Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 44, 2016
РОЖДЕНИЕ ТРАГЕДИИ ИЗ ДУХА ИРОНИИ
На фоне драматических событий последнего времени
разговоры о постмодернизме в политике могут показаться несвоевременным эстетством.
Но с таким же успехом можно игнорировать связь инквизиции со Средневековьем, а тоталитаризма
— с идеями высокого модерна… И по инерции продолжать силой
загонять в «правильный» проект все, что подлежит исправлению, — людей, нравы, экономику,
природу. Сплошь и рядом общество заходит в тупик именно потому, что увлекается оперативным, когда надо пересматривать основания, сам стиль мысли
и действия. Эстетика только кажется поверхностной, на деле она коренится глубже
и меняется труднее — если иметь в виду не просто внешнюю форму, но суть стиля.
Через некоторое время мы будем писать трактаты
о рождении «гибридного тоталитаризма» из духа политического постмодерна. Но лучше
это делать сразу (если не получается заранее), тем более что из духа этой «музыки»
(если перефразировать Ницше) рождается трагедия не как искусство, а как полоса в
жизни.
Взгляд сквозь призму постмодерна задает другой
масштаб исчисления во времени и позволяет связать политику с инвариантностью, неизменностью
— в стиле самых разнообразных практик, с превращениями архитектуры и среды, со структурами
повседневности, с самим духом периода, если не эпохи. В пугающих передрягах
современности происходит нечто настолько большое, что нормально видится оно только
на соответствующем «расстояньи».
НЕОПОЗНАННАЯ РЕВОЛЮЦИЯ: ЧЕМ ЧРЕВАТ ПОСТМОДЕРНИЗМ В ПОЛИТИКЕ
Попытки увидеть постмодерн в новейших (в том числе
российских) политических реалиях разбросаны в аналитике редким пунктиром. И даже
там, где они не просто эффектны, но и по делу, относятся к ним чаще как к необязательной
красивости. Вся прочая аналитика без этих изысков обходится и, казалось бы, ничего
существенного не теряет.
Но это не от экстравагантности предмета, а, напротив,
от его уже въевшейся обыденности. Незаметно состоялась «журденизация»
стиля: все давно в нем, но об этом не подозревают. Отъявленными постмодернистами
сплошь и рядом оказываются люди, которые этого слова не терпят, не выговаривают
или даже не слышали.
Однако политические обострения взламывают рутину:
постмодернистская сущность проступает здесь настолько выпукло и вызывающе, что уже
не получается это недооценивать, тем более не замечать. В частности, события,
связанные с Украиной, в ней и вокруг нее происходящие, — тот самый случай, почти
хрестоматия.
Многое зависит от уровня анализа. Новейшую политику
нельзя понять вне логики постсовременности, как нельзя
понять маккиавелизм без духа Нового времени или тоталитаризм
вне идеологии высокого Модерна. Здесь важно отслеживать то, что с некоторых пор
поменялось в фоновом режиме, глубоко, но почти незаметно, как и все, кажущееся и
становящееся для обыденного сознания «очевидным». Неприятие избыточного
и тотального порядка; усталость от мегапроектов при понимании
убожества жизни в макете, реализованном в натуральную величину, независимо от качества
«архитектуры»; торжество «фейка» и разрывы привычных связей
между реальностью и языком описания и интерпретации; вездесущий иронизм, вскормленный все той же усталостью от злой и пугающей
серьезности цивилизации, власти и массовых верований с горящими глазами и пеной
у рта…
Однако сейчас и с нашими реалиями отслеживать
эти фоновые революции непросто: в постмодерне обычно видят эстетику и форму, оболочку,
но не суть. Цели и результаты полагаются независимыми от стиля, что неверно: в импульсивной
политике «как» сплошь и рядом определяет «что» и подсказывает «зачем». В нынешней
реальности вопиющий эклектизм государственной символики, политических идей, знаковых
жестов власти, информационного поля и т.п. — все это не просто лоскутная поверхность,
а сама природа режима. Упаковка «делает» продукт. Оформление перерождает, как если
бы одежда влияла на генетику. Традиционализм и самобытность в прикиде от Bogner
и Brioni, сросток финансового либерализма с феодальными
укладами контроля и собственности, превращение информации в сплошную постановку
и обсасывание несуществующего — все это не просто «дикое месиво», а особый способ
конструирования реальности и производства сознания. Здесь соседствуют несовместимость
норм и избирательное правоприменение, «пористые» гарантии
для бизнеса, гибридные идеологии и войны и клише «Спасибо деду…» на BMW. Здесь в
риторику модернизации врастают красоты примитивных культур (карго-культ, потлач), но не по недоразумению, а как принцип композиции и
«природа вещей».
