное
переименование. Оно своим упором на семантическое значение «массовая»
в результате принижает высокую литературу, наклеивает на нее невидимый, но
въявь ощутимый ярлык некой второсортности: вот только для таких идиотов, которые простой хлеб не едят, а исключительно
пирожные. В то время как все наоборот: литература сытного, полезного,
качественного хлеба — и литература хлеба, испеченного едва ли не целиком
из опилок, а для съедобности и калорийности обильно заправленного дешевым
сахаром.
«Паралитература» —
очень справедливое и точное название. То, что идет «парой», «в дополнение», «в
довесок». Понятно, что издателям выгодно вместо точного определения «паралитература» использовать другой, более благозвучный и
даже как бы возвышающий термин «массовая», однако же и
сами писатели (а прежде всего это относится к критикам), стремятся, задрав
штаны, бежать за комсомолом, переводя паралитературу
в разряд собственно литературы.
ЛИТЕРАТУРА И ФАНТАСТИКА
В разговоре о собственно
литературе и той, что «массовая», не избежать темы взаимоотношений между этой
собственно литературой и фантастикой (фэнтези как
разновидности фантастики в том числе).
В принципе, если коротко, литература — это все, что
сочинено авторской фантазией, выражено посредством слова (а не красок,
например), имеет событийную составляющую — с героями или без (так называемая
эссеистика, события которой — «приключения» мысли).
Эссеистику, однако,
отставим в сторону — с ней в России все непросто, да ее, по сути, у нас
просто нет, разве что вот сейчас только и закладывается ее фундамент, на
котором неизвестно еще что за здание вырастет. Возьмем ту часть литературы,
которая искони считалась в России собственно литературой — так называемую
литературу художественную, где герои, их взаимоотношения, некая история,
которая всех этих героев объединяет, и вот один ведет себя как подлинно герой,
другой как последний подлец, третий жертва, четвертый
ни то ни се.
Неужели и в самом деле
мы сочтем литературой лишь то, что определяется словом «реализм»? Где, как
говорится, конкретные жизненные характеры в конкретных жизненных обстоятельствах —
все, как в жизни. Нет, разумеется. Что нам тогда делать с «Носом» Гоголя, да и
с «Портретом», и со «Страшной местью»? С «Двойником» Достоевского? С его же
«Бобком»? А и «Черную курицу» Антония Погорельского можно вспомнить, если уж
пришел на память наш XIX-й век, и «Городок в
табакерке» Владимира Одоевского.
Нет, все это литература,
и сомневаться никому не придет в голову, что литература.
Но откуда же в сознании
такое противопоставление «литературы» и фантастики?
Все дело в неразработанности вопроса отечественным литературоведением,
которое никогда не уделяло внимания тому фундаментальному расхождению между
«литературой» и фантастикой, которое и сформировало в литературном быту столь
разное отношение к этим двум способам бытования искусства слова.
«Литература» пишет о
человеке, фантастика — о событии. «Литература» использует сюжет как
средство рассказа о человеке, видит в нем инструмент, для фантастики
основное — коллизия, человек в ней лишь функция, способ осуществления этой
коллизии. «Литература» может быть написана скверно, тусклым, корявым языком,
фантастика же — блистательно, ярко и выразительно, но оттого они никогда
не изменятся в своей сути, не поменяются местами: одна — «литература»,
другая — «фантастика».
Впрочем, в отечественной
практике блистательно написанная фантастика практически не встречается. Более
того: две трети ее, не меньше, написано просто скверно. Что легко объяснимо:
читателю, для которого важны прежде всего (а даже и
только!) перипетии фантастического сюжета, красоты стиля не имеют никакого
значения.
В то же время читателю
«литературы» язык, достоверность изображения и изящество воплощения авторской
мысли в сюжете, как правило, чрезвычайно важны, он, не помня, в то же время
прекрасно помнит родовое происхождение «литературы» — изящная словесность,
и помнит о том писатель, стремясь этому родовому происхождению соответствовать.
Та же ситуация, по сути,
и с детективом. Какие бы особенности автор ни придает своим героям, какими бы
чертами характера и привычками ни наделяет, они все равно остаются всего лишь
оживленными функциями, подвижными фигурками, должными оживлять загадочный,
будоражащий сюжет. Главное — кто убил, зачем убил, восторжествует ли
справедливость, а человек как человек, как мир, как космос — это несущественно,
человек служебен.
Но возвращаюсь к
разговору о разграничительной черте между «литературой» и фантастикой (ну, и
детективом, конечно). Приходилось неоднократно слышать: почему толстый
литературный журнал полагает для себя возможным напечатать вот такую, скажем, вещь,
где в основе фантастическое событие, а роман такого-то, тоже фантастику,
отвергает? Ведь и там, и там фантастика!
Этот вопрос с
восклицанием блистательно демонстрирует абсолютную неразработанность в отечественном литературоведении теории,
назовем так, метафорической литературы. Которая,
используя сходные с фантастикой приемы, к фантастике не имеет никакого
отношения, являясь на самом деле все той же «литературой». В
которой главное не фантастическая ситуация, а человек в ней. Это все та же линия «Носа» Гоголя, «Двойника» Достоевского, в XX-м
веке у нас — «Собачьего сердца» Булгакова, «Приглашения на казнь»
Набокова. Неразработанность этой теории
смущает и критику, дезориентирует и читателя, который оказывается неспособным
разобраться, что перед ним.
