Стихи
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 46, 2016
хроника текущих событий
Мы ведь все уже проходили.
Газеты — плохо выученный урок.
Словно свет небес погасили,
стал не виден обитый нами порог.
Где не раз спотыкались, ломали
кости, надежды, и судьбы тех,
кто лежит в гробу, как в школьном пенале,
взяв на память свой первородный грех.
А ему не до нас. Ждать потопа, Гоморры?
Кто знает плату за идиотизм?
Молчит, задремав, Средиземное море,
закатным оком блеснув на миг.
Что делать? Ответ сгноили. Но все же:
детей не есть, барана разбить,
кровь не хлебать, и тогда забрезжит
на той стороне, где земля родная,
охранная линия береговая,
до которой нам
никогда не доплыть.
* * *
Нахмуришься, пересчитаешь в карманах мелочь,
стараясь не думать: дел-то сколько.
Ну что, одному тебе стало легче?
Привычная жизнь с привычной болью.
Мир не спасти и не стать моложе.
Но меньше пить и закусывать можно.
Кому-то когда-то недодал по роже,
теперь дотянуться отсюда сложно.
Да имеет ли смысл; кто помер, кто где-то
свое допивает и смотрит в стену.
Туда порой наезжаю летом,
но девушки все уж давно не Лены.
Есть Вари, Оксаны, Глафиры, даже
есть Фиры с крестами, нет отъезжантов.
Впрочем, мотаться туда все реже
охота — на Плешку, да на звон курантов.
По тебе скучаю, сказать по правде.
Хорошо бы ночью без снов проснуться.
Особо тяжко лежать на правом
боку, но не повернуться.
Лежать клубком и глядеть в пространство.
Темно, как до сотворенья света.
Боже правый: ведь это данность
и счастье, что нет ответа, нету.
* * *
И молчание — тоже ответ.
Да и не о чем говорить,
когда словно в пивной галдят,
и когда сознание спит.
Да и некому разбудить.
Декабристов боле нема.
Всяк одет, обут, пьян и сыт,
и забыты простые слова.
Не осталось почти никого.
И дракон уже отпер ад.
А казалось нам, что легко,
возвратиться в цветущий сад.
Лечь в долине меж темных рек,
преломив вместо хлеба кварц.
Что там думает имярек,
отхлебнув после водки квас?
* * *
Там меня пиндосом не назовут.
Потому что это моя земля.
Там по аллеям вьюга гудит.
Там больше некому ждать меня.
Остальное, в основном, покрыто патиной,
Июньским пухом. Порой Салимон,
когда мы гуляем по нашей родине,
покажет родное место, где он
выпивал на бульваре. Там и я бывал.
Там до сих пор следы “Солнцедара”.
Родина — это Ярославский вокзал
и в овощном продавщица Тамара.
Но мне все равно полезен озон,
Сквозная судьба требует гона.
Молчит подо льдом застывший Гудзон.
Такая у нас бывает погода.
Я все это помню: и грязный снег,
Смолистый дух дорожного вара.
Бодегу в Квинсе, в дыму JFK,
родную мою продавщицу Тамару.
Моя земля — это вьюга, судьба,
и ночью, пока не принял таблетку —
бледное фото, где вся семья,
я в майке стою с пионерской меткой.
* * *
Матросская тишина
Тишина в больничных дворах.
Тополя и крапива, репейник,
древние вязы.
В эту пору летит сквозь эпохи таинственный пух
на брусчатку, в окно и на лист,
покрывая отдельные фразы.
Уплывает как облако в бездну страна.
В гробовой тишине — клекот, гуд,
но и звон Новодевичий слышен.
И седой Чаадаев сидит за столом у окна
и грустит по друзьям,
и письмо позабытое пишет.
* * *
Гудериан потрогал усы.
Поправил бинокль на груди.
Заметил снежинку над выжженным полем.
Начало конца — подумал Гудериан.
Снаряд пролетел к невидимой цели.
Генерал развернул крупномасштабный план:
Александров, Вязьма, Химки, Звенигород.
Нависли дожди, и дохнула зима.
По небу плывут смертельные рыбы.
Замерзли в покое достигшие дна.
Застыли поля и леса и озера.
В безнадежном покое на фото Гудериан.
Свет посерел. Зима наступает скоро
в наших краях. На мертвое поле
снежинки летят — безмолвные вести,
слепые агенты ближних и дальних
переименованных стран.
Отчет о поездке
Побывал я недавно в стране ГРУ,
где алеет восток на пустом Москворецком.
Там хожу по проезжей, искушая судьбу.
Что ж в Москве не бывал я в мертвецких?
Были лучшие годы — серебряный спирт,
Жигули, то есть, пиво с прицепом.