Это уже вопрос не частных проявлений, а общих
условий. В том, что сейчас происходит в стране и мире, видят новые траектории,
прокладываемые в прежней реальности, что справедливо лишь отчасти: во многом это
движения, которые впервые допускает сама новая реальность и которые еще вчера были
немыслимы. Разные вещи: открывать дверь в сопредельные территории ногой исключительно
по невоспитанности или в приступе бездумного героизма — либо пытаться первым вставить
сапог в щель, образовавшуюся в самом миропорядке. Отсюда разные стратегии ответа
на вмешательство: либо просто ставить на место, осаживать и воспитывать — либо одновременно
переосмысливать архитектуру и конструкцию мест совместного пользования для локальных
сообществ и всего «мирового цивилизованного». Если щель останется, сапог всегда
найдется.
В отношении к постсовременности
обычно недооценивают социальный и исторический размер явления. Проще увидеть здесь
всего лишь случайную и субъективную манеру, стиль мышления и действия конкретных
фигурантов — политиков и их обслуги по части идеологии, планирования шагов и выстраивания
отношений. В пределе можно вообще все свести к сурковской
литературно-политтехнологической вкусовщине.
В таких представлениях постмодернизм в большой политике персонифицирован,
поименован и локализован в особых зонах (например, «в Кремле»), тогда как вокруг
него все прочее якобы пребывает в «нормальной» стилистике и логике отношений. И возникает этот постмодернизм будто бы по случаю и только что,
а значит, сам собой исчезнет, как только правильные люди сменят во власти неправильных.
Пониманию ситуации часто мешает путаница в словах.
Так, носителями духа постмодерна часто являются люди, плохо переносящие постмодернизм,
и это нормально. Широко употребимое «постмодерн» — не
просто экономное и чуть пижонское сглатывание
надоевшего «изма» в неудобно длинном «постмодернизме».
Это реалии разного масштаба. Если постмодерн — это «дух эпохи», то постмодернизм
— концентрированный выразитель этого духа, его квинтэссенция и экспрессия, часто
утрированная. Все в этом мире так или иначе живут «после
Модерна», но не все это понимают, а тем более делают знаменем, кредо и главным в
форме. Постмодерн — более или менее общее умонастроение, далеко не всегда отслеживаемое
его носителями, тогда как постмодернизм — это авангард всего postmodern, хотя и сильно оторвавшийся от основных сил и движущийся
своей дорогой, более формалистской и часто выхолощенной. Отсюда необычные эффекты,
когда экстравагантные действия в политике вполне в духе околохудожественного
акционизма или концептуализма, на грани общегосударственного
хэппенинга, вдруг ложатся на душу массе, но вызывают отторжение
у эстетически требовательной и рефлексивной части общества.
Эти эффекты в политике похожи
на то, что происходит в практиках и структурах повседневности, например, в городской
среде или в одежде. Постмодерн отличается от постмодернизма, как классические, постепенно
и естественно вытирающиеся джинсы от штанов заранее «вареных», искусственно линялых,
украшенных изящными прорехами с гламурной бахромой. То
же в архитектуре: есть постсовременный культ исторически
сложившегося, а есть кудрявый и капризный постмодернизм,
пытающийся эту сложность и противоречивость имитировать — проектировать спонтанное.
Постмодернистская политика точно так же пытается
симулировать якобы неподконтрольное и самостоятельное — выборы, общественное мнение,
массовые движения, коллективные инициативы и прочие «неорганизованные импульсы».