Однако хотелось бы особо
подчеркнуть: нет, «литература» — это не только реализм. Это всякое
художественное сочинение, в центре которого стоит человек. Жаль вот лишь, что
термин «изящная словесность» вышел из употребления и приходится, чтобы как-то обозначать
литературу, в центре которой стоит человек, брать это слово в кавычки, как бы
вкладывая в термин некое ироническое отношение.
На самом деле никакого
иронического значения я, конечно, не вкладываю, совсем даже наоборот. Фантастику (качественную, само собой) я люблю, а «литературе», что
говорить, отдана жизнь.
СВЕРХЗАДАЧА И МЕСCЕДЖ
Неожиданно для меня
обнаружилось, что термин «сверхзадача», весьма популярный в 60–80-е годы
ушедшего века в литературоведении и критике, как равным образом и в
редакционном обиходе, совершенно незнаком и непонятен нынешним молодым (или
относительно молодым) людям. При этом он их чрезвычайно заинтересовал, как если
бы им послышался в нем некий намек на секрет, при овладении которым станут
понятны критерии существования литературы высокой и низкой, критерии
существования литературы вообще, наконец — законы создания литературного
произведения.
Нет, однако: термин этот
не «золотой ключик», никаких дверей в «волшебный театр» он не открывает, это
всего лишь термин, который позволяет одним словом описать определенное качество
литературного произведения, степень его приближения к тому идеалу, что замысливался материалом и исходными чувствами писателя. Это
нечто вроде гаечного ключа, придуманного, чтобы закручивать-откручивать гайки, но
никак не сам механизм, в котором, кроме других деталей, есть и эти самые гайки.
Термин «сверхзадача»,
как известно, придуман Станиславским для своих режиссерских целей и вошел как
понятие составной частью в его систему. Не знаю, когда он пришел в литературоведение,
но это было очень удачное заимствование: одно слово описывает разом весь
комплекс задач, которые ставит перед собой автор, сочиняя свое произведение. С
одной стороны, ставит, с другой — решает.
Я заглянул в несколько
литературных словарей, которые у меня есть, «сверхзадачи» в них не оказалось.
Во всезнающей «Википедии»
она нашлась, там «сверхзадача» определяется как «главная цель». Это так лишь в
известной мере. Сверхзадача — это комплекс целей, поставленных перед собой
и решаемых автором, это их разнообразие, сведенное в один пучок и направленное
в единую точку. Объяснить более доступно и ясно, как бы того кому ни хотелось,
я не могу. Это и мысль, которую хочет провести через
повествование и донести до читателя автор (задача, решаемая через направленность
событий, взаимодействие героев, их сцепление-отталкивание), и то эмоциональное
воздействие, которое автор хочет оказать на читателя, и, наконец, пафосная
составляющая, которую должно так перевить со струной мысли и струной эмоции,
чтобы она нигде, ни в чем не прозвучала фальшиво.
Решение всех этих целей, сплетенных в одну
составляющую — сверхзадачу, — естественным образом диктует те
художественные средства, которые автор может позволить себе в данном конкретном
повествовании (а какие-то не может ни в коем случае!), диктует определенный
«набор» событий, которых непременным образом должно быть строго в меру: не
больше, не меньше — что по количеству, что по размеру эпизодов. Неравновесие, перегруженность чисто словесная или
событийная, как, равным образом, и недогруженность,
тотчас влечет за собой разбалансировку всего внутреннего механизма
произведения, повествование «проседает», «провисает» — терпит результатом
крушение в своем следовании к намеченной смысловой, художественной,
эмоциональной точке и авторская сверхзадача.
Глаз опытного
литературоведа или критика сразу видит, насколько справился со своей
сверхзадачей автор. Может ли при этом даже и опытный литературный эксперт
ошибиться в своей оценке? Разумеется. Существенно, однако, то, что возникающая
разноголосица мнений при критической оценке произведения, как правило, не
связана с тем, насколько автору удалось решение поставленной перед собой
сверхзадачи, а связана что называется со «вкусом», с приверженностью к
определенному стилю, темам, героям…
Разговор о сверхзадаче
при этом неизбежно оказывается связан с разговором о
сюжетной конструкции, композиции, проработке характеров, взаимодействии героев
и т. д. и т. п. — потому что решение этой самой сверхзадачи вне владения
техническими средствами, при помощи которых выстраивается произведение,
невозможно. У самой сверхзадачи нет составных элементов, кроме тех, о которых
говорилось выше. Она вбирает в себя все эти экспозиции, завязки, кульминации,
развязки — как растворяет в себе соли раствор.
Современная критика
термин «сверхзадача» ныне не использует. Во всяком случае, я не встречал его.
Он вытеснен «месседжем», «высказыванием». Но эти
современные термины гораздо мельче по своему наполнению «сверхзадачи», никак
они не могут заместить ее. Отсюда, не исключаю, и те странные, а порой
диковатые оценки нынешних конкурсно-премиальных
работ, о которых много и часто говорят: сбита оптика, нет резкости наведения.
Если же говорить о конкретных произведениях, какова их
сверхзадача — вот, например, в рассказах Зощенко, чего от меня потребовал
один молодой автор, дабы, должно быть, понять через произведения любимого
писателя, что же это за такая страшная вещь «сверхзадача»? — то ответ этот
давно дан еще советским литературоведением: показать через смех, через надорванные
в нем животы мусорность, какую-то изнаночность
наступившей советской жизни, ее духовную убогость и
ущербность. А лучше, по-моему, о Зощенко говорит большой знаток и любитель его,
литературный критик Сергей Боровиков в своей книге «В русском жанре. Из жизни
читателя» (М., изд-во «Время», 2015 г.).