Где в больничном листва прошлогодняя спит,
Via Vitae — пустынным лицеем.
Я там дома. Там Глеб меня в рюмочной ждет.
Юлик тонко планирует ужин.
Салимон на диване, мечтая, лежит.
Ему только Бунин и нужен.
Ну а мне-то что нужно? То девушкам знать.
Украшают пленер тот унылый.
Если честно — им нечего больше и ждать.
На перроне судьба их застыла.
А они все же верят в живую судьбу.
Понимаю и тоже я верю.
Помню светлых, им тесно в осинном гробу.
Запах почвы, пропитанной серой.
Как и раньше, шеренги на запад идут.
Край наш скошен полковничьей бритвой.
Каждый третий ступает по тонкому льду,
и на свору шипит Лжедимитрий.
Поучают детей в ожиданьи татар.
И грозят нам светящейся палкой.
По сосудам плывет маслянистый товар.
Хорошо все. Людей только жалко.
* * *
Что мне еще сказать?
О внешней жизни нечего.
Куплю вот новую кровать.
И есть на что.
Там кошке спать, урчать чего-то.
Наверно недовольна что
ложусь я пьяный по субботам
Но я клянусь: теперь учтем.
Вот лифт починят, будет лучше
наверх возить бутылки, снедь.
А девушки меня все учат
как жить, чтобы не умереть.
Но что касается утробной,
глубинной жизни: там все тож,
черт знает, что за костью лобной,
обрывки тем, «в солонке нож».
Сейчас весна, и всё забыть бы.
Жить аллергией, есть мацу,
следить за той прозрачной нитью,
которая ведет к концу.
* * *
«Слово и дело! Слово и дело!»
Клочьями крик по замерзшей равнине.
Снова ворота помечены мелом.
Леший с корягой ждет и поныне.
Все еще звон от монгольского гона.
Все еще свет от костров поминальных.
Теплится кровь от тихого Дона.
Гуд поездов товарных и дальних.
Выдох и вдох на широких равнинах.
Слышится колокол по перелескам.
Щерится чаща в дзотах и в минах.
Но по прилавкам колбасных обрезков,
пива навалом, воблы и сала,
наглых девиц и бездонного газа.
А на Днепре им все еще мало!
Словно гангрена, с Запада лезет
чумная зараза!
Мало им было с прошлого раза!
Еле заметен на небе едином
облик звезды первоначальной.
Дышим щемящим тающим дымом,
тихо плывущим от Междуречья
мимо бесцельно погибших печальных.
* * *
После римских чудовищных игрищ
Азазель судьбоносный вздремнул.
Съел на завтрак питательный овощ,
на экран полнокровный взглянул
Просчитав в перерыве медали
он холеные рыла собрал.
Приказал нажимать на педали,
закрутился смертельный аврал
Море, небо, земля все покрылось
мокрым, слизистым слоем речей.
И кивают холеные рыла
обладателю страшных ключей.
Смертно смотрят из прошлого века
кто коснулся последнего дна.
Пахнет серой, и кровью, и мраком,
и идет небольшая война.
Псагот
Михаилу Моргенштерну
Мастерская на краю пустыни. Темнеет.
Взрывы и грохот арабской мускусной свадьбы.
Нам здесь втроем хорошо, Мише и мне.
В воздухе запахи гари, судьбы и субботы.
Между Амманом, Рамаллой, мошавом, каменным морем
Миша наносит полутона и оттенки.
В темных углах полотна мерещится горе.
В этих местах ты в полуметре от бездны.
К ночи за восемь минут остывает пустыня.
Пора бы домой, но удаляемся мимо.
В ветре гортанном послышалось дальнее имя
в трех блокпостах по долине
от Иерусалима.
Яма
А. Головкову
Официант поставит кружку деликатно.
По высшему разряду, еле слышно.
А по утру похмелья клин нещадный,
и даже легкий звук — ударом страшным.
Но мрамор столика под кружкой стынет.
Официанта Сашу за фарцу и прочее
из Метрополя в Яму опустили.
Потом без Саши Яма обесточена.
За 20 коп автопоилка пенисто,
затем еще жетон — и кружка полная.
За рубль гардеробщик — за «Московской»
и в наших душах кружка та бездонная.
Актеры роль зубрили, барды плакали,
художники сарделькой в долг обедали.
Из Ямы парни уходили в армию,
туда же возвращались после дембеля.
Прощай Москва пельменная, пивбарная,
и подворотная, подъездная, морозная.
Базарная, дворовая, бульварная,
вокзальная, зенитная, безъямная.
Безъямная, жетонно-телефонная,
родная, трехвокзальная, бездомная.