В итоге и здесь мы получаем не исторически сложившееся,
а навязанный проект, макет в натуре — картонную политику, аналогичную «бумажной
архитектуре».
Здесь важно помнить, что постсовременный
культ спонтанной («второй») архитектуры возник именно на пике и излете модерна,
вплотную подошедшего к реализации идеала тотального проекта. Вековая мечта о среде,
запроектированной и правильно организованной «от и до» — в обществе и в городе —
обернулась тоталитаризмом политическим и градостроительным. Точно так же культ естественной,
«исторически сложившейся» потрёпанности штанов породила усталость от большого стиля.
У нас — начинавшегося с правильных брюк с отглаженными стрелками и манжетами, а
дальше продолжавшегося через мраморные чернильницы, ЗиМы,
высотки и подземные дворцы метро в тотальную идеологию ВДНХ, дисциплину и иерархию
Партии и глобальный порядок соцлагеря,
всего прогрессивного человечества. На Западе — как реакция на экспансию проекта,
вытеснение спонтанной среды, массовую стандартизацию и пр. Но природа переоценки
ценностей одна и та же.
В нынешней повальной моде на искусственно выделанное
(«вареное») в штанах и политике видно, как постмодерн, заряженный усталостью от
всего слишком правильного и вечно нового, вырождается в постмодернизм, откровенно,
«без обмана» имитирующий винтаж — красивую потрепанность.
Постмодернизм в политике срывается именно в эту декоративно-прикладную имитацию
естественного, отчего начинает воротить не меньше, чем
от аккуратно помятой голубизны с надрывами и стразами. Гибридная война наемных повстанцев
и партизанщины от генштаба оказывается лишь продолжением
гибридной политики, но уже не мирными средствами — имитацией спонтанного подъема
масс в рамках грандиозной срежиссированной акции, вежливого
хамства в камуфляже без опознавательных знаков и документов.
Главная же беда в том, что этот постмодернизм
используется в реализации сугубо модернистских, тотальных,
если не тоталитарных мегапроектов и при этом рушит те
конструкции глобального модерна, которые еще как-то держат этот миропорядок. Чудовищный
сросток политического постмодернизма с неизжитым модерном порождает проблемы, которые
без демонтажа этой конструкции вообще не решаются. Складывается крайне конфликтная
ситуация.
Человечество, утомленное кудрявостью постмодернизма
не меньше, чем до этого навязчивым порядком модерна, уже интуитивно ищет выход из
постмодерна — как из системы практик, так и из очередной «интеллигентской религии»,
явно задержавшейся на этом свете. Мы же на ходу осваиваем экстремальный постмодернизм,
замешивая его на неизжитом и недопереваренном модерне,
по-прежнему мечтающем навязать жизни сугубо субъективный, но при этом неизменно
правильный план. Такие опыты добром не кончаются по определению и по факту.
ПОСТМОДЕРНИЗМ В ПОЛИТИЧЕСКОЙ КОММУНИКАЦИИ
Ранее речь шла о скрытой проблеме: постмодерн
во власти и в быту не опознается, так как с ним незаметно для себя свыклись, а потому
в упор не видят разрушающего действия постмодернистских технологий. Это особенно
опасно в сочетаниях постмодернизма с застарелым силовым модерном, а то и вовсе архаичным
формами социума и империи, господства и экспансии. Взрывоопасность таких соединений
(«бинарная политика») вскрывается, в частности, анализом политической речи и языка
власти, которая проговаривается о себе даже не столько отдельными выступлениями,
сколько самим характером и стилем вещания.
Немного из основ политической лингвистики: языки
политики, как и прочие, характеризуются особенностями синтактики (связей между знаками),
семантики (отношений между знаком и означаемым, языком и «реальностью») и прагматики
(формами употребления языка в «жизни» и в речевых практиках). Проще говоря, это
отношения между словами, между словами и вещами, а также способ превращения слов
в вещи, и наоборот. Язык постмодернизма в этом плане узнаваем и во многом уникален:
его синтаксис отличается воинствующей эклектикой с агрессивными нарушениями порядка
и логики, семантика напрочь отрывает знак от реальности,
а прагматика требует присутствия во всем этом особого рода иронии. Некоторые экзотические
реалии российской политической жизни последнего времени видны даже в такой скороговорке,
однако при ближайшем рассмотрении дело куда серьезнее. Дурной язык голове покоя
не дает.