* * *
ЧТО ОТЛИЧАЕТ НОВУЮ ЛИТЕРАТУРУ?
Думая об основном
отличии современной русской литературы от литературы позднесоветской поры, поры «застоя», времени «штиля», я
вспомнил, что лет двенадцать-пятнадцать назад уже писал на эту тему, отвечая на
какой-то вопросник «Вопросов литературы». Нашел это свое эссе. Сейчас бы я,
естественно, кое-что сказал не так. Но в главном те свои ощущения подтверждаю.
«…я отчаянно воевал с
советским официозом за право писать о бытовой стороне жизни подданного того
государства, которого ныне нет… Заключенный в железный кожух цитат классиков
марксизма-ленинизма, этот гражданин жил под ним совсем иной жизнью, чем то
можно было бы заключить, глядя на запечатавший его кожух. Быт и был той самой
изнаночной подкожуховой жизнью. А уж в ней, как мед в
сотах, хранилась вся правда о человеке, его сути, качестве исполнения им
Божественных наставлений, способах осуществления Его воли. Несоответствие,
несовпадение жизней внешней и внутренней, подкожуховой,
было главным конфликтом эпохи, ее содержанием, — и о чем же еще должно
было писать? Достаточно было рассказать, как человек варит кофе (предварительно
купив его, помолов, а до того отстояв очередь за кофемолкой), — и из
ненормальности, вывернутости этого простейшего и, в
общем-то, долженствующего быть чисто формальным акта вырастала «Одиссея».
Женщине не везло с мужьями, а она вновь и вновь стремилась выйти замуж, вместо
того чтобы строить светлое будущее для всего народа, — чем эта история была
не «Илиадой»?
Теперь… я ни с кем и ни
за что на свете не стану воевать за право писать о быте. Вовсе не потому, что и
воевать, слава Богу, не с кем и не к чему, так как у входа в посткоммунизм нас
радостно встретила свобода и каждому, кто марает пером бумагу, — вольная
воля, о чем марать и каким образом. Прежнего штиля нет и в помине — вот
причина. Жизнь стала необыкновенно сюжетна. Даже, пожалуй, и непомерно. Она
выдралась из усмирявшего ее кожуха на волю, и как же беззащитна
оказалась она перед стихией воли, какие страшные драмы и трагедии породила…
Быт стал прост как
мычание. Есть деньги — можно вообще забыть, что это такое: быт.
Деньги — вот ось новой российской жизни, на которой вращаются человеческие
судьбы. Где их взять, как заработать, срубить, отнять. И смерть вклёпана в эту
ось ее неотъемлемой составной частью…
Можно ли описывать такую
жизнь с тою же неторопливостью и подробной детализацией, с какой это делалось
тобой в вещах периода «штиля»? В принципе можно…: Кое-кто пишет даже в
чрезвычайно элегической манере. Но и от неторопливой подробности, и от
элегической интонации исходит… невыносимый аромат фальши. Лубка — в лучшем
случае. Это все напоминает мне тот анекдот про двух электриков, когда один
что-то там паяет под потолком, а другой внизу, что держит лестницу, вежливо
обращается к нему: «Милейший, не могли бы вы поосторожней?
А то, простите, раскаленное олово капает мне прямо на голову». Сюжетная жизнь
требует адекватного художественного ответа.
Завершая цитирование,
добавлю из нынешнего дня: есть писатели, преимущественно новые молодые, которые
очень хорошо почувствовали это требование. Теперь сложность — чтобы все
дело не сводилось к сюжету. Чтобы он не становился основной и единственной
целью повествования. Чтобы он был всего лишь инструментальным элементом
решаемой автором сверхзадачи.
* * *
В ЛИТЕРАТУРУ ЧЕРЕЗ КРИТИКУ
В годы моей молодости
считалось (было такое негласное мнение в «проклятую»
советскую пору), что приходить в прозу или поэзию через критику недостойно. Иначе говоря, сделав себе критическое имя — отхлестав по щекам
десяток-другой поэтов-прозаиков, чаще всего так называемых «незащищенных», то
есть не литературных начальников, не их детей, не иных каких балующихся пером
высокопоставленных чиновников, почтительно отозвавшись о творчестве
десятка-другого незыблемых авторитетов, — затем закрыть за собой дверь
этого «подотдела» литературы и устремиться на альпийские луга собственно
изящной словесности. А уж если с тобой так и такое произошло (как,
например, с Георгием Владимовым), то не возвращаться
к своей первой литературной специальности, не пересчитывать перья другим, ставя
себя тем самым в некое положение избранничества, судьи, достижения которого на
этих альпийских лугах столь высоки, что заикаться о них сколь-либо
критически непозволительно.
Сейчас приходить в
прозу-поэзию через критику — обычное дело. Заработать
себе бóльшую или меньшую известность то
высокомерно-поощрительными, то снисходительно-пренебрежительными отзывами о
других, сверстниках и не только, после чего словно соступить
с этого пьедестала высокой эстетики и с тою же снисходительно-одаривающей миной
на исполненном вдохновения лице явить литературному сообществу, а затем и
широкой (ну, насколько это возможно по нынешним временам) публике свои
собственные сочинения. Причем после явления миру с лирой Аполлона в
руках Зоиловы писания не оставляются, человек
продолжает расправляться с чужими вещами так, словно сам он выше критики,
никакие ее критерии к его собственному художественному творчеству
неприложимы — «имеет право», наделен им от природы и никому не уступит.