■ ■ ■
Простой наблюдатель легко справляется с налетом
эклектизма в официальной символике и корпусе идеологем.
Флаг и герб от империи органично сочетаются с гимном, советским по музыке и тексту,
в котором остаточные образы Отечества, свободного и братского союза, дополнены дореволюционной
Богохранимостью. Вообще говоря, сам прием адаптации одного
и того же текста к изменяющимся то и дело условиям уже содержит в себе нечто постсовременное, особенно если учесть, что из памяти народной
и из политической истории прошлые редакции бесследно не исчезают. Здесь все три
варианта — сначала про Ленина, Сталина и Армию; затем про Партию и коммунизм; и
наконец, про мудрость предков, леса, поля и Бога — сливаются в один текст, со всеми
вытекающими для понимания этой неподражаемо свободной поэтической логики. Кстати,
разные реакции на первый текст были еще в 1943 году, сразу после его появления
(см.: «Спецсообщение Абакумова
Сталину о реакции военнослужащих на новый государственный гимн СССР», http://warhistory.livejournal.com/1195008.html).
Жизнь на войне порождает особую героику и отчаянную свободу суждений.
Но далее оказывается, что как стиль композиции
смыслов эклектика пронизывает всю новейшую идеологию. Яростное
антизападничество сочетается с риторикой европейского выбора, традиционалистская
архаика — с воспоминаниями о модернизации, «духовные скрепы» — с инновациями и «сменой
вектора», эффективный менеджер — с им же расстрелянным духовенством, патриотизм
— с тотальным импортом, апелляции к социальному низу — с диким эгоизмом и потребительской
несдержанностью «элит». Волк, коза и капуста в одной лодке за один рейс.
Иногда это от безвкусицы и простой неспособности
держать целое. Карьерное продвижение на идеологических фронтах, в особенности на Первом Украинском, — это отрицательный отбор с обвальной депрофессионализацией и неизбежными проколами. Один из радетелей
режима, известный постоянным наигрышем, плохо срежиссированной
экзальтацией и повышенным пенообразованием, как-то ненароком перечислил под запись
виды нелегкого вооружения, доставленного в ДНР из России, но, опомнившись, тут же
заявил, что все это «железо» доставлено сюда не государством, а «гражданским обществом».
Помимо каши в голове, интересен состав ингредиентов: оказывается, традиционно слабое
в России гражданское общество легко перемещает собственную тяжелую бронетехнику,
средства залпового огня и зенитные установки через границу сопредельного государства.
Но интереснее, когда это не сбой, а особый прием.
Вообще говоря, эклектика в идеологии и политике дело не новое: Наполеон примирял
в себе революцию и аристократию, однако это не принято списывать на постмодернизм
пожизненного консула — и не только из-за разницы во времени. Эклектика постмодерна
в корне отлична от обычной, что хорошо известно в эстетике.
Старая архитектурная эклектика, «сочетая несочетаемое»,
всегда сохраняла единство произведения; постмодернизм же подрывает целое, причем
демонстративно. Если раньше нарушение оттеняло порядок, дабы он не был пресным,
то теперь привычные порядки ломают, демонстрируя ничем не ограниченную волю («волю
к воле»), произвол, ставящий себя над всеми нормами и принципами. Здесь порядок
нужен не сам по себе, а чтобы было что ломать. В пределе логику даже не нарушают,
а просто ампутируют, удаляя само место, где она могла бы присутствовать и наблюдаться
(«Она утонула»). Яркий произвол в судах нужен не для принятия политически мотивированных
решений (это можно делать куда аккуратнее), а как демонстрация силы, власти над
правом и законом. Нельзя посадить всех, но можно показать, что посадить можно любого
— и это важнее. Ранее подобная тактика сработала в политической нейтрализации бизнеса.
То же с выборами: наглый фальсификат нужен не для победы, которая и так обеспечена
прикормом электората, прореживанием политики и информационного пространства, а для
демонстрации власти без берегов и полного контроля над процессом — себе и всем.
В 2011-2012 годах важно было восстановить уверенность в возможности
выйти из любой ситуации, показать контрагентам тщетность попыток влияния на политику
снизу, не говоря о смене лидерства и курса. Власти порядка и логики как таковой
больше нет — есть власть над порядком и логикой.
В этой модели даже такой проект, как «Новороссия», должен был содержать элементы мистерии. Присоединение
большого региона не обеспечить засылкой вежливых человечков, его трудно закармливать
и в случае чего «заливать деньгами»; из донецких шахтеров — если взбунтуются, а
они могут — не сделаешь пятую колонну иностранных агентов. Социальный детонатор
лучше поддерживать на чужой территории. Здесь расчет не на решение проблемы, а на
ее хроническое воспроизводство. Тут нет окончательной желаемой композиции, зато
есть постоянная декомпозиция, в которой диссонансы разной силы важнее гармонии.
Но и здесь постмодернизм вступает в конфликт с
модерном, причем дважды. Он конфликтует с миропорядком, поэтапно устанавливавшимся
после великих войн, подорванным, но настроенным себя отстаивать и имеющим для этого
ресурсы. И он входит в конфликт с собственным модерном, ориентированным на
мобилизационный проект, торжество голой силы и на реконструкцию империи «классического»
образца. Люди модерна в таких контекстах не понимают игры и иронии, а тем более
высокохудожественного отрыва от реалий — все это воспринимается как непростительная
слабость или предательство. Здесь хотят не «читки», а «полной гибели всерьез», на
которую эта политика не рассчитана.
Постмодерн во внешней политике требует понимания
и учета новых форматов и принципов геополитической сборки. Империи нового типа —
финансовые, информационные, технологические, образовательные и пр. — формируются
поверх простой геометрии национальных государств; здесь другие принципы фрагментации
и дефрагментации. Более того, они во многом диффузны и сращиваются свободным взаимопроникновением
«атомов» — как в полированных поверхностях металлов. В этом смысле они либеральны
на макро- и микроуровнях, как
и все в нормальном постмодерне. На этом фоне архаичными выглядят попытки имперской
реконструкции большими кусками и с использованием не мягкой силы. Здесь не спасает
даже подчеркнуто постмодернистское оформление, в котором порой почти невозможно
предугадать, что всерьез, а что от художественной провокации.
Классическая форма постмодернистской сборки —
коллаж. Поскольку политическое не сводится к макроинститутам, но пропитывает микроуровни
отношений и повседневности, гигантским мозаичным и крайне пестрым коллажем оказывается
вся постсоветская реальность. Особенно дробной и вызывающе эклектичной эта сборка
становится после мгновенного разворота к традиционализму и духовности, от внешнего
мира к идейной самоизоляции и пр. Возбуждающе-мобилизационные мотивы в языке верхушечного
официоза ложатся на телевизионный фон, по-прежнему нагнетающий атмосферу умиротворяющей
стабильности, в которой главные проблемы сведены к правильной еде, самолечению и
выбору взрослых игрушек в океане рекламы. Но, как выяснилось, это не отменяет ностальгии по героике и победам, особенно если подниматься с
колен, не вставая с дивана.
Насколько такая эклектика устойчива, покажет ближайшее
время.
ИРОНИЯ И СИМУЛЯКРЫ: КАК РАБОТАЕТ ПОЛИТИЧЕСКАЯ ПРОПАГАНДА ЭПОХИ ПОСТМОДЕРНА
Речь шла о скрытой революции и особенностях языка
политического постмодернизма. Разупорядоченный синтаксис
сочетается здесь с произволом в семантике и особого рода иронией, обязательной в
прагматике стиля. Но это в классическом, образцовом исполнении. У нас же постмодернистские
техники обслуживают недоделанный, но «высокий» модерн с его манерой всегда все знать,
всех учить и навязывать доморощенные проекты правильного жизнеустройства, даже когда
не просят, а то и силой. Пустые значения (не имеющие референции «в жизни») сплошь
и рядом проходят здесь без какой-либо игры, как «святая
правда». Ирония при этом оказывается одноканальной: политики и политтехнологи откровенно
«оттягиваются», тогда как массовка воспринимает все с пугающей
серьезностью. Руководитель одного предвыборного штаба как-то хвастал мне сочинением
партийного гимна с Газмановым: «Все лохи рыдали!».