И такое поведение не
считается предосудительным, наоборот: естественным. Литература (опять же
разлито в воздухе такое негласное мнение) — это все, что создано словом, а
словом, как из глины ночной горшок и чайную чашку, можно лепить все, что
просится в настоящий момент из души. Того, что таким образом в литературе
происходит нечто вроде объединения исполнительной и судебной власти,
исповедниками этих норм поведения в литературе не признается. Общественная жизнь —
это одно, литература — другое, так они считают, и искренни в своем
убеждении.
Мое убеждение —
нормы общественной жизни и нормы литературной одни и те же. И если мы стенаем
по поводу того, что у нас сейчас нет разделения ветвей власти, то как можем приветствовать то же в литературе?
На это мое восклицание
знаю, чтó мне ответят
(потому что уже отвечали): литература — это явление духа, ограничивать
дух — род насилия, сродни тоталитарному.
Что ж, я, в свою
очередь, отвечу (как уже и отвечал): мы живем в вещном мире, и литература,
будучи созданием духа, также осуществляется в вещной форме. Даже если это не
книга, а устное исполнение. Устное исполнение — звуковые волны,
улавливаемые нашим ухом, суть та же материальность. А всему
материальному — материальные законы. Которые непреложны, как законы
физические.
* * *
БЫЛ ГОД ЛИТЕРАТУРЫ
И возвращаясь к нынешним
дням. Вспоминая объявленный Годом литературы год 2015-й.
Кто-нибудь заметил, что
это был Год литературы? Книгоиздательство расцвело, налоги для доставщиков книг
снизились, тиражи с гонорарами повысились, и заработала
наконец система распространения книг — так что последняя горячая новинка
дошла до каждого оленевода на дальнем якутском стойбище, да еще и с путным
толкованием, разъяснением, хороводом толковых рецензий?
Шутишь, милейший, слышу
я хор голосов.
В принципе, не шучу,
просто перечислил ряд вещей, которых бы следовало ждать в такой год, а иначе зачем он так называется — «Год литературы»? Увы,
однако! Ничего подобного в литературе и с литературой не произошло, а были
только безразмерные траты (на фоне нищенствующей собственно словесности) на
всякие грандиозные бессмысленные мероприятия, вроде ярмарок на Красной площади,
и никому не нужные конференции, где писатели жались по углам, а красные кресла
занимали важные чиновники от бог
весть чего.
Бессмысленные,
помпезные, дорогостоящие мероприятия — по сути, бурная симуляция усиленной
работы государственной машины по развитию, поднятию на новую высоту, удобрению
и мичуринской селекции отечественной словесности. У, каким издевательством,
каким безмерным унижением было открытие этого самого Года литературы в МХТ им.
Чехова в начале 2-15-го. Сначала часовое стояние на морозе всех приглашенных в
толпе на улице, чтобы пройти через металлоискатели за
дверьми. Потом сверка по спискам: ах, вас нет, «позвольте вам выйти вон». Потом
долгое ожидание в зале на заранее определенном месте: чиновный люд, как я уже
сказал, — первые ряды, писатели — задние. И вот
наконец — солнце нации. Бурные продолжительные аплодисменты. Речь? Если бы
кто запомнил — о чем. У меня лично в памяти только все
та же, прекрасно знакомая по ТВ интонация напора и натиска да одна фраза —
не по тексту на бумаге, а от себя, с поднятыми от листов глазами, устремленными
в зал, с тою же все так же прекрасно знакомой полуулыбкой покровительственной
снисходительности: знаю, вас сейчас в связи с принятым Думой законом особо
заботит вопрос о мате, но ничего не поделаешь,
закон есть закон, придется приспосабливаться.
«В яблочко», «в десятку»
был выстрел: и в самом деле ничего писателей больше того не интересовало, как
возможность похлеще выматериться
на бумаге. До сих пор приходится язык себе прикусывать.
А потом, после
солнечного сияния, — концерт мастеров культуры силами великолепного
театра. Чтение всяких стихов и прозаических текстов — тут мне уже
вспомнились пионерские утренники 50-х годов. По одной причине сидел до
конца — было интересно: вот так вот все и будет? Так все до конца и было.
Выходили из театра, пряча друг от друга глаза, с чувством, что тебя употребили.
А собственно, так и было: употребили. Для своих симуляций, ради изображения
дела, притворства ради.
И до чего же я рад, что
не поехал в Питер на закрытие
этого самого Года литературы. Прислали бы оплаченное приглашение —
наверное, не удержался бы, поехал, съездить лишний раз в бывшую столицу всегда
радость и счастье, как не использовать случай? Но, слава Богу, приглашение
прислали вполне в духе всего Года литературы: видеть мы Вас хотим, но дорогу и
пребывание Вы уж извольте оплатить сами. Мерси боку, как пели мушкетеры в
известном советском фильме про д’Артаньяна и его
друзей. Спасибо большое, что не дали еще раз пережить унижение начала года. А
то ведь, если б оплатили дорогу, как некоторым другим (не в очень большом
количестве, в строго ограниченном!), пришлось бы снова сидеть в этих залах, где
писателей — раз-два и обчелся, на этих «столах», участвовать во всей это
пустой, бессмысленной говорильне. Мое сочувствие тем, кто участвовал.