Постмодерн радикально высвобождает форму, отрывая
план выражения от плана содержания. Это хорошо видно в архитектуре, в которой «эмансипированная»,
авторски капризная, случайная по пластике оболочка теряет
остатки связи с тектоникой и функцией, как и слова, оторванные от обозначаемых реалий.
Модный, хотя и затасканный термин «симулякр» — это не просто искажение или симуляция реальности,
которой нет, но гиперреальность, в которой вопрос о действительности
снят или неразрешим. Жан Бодрийяр называл симулякром войну в Персидском заливе, поскольку зрители той
картинки в телевизоре не распознавали, что здесь жизнь, а что — «пляска взволнованных
репортажей». Побоище на востоке Украины никак не выдумка и не постановка, однако и здесь образ рассыпается. Искусственная экзальтация и
нервический, неизменно вздрюченный тон дикторов, комментирующих
нескончаемые кадры пальбы и разрухи — все это явный наигрыш на фоне «детских садиков»
с дарами километровых конвоев, не говоря о внутренних проблемах страны: например,
о прямых потерях в живой силе в ходе реформы здравоохранения.
Разрывы референции не то же, что простой обман,
когда говорят «то, чего нет». Постмодернизм — это всегда в той или иной мере игра;
в коммуникации здесь играют обе стороны, и говорящие, и слушающие, причем пропорция
игры и не-игры различается в жанрах и отдельных артефактах,
в политическом времени и социальном пространстве.
Более того, отрыв от означаемого здесь по-разному работает в оппозиции значения
и смысла, известной из популярного примера: стакан наполовину пуст или наполовину
полон? С точки зрения значения (денотата) «физической»
разницы здесь нет, но по смыслу эти выражения противоположны для оптимиста и пессимиста,
выпивохи и малопьющего или просто с разных позиций в процессе
наливания-выпивания.
В политической жизни те же развилки, а в нашей
гибридной политике — тем более. Здесь отрыв от значения усугубляется манипуляцией
смыслом, когда одновременно и говорят то, чего нет, и перевирают суть того, что
говорят другие, не брезгуя хрестоматийным знанием. Классика такой гибридности: «зеленые человечки» с обрезанной референцией (будто
срисованные с гельмановских «красных человечков» в Перми),
вежливые воины без шевронов, документов, домашних адресов, имен и вообще какой-либо
«онтологии», смысл присутствия которых — стоять за спинами женщин и детей…
Еще раз: речь не просто о контроле над информацией.
Постмодернизм начинается там, где разрывы референции, с одной стороны, не особенно
и скрываются, а с другой — пусть не всегда осознанно, но допускаются как прием,
а то и становятся нормой. Формула «единожды солгав…» здесь не работает. Если источник
«попался», это мало что меняет для информационной политики и в позиции публики.
Это особого рода вера, не предполагающая доверия. Доказательства вранья здесь мало что значат для обрабатываемого сознания, поскольку
в нем самом уже заранее отключены референтные связи. Для
многих даже понимание того, что на той площади не мучили детей и не таскали за танком
еще живую женщину, не меняет диспозиции между «нашим» и «не нашим» в информационном
поле. То же с бесчинствами героев Майдана, с якобы повальным антирусским национализмом
и пр. Часто и опознающие пропаганду принимают игру: на войне как на войне, а мы
— по эту линию фронта. Те же, кто не принимает разрывов в обозначении, логике и
пр., просто исключаются из референтных групп, реакцию
которых стоит хоть как-то учитывать, и выдавливаются «за границу» внутри страны
(иностранные агенты, пятая колонна и пр.). Рваным оказывается само социальное поле,
бомбардируемое ковровой пропагандой.
Манипуляции смыслами и их фантастические превращения
создают еще одну линию фронта с реальностью — разрывы референции «второго порядка».