Великая наша Золотая
Орда! Да уж отстала бы ты от нас, подданных твоих, дала бы нам пастись вольными
гражданами. Пустила бы собранную с нас дань, называющуюся ныне налогами, на
защиту границ и поддержку слабых, а мы бы уж как-нибудь сами, без твоей
поддержки, раз ее все равно нет. Дай нам свободно пахать и строить, печь хлеб,
шить платье и сапоги тачать, в том числе и на гуслях играть — все это мы
сами, без всяких твоих не слишком мудрых наставлений можем. Что молчишь? Скажи
слово! Молчит сфинкс, не дает ответа.
В НЕПОДХОДЯЩУЮ ПОГОДУ ГРИБЫ НЕ
РАСТУТ
При откровенном кризисе книгоиздательской системы,
которая съела самое себя в погоне за быстрейшей выгодой под
усмешливо-сочувственным надзирающим оком государственных институтов, которым
это самое надзирание вменено в обязанность, при
полном обрушении общественного писательского статуса, когда писатель усилиями
тех же «надзирателей» и массовых СМИ превращен то ли в циркового коверного, то
ли в гончую в загоне, бегущую наперегонки с другими такими же за скачущим перед носом пластмассовым зайцем-премией. В
общем, при всем при этом — расцвет всяческих писательских курсов, школ,
мастерских, где из вас, сообщает реклама, сделают писателя за два месяца, за
месяц, за две недели, за неделю. Профанация, конечно. А в иных случаях и
откровенное шулерство. Но в неподходящую погоду грибы не растут. Только если и
тепло, и солнце, и сырость, и световой день не короток. Значит, возникли некие
условия в обществе, что привели к такому запросу: я б в писатели пошел, пусть
меня научат! Что это за условия? Я уже писал об этом. Недостаток свободы. Как в
обществе нехватка свободы, так для людей творческой складки — те самые
тепло, сырость и солнце с долгим световым днем для грибницы. Творческому началу
нет выхода, энергия не знает, куда себя деть, росток проламывает асфальт и рвет
его: хочу быть прекрасным цветком, хочу расцвести, благоухать, заливая своим
ароматом округу, хочу радовать глаз проходящих мимо
данной мне красотой!
Но исполнить свое
желание прорвавший асфальт росток может лишь в очень узких пределах;
художественное словесное творчество — одно из тех направлений, на котором
представляется возможным реализовать себя полнее всего, легче всего, скорее
всего. При распирающей личность творческой энергии писательского таланта у
человека может и не быть. Талант владения словом дается немногим, и тут так
легко обмануться, оскользнуться, подвихнуть ногу…
А если вы в самом деле талант? Если вам и курсы никакие не нужны
(кому-то бывают нужны, а кому-то нет)? Дальше ваш
путь — бурно ревущий поток книгопроизводства,
который на деле — книгоиздательский кризис. Бурный поток чаще всего бывает
неполноводным. Волга или Енисей текут так, что и не заметишь движения воды. А
ее в них — сотни и сотни таких бурных потоков.
В смерть литературы (в
годы моей молодости были модны разговоры о «смерти романа») я, впрочем, не
верю. Литература — это такой же хлеб, как пшеничное, ржаное, ячменное
зерно. А без хлеба куда же, как же? Но вот голодновато может быть. Вернее,
голодновато уже сейчас. А дальше может быть и по-настоящему голодно.
* * *
Когда находишься в своей
собственной работе, то выключаешь мир вокруг себя. Он сужается до размеров
твоей рукописи и, хотя ты ведешь обыденную жизнь — ходишь в магазин за
едой, гуляешь по Сокольникам или Ракетному бульвару, даже выбираешься,
предположим, на торжества по поводу вручения премии «Поэт», — на самом
деле этот широкий окружающий мир перестает существовать, есть — и нет. Это
все равно как ночью под световым пятном настольной лампы. Есть лишь то, что
попадает в его круг, можно разглядеть до мельчайших подробностей, за пределами
же его — темнота, слепящий мрак, пустота.
И, конечно, ничего не
читаешь в такую пору.
Стопки ждущих прочтения
книг увеличиваются в своей высоте, вызывая в тебе досаду на себя, но, взявшись
за книгу, тут же откладываешь ее в сторону: это — тот самый внешний мир, и
он не входит в тебя. Более того, просто мешает. Чужим стилем, чужой мыслью,
чужой аурой, исходящей от него. Любому писателю известно это состояние.
Кризис у нас, кризис,
кризис!.. Похоже, в том числе и кризис личностного начала. Люди литературы словно
разлюбили ее, не умеют говорить о ней, не хотят, всё о себе: у меня издано,
меня перевели, обо мне вот помянули! А о другом? Что
поразило, задело, заинтересовало? Если не друг-подруга — ни в коем случае,
ни за что. А и о друге-подруге — как сквозь стиснутые зубы: ну уж
невозможно было не отозваться!
Ничто не делается без
любви. Ничто без нее не растет и не цветет. Любовь — живая вода всякого
творчества.
Любви в воздухе нынешней
жизни нет.
КРИЗИС НЕ КОНЕЦ
Личный опыт
свидетельствует: конечно, литература в кризисе. И как издательский бизнес, и
как собственно надомное производство продукта, которое осуществляется лишь в
одиночестве писательского кабинета (какого размера и обстановки он ни будь), и
по-иному осуществляться не может.
Доказательством кризиса в издательском бизнесе — не
только жалобы издателей, которые и всегда-то, всю уже почти четвертьвековую
историю частного российского книгоиздания жаловались на «трудные времена», но и
запуск на полном серьезе таких проектов, как «Ridero»
и «Издательский холдинг Т8», где издатели собираются зарабатывать не столько на
издании книг, сколько на эксплуатации свойственной русскому образованному
человеку неудержимой страсти к писательству («Хочешь видеть книгу изданной — заплати
издательству» — вот негласный лозунг этих проектов).
Доказательство кризиса в
области собственно производства продукта — текста, иначе говоря, романа,
повести, рассказа — массовое появление книг такого качественного уровня (в
хорошей обложке, с чудным оформлением, с замечательной аттестацией автора на
задней странице обложки), что об уровне, собственно, говорить уже и не
приходится.
Далее лишь перечислительно: 1) критика сведена к аннотированию книг и
стала вдруг — как в том анекдоте про недержание мочи — этим
гордиться, 2) читатель в итоге знаком лишь с десятком писательских имен и
начисто лишен возможности узнать и оценить новые, 3) литературные
премии работают вхолостую, давая лишь некоторую материальную поддержку
победителям и не обеспечивая их известности и поднятия тиражей, 4) изданные
книги как не уходили двадцать, пятнадцать, десять лет назад за пределы региона,
где изданы, так и не уходят. И дальше можно множить этот список, не до
бесконечности, конечно, но длить и длить.
Но нет, это не конец
русской литературы, как приходилось слышать.
Уже просто потому, что,
наевшись-напившись, обеспечив свою безопасность и отдав дань
инстинкту продолжения рода — удовлетворив основные инстинкты, —
человек нуждается в том, чтобы удовлетворить еще одну свойственную ему
потребность: осознать ценность жизни. Вот странное дело, почему-то об этом
также основном инстинкте человеческого существования практически никогда не
говорится, а между тем без удовлетворения его человек так же не может жить, как
без воды и хлеба. Отсюда стремление к власти, к обладанию деньгами как одной из
форм власти, к деланию карьеры. Но далеко не все испытывают потребность во
власти, жаждут бешеных денег, готовы лезть по головам, делая карьеру.
Литература, особенно если это хорошая литература (впрочем, вместе с музыкой,
искусством), способна дать человеку то самое ощущение ценности жизни, в котором
он так нуждается. Вы скажете, это непонятно как работает, этому нет научных
доказательств, но тут доказательство — само появление литературы (как и
музыки, живописи, скульптуры), само ее существование.
Так что ни о каком конце
русской литературы нет и речи. Но кризис — да, кризис сильнейший, и причин
тут бесчисленно, а способов выхода из него — ни одного универсального, ни
одного скорого.
КОРОТКО О ПРИЧИНАХ.
Причина первая. Современный русский
писатель разучился рассказывать историю. В том традиционном смысле
слова, как рассказывали истории Дамы с собачкой, Наташи Ростовой,
Раскольникова, леди Макбет Мценского уезда Чехов,
Толстой, Достоевский, Лесков. Этому «разучиванию» немало поспособствовал позднесоветский период литературы, когда писатели стали
воспринимать себя как «боль», как средостение всех чувств, проблем, печалей
народа — и в результате основополагающие характеристики писательского
мастерства отошли для очень многих на второй план. Происшедшему есть очень
простое объяснение: практически лишь у писателя и была возможность высказаться
обо всем этом — такое было время, так оно было отформатировано.
Однако это время прошло,
чувствовать себя «болью» могут теперь, слава Богу, и журналисты, и политики, и
просто всякий человек, отправляясь голосовать и ставя галочку в списке не
сообразно полученным на работе указаниям, а соотносительно со своей совестью.
Между тем нынешний русский писатель очень плохо чувствует это изменение. В том числе, что странно, и молодой. Из-за чего, естественным
образом, он не только не может установить связь с читателем на уровне текста, а
еще и элементарно читателя раздражает.
Причина вторая. Тоже касающаяся писателя. И в данном случае
прежде всего писателя молодого. Очень модным в литературных разговорах,
преимущественно молодых, стало словечко «высказывание», а то и без всякого
перевода — «месседж», как замена прежнему
понятию «сверхзадача». Но как раз с высказыванием-месседжем-сверхзадачей
в современной прозе (особенно, подчеркну снова, прозе молодых) в большинстве
случаев очень плохо. Чисто стилевое мастерство, то, что называется «рука»,
может быть очень высоким, даже жгучего пафоса может быть исполнен текст, но к
чему, ради чего все было написано-рассказано? — нет ответа. И читатель,
закрывая такую книгу, чувствует себя, простите за тривиальность, обманутым. И в
следующий раз, проходя мимо книжного магазина, в него не заходит.
Причина третья. Отсутствие критики.
Вроде критики тут и не виноваты — все нелитературные СМИ изгнали со своих
страниц любой разговор о литературе (о ТВ нет разговора), а если где еще что-то
позволяется говорить о литературе — только с информационным поводом,
только, только!
Но ведь и вот какая
странность. В литературных изданиях, где критикам еще остается место, год от
году все расширяется и расширяется объем той самой аннотационной критики, а
количество собственно критического высказывания уменьшается и уменьшается. И
делают это сами критики. Боятся брать на себя ответственность за оценку? Не уверены в своих воззрениях? Не чувствуют за плечами
достаточно сильной профессиональной школы? Эти вопросы я вынужден оставить в
качестве риторических — ответов на них я просто не знаю.
Причина четвертая. Глухое непонимание нашим
государством (которое с каждым годом все больше и больше подгребает под себя
того, что дÓлжно принадлежать обществу)
фундаментальной роли литературы в жизни человека — о чем, кстати,
прекрасно было известно государству советскому.
Агентство по печати как институт государства, призванный овеществлять интересы этого самого
государства в интересующей нас области жизни, тратит, скажем, деньги на
бессмысленное, как уже показал опыт, участие в международных книжных ярмарках,
не приносящее стране ни моральных, ни тем более материальных дивидендов, вместо
того чтобы выступить организатором (или катализатором) создания системы
распространения книг, похожей на ту, что есть в других странах. Когда книгоиздатели и книгопродавцы объединены в одну
линию, книгопродавцы не обирают издателей, а помогают им имеющимися у них
деньгами издавать книги, становясь таким образом
лицами, заинтересованными в успешной и быстрой продаже. Что, не хотят
книгопродавцы вкладываться в издание, хотят только снимать сливки? Но на то вы
и государство, такое сильное, такое могучее, продемонстрируйте
наконец свою мощь в созидательном деле, а не в деле подавления: найдите
стимулы, проработайте схемы, чтобы всем участникам «линии» было интересно и
выгодно.
Министерство культуры… О министерстве культуры
промолчу. Они, конечно, тоже государственный институт, имеющий отношение к
литературе. Но этот институт столь успешно не замечает литературу, отделываясь
от нее несколькими десятками жалких стипендий, что справедливо будет также не
заметить их.
И наконец, последнее, как
говаривал на съездах народных депутатов в конце 80-х подзабытый Анатолий
Собчак, папа знаменитой Ксении.
На самом-то деле
литературе ждать помощи от государства не приходится. Вот так оно устроено,
наше государство: если что-то есть доброе, складное и хорошее, оно
незамедлительно придет и возглавит. А само это доброе, складное и хорошее
делать не будет. Надо самим писателям городить огород, обтесывать дреколье,
забивать в землю. Помните Максима Горького с его «Знанием»? И доходное
оказалось предприятие, и книги расходились недурно, и гонорары у писателей
выросли в несколько раз. А кооператив «Книгоиздательство писателей» (Бунин,
Зайцев, Телешов, Шмелев, не последние имена в русской
литературе) с их «Лавкой писателей», где они сами по очереди сидели и торговали
своими книгами?
К молодым писателям прежде всего это обращение. Будь это лет
двенадцать-пятнадцать назад и нынешняя ситуация, я бы непременно принял участие
в такой «городьбе», а сейчас уже не возьмусь. Так что к молодым. Если хотите,
чтобы была литература. Если хотите жить литературой. А нет…
Нет так нет. Ждите, когда придет
новое поколение. Но едва ли оно возьмет вас в свою команду. Водораздел пройдет
именно по линии отношения к литературе как области духа, дающей ощутить
ценность жизни: не хотели поработать для нас вы, так не хотим знать вас и мы.
Post scriptum
России будет возвращено
звание…
Готовлю сейчас на основе
своих «литературных» записей в «ЖЖ» статью. Перечитал в связи с этим и
первоапрельскую утечку «информации из высших властных сфер» касательно
преобразований, что ждут российскую писательскую жизнь.
И вот так смыслы этой
«утечки» наложились у меня на ту радость некоторых
литературных деятелей от установки памятника Ивану Грозному, что чувствую
потребность сделать ее републикацию.
(Молния. Чрезвычайное сообщение)
Из достоверных
источников в Кремле стало известно, что готовится большая реорганизация
литературного дела в России. Во-первых, России будет возвращено звание «самой
читающей страны в мире». Во-вторых, будут существенно обновлены принципы
книгоиздательского и книгораспространительского дела,
в результате чего всякая изданная книга будет доходить до последнего чума на
Чукотке, который еще сохранился. В-третьих, существенные и благотворные
перемены произойдут наконец и в общественном положении
самого писателя.
Для всех действующих и
состоящих в профессиональных творческих объединениях писателей вводятся —
подобно воинским — звания: от младшего лейтенанта
до генералиссимуса. Рядового и сержантского состава в рядах писателей не предусматривается,
так как со всей очевидностью ясно, что рядовых в писательском корпусе просто не
может быть по определению.
Звание младшего
лейтенанта литературы присваивается молодым (до 35 лет), а также не очень
молодым писателям, опубликовавшим в широкой периодике свой первый рассказ или
первую подборку стихотворений. Выпуск книги автоматически влечет за собой
присвоение молодому (до 35 лет) или не очень молодому писателю звания
лейтенанта литературы. В случае, если книга довольно
толстая, то может быть сразу присвоено звание старшего лейтенанта литературы.
На звание капитана
литературы могут претендовать писатели, на чьи книги появились многочисленные
благожелательные отклики в различных литературных, общественных и
государственных СМИ. В случае отсутствия таковых, а также при отрицательных
отзывах писатель может быть понижен в звании, но не более чем на одно звание за
одну вышедшую книгу (или публикацию).
Звание майора литературы
присваивается писателю, активно участвующему в книжных ярмарках, особенно зарубежных,
и собирающему на каждое свое зарубежное выступление не менее 5 (пяти)
слушателей. Неучастие в книжных ярмарках (особенно зарубежных) является
непреодолимым препятствием для получения майорского звания.
Подполковником
литературы может стать писатель, к которому критикой могут
применимы такие определения, как «видный», «значительный», «известный»,
«выдающийся» и т.д., вплоть до «великий» и «гениальный». Классификация писателя
подтверждается специальным дипломом, переосвидетельствование осуществляется каждые
5 (пять) лет. Понижение в классификации влечет за собой уменьшение внимания
критики и, соответствующим образом, тиражей данного писателя.
Полковником литературы
становится писатель, чьи литературные достижения столь явны и неопровержимы,
что их даже не нужно доказывать.
Генеральский корпус
литературы формируется исключительно из лауреатов премий (список уточняется).
Премия «Москва-Пенне» обеспечивает получение
генерал-майорского звания. Букеровская премия — звание генерал-лейтенанта.
«Большая книга». — генерал-полковника.
Премия «Поэт» позволяет претендовать на звание генерала армии литературы. В
исключительных случаях в генералы литературы могут быть произведены писатели,
чьи произведения входили в шорт-лист
Букеровской премии (однако не выше генерал-лейтенантского звания).
Звание маршала
литературы присваивается исключительно лауреатам премии Правительства.
Звание генералиссимуса
литературы автоматически присваивается лауреату Президентской премии. При этом
двух генералиссимусов литературы одновременно быть не может. В случае, если в литературе наличествуют два (или три) живых
лауреата Президентской премии, то получившие ее позднее выстраиваются в очередь
на присвоение звания генералиссимуса литературы, которое по смерти предыдущего
генералиссимуса тотчас переходит к последующему.
Введение званий офицеров
и генералов литературы несомненно будет способствовать
повышению уровня авторитета литературы в обществе. Лучшими отечественными
модельерами для писателей уже создана необычайно мужественного вида форма с
погонами, что одно делает их равными офицерам и генералам других ведомств, в
том числе и ФСБ. Планируемые нововведения благотворно скажутся и на
качественном уровне писательского мастерства: стыдно станет писать плохо, тем
более откровенно халтурно, нося на плечах погоны
полковника, а даже и майора, скажем. Кроме того, писатели наконец-то станут
получать зарплату, каковую не платило даже и советское государство. Размер
окладов в настоящее время уточняется, но понятно, что ниже прожиточного уровня
они не будут, особенно у генералов и выше.
Да, и последнее.
Количество писателей решено ограничить числом сто (100). Этого достаточно.
Всякий другой, не входящий в сотню, называться и быть писателем не имеет права
и будет преследоваться согласно Уголовному кодексу по статье «Мошенничество».
Post post
scriptum (абсолютно
всерьез)
Каждый писатель хочет
продления своей писательской жизни после физической смерти. Чтобы книги его
издавались, были бы интересны каждому новому поколению читателей, чтобы
литературоведы открывали бы в его сочинениях новые глубины и смыслы. Хочет того
писатель, пишущий сложно и тонко — «не для всех», хочет того и писатель,
который сочиняет «на потребу дня», без заботы о слоге и изяществе изображения.
Такова уж писательская природа. Такова, наверное, вообще природа
художественного творчества.
99 из ста писателей не
остаются даже в примечаниях к истории литературы того или иного периода.
Каждый писатель жаждет
славы. Как живописец, скульптор, композитор, музыкант, актер, режиссер… Опять же потому, что эта жажда входит составной частью в
художественное творчество. Одни в этой жажде признаются открыто и рвутся к ней
через «трупы», совершая подчас самые бесчестные, низкие поступки. Другие прячут
эту жажду даже от самих себя, не говоря уже о том, чтобы признаться в ней
публично, но в минуты откровенности с собой прекрасно осознают, что так же
сжигаемы огнем этого чувства, как и другие.
Настоящая слава
достается опять же немногим. Тут я не решусь называть какие-либо проценты, тем
более что слава, как дама капризная и ветреная, случается, может посещать и на
всю жизнь, и на какой-то ее отрезок, а бывает, всего на часок-другой.
Без славы, без
известности жизнь писателя (также и музыканта, актера, художника, режиссера)
скудна, жестка, неуютна, а часто ко всему тому бедна — родители, если ваш
сын или дочь удумали заняться творчеством, прочтите им нравоучение о важности
мягкой постели, хорошей пищи, здорового образа жизни: может быть, оно остановит
их, они вразумятся и пойдут в финансисты, инженеры,
чиновники, столяры-токари наконец?!
Странно, не вразумляются
молодые люди, начинающие жизнь, не слушают ни родителей, ни опытных людей,
выслушают все предупреждения — и как не слышали ничего.
Почему? В молодой
глупости дело? Отсутствии трезвости, духе противоречия?
Чехов в одном из своих
писем незадолго до смерти высказал предположение, что по смерти читать его
будут еще лет пять, а потом забудут. Читаем мы его и сейчас, спустя
более ста лет, как земная его жизнь прервалась.
Вот надеждой на такую
чеховскую «ошибку» и кормится душа писателя (у музыканта, актера, театрального
режиссера — тут уже по-другому). Что, говорит себе сочинитель бедный,
грызя сухарь и запивая его стаканом кипятка, повезло Чехову, почему не должно
мне?
Ведь каждый писатель
меряет себя не по холмикам и горушкам, что рядом, а по горным пикам, что сияют
снегами вершин вдалеке на горизонте. И когда меряешься с ними, то кажется, что
ты ничуть не ниже. Ну, разве чуть-чуть.
Тем более
когда тебе повезло и у тебя «настоящая писательская жена», верящая, что она
замужем за гением. А писатель, скажу я по секрету, раскрыв еще одну великую
тайну, если он писатель, неосознанно и неизбежно ищет себе такую жену, которая
непременно будет считать его гением. То же касается и писательниц. С тем
отличием, что найти такого «писательского мужа» много сложнее,
чем жену. И многие женщины-писательницы остаются в
конце концов одинокими.
Октябрь 2016 г.