Суть приема — коллаж цитат из руинированных текстов, исходный смысл которых если и остается,
то задвигается на дальний план, а в сборке нового текста используется только выхолощенная
чужая форма, нагло раскавыченная. Чтимых,
но не читаемых Бердяева, Ильина и пр. цитируют на выбор, плевав на правила обращения
к авторитетам. Совокупность оценок и толкований украинских событий являет собой,
помимо дикой эклектики, собрание форм, изначальные, собственные смыслы которых в
этой логике ничего не значат. «Новороссия»,
«русский мир», «фашизм», «бандеровщина», «оранжевая революция»,
«повстанцы» и «добровольцы», «референдумы» и т.д. и т.п. — все это словесные оболочки,
наполняемые в актуальных контекстах произвольными и очень своевременными смыслами.
А то и фиктивными референциями: распятыми младенцами, трупами в самолетах
и переодетыми неграми. Иронично само использование в пропаганде цельнотянутых сюжетов
из вражьих сериалов («Игра престолов», «Шерлок»).
Эти превращения легки и мгновенны.
Собственное российское эмбарго на ввоз пищевых продуктов быстро стало для нашего
народонаселения одновременно и одной из самых антигуманных санкций Запада в отношении
жителей России, и национальным подвигом жертвенного отречения нации от хамона с пармезаном. Спичрайтеры без лишних усилий отзеркалили Западу набор самых резких
претензий, предъявляемых к нам извне, но рикошет сработал дважды: в итоге Россия
предстала в образе тех же Штатов, борющихся за мировую справедливость всеми подручными
методами и даже еще отвязаннее.
В этом
иезуитском приеме скрыта разом веселая и злая ирония: между собой его изобретатели
должны были петь и смеяться, как дети. Но этот юмор не всегда понимают в мире, равно
как и наши брутальные анекдоты. И здесь увидели не изящество контрудара, а
дефицит креативности. Собственное население и вовсе не
поняло изыска, узрев в тексте оригинальное откровение. Да и в самом авторстве часто
не разделить упоение ненаказуемой демагогией и собственной правотой. В этом
«смехе сквозь невидимые миру слезы» источник и реципиент разделены: смех по одну
сторону телевизора, слезы — по другую, но ослепляя других, быстро слепнут сами.
Внизу и вовсе исчезает грань между неразличимо
тонкой иронией и простым идиотизмом.
Герои ролика в Донецке рассказывают про обстрелы кварталов и тут же палят из окна
жилого дома, а отстрелявшись, бегут менять позицию, «пока не прилетела ответка». Сами бойцы в угаре могут не видеть прокола, но снимающие
мизансцену явно делают это не без мрачной иронии. То же со съемкой взрослого недоросля,
приехавшего на фронт пострелять. Трудно представить себе, скажем, Петра Алейникова, играющего пулеметчика где-то на Первом Украинском — там было совсем другое отношение к серьезности
происходящего, к жизни и смерти.
Иногда грань между юмором и диагнозом и вовсе
неразличима, как в дугинских мечтах об атлантистских, левиафановских гетто
для роллеров, рэперов, скейтбордистов и особо для «белозубых серфингистов». Если
это и стиль, то вырожденный, подобный лужковскому архитектурному
постмодерну, в котором эклектика, сбивки масштаба и карикатуры на классические детали
ордера часто присутствуют без какой-либо иронии — всерьез и «для красоты».
В пределе движение к абсолютизму порождает особый
вид монополизированной иронии («Она утонула»). В разгар трагедии право шутить
дано одному человеку в стране и мире — все остальные эти игры юмора поддерживать
не могут и не вправе показывать хотя бы тень понимания этой утонченной интонации.
Конфликт постмодернистской формы с допостсовременными отношениями и иерархиями — сочетание эффективное,
но нежизнеспособное. И он уже становится эпическим: история может не оценить
нашей игривости.
ИСЧАДИЕ РАЯ: К ЧЕМУ ВЕДУТ МЕГАПРОЕКТЫ В СТИЛЕ ПОСТМОДЕРН
Мы уже писали об опасных эффектах вырождения политического
постмодернизма. Худшее здесь — использование экстремальных постмодернистских техник
в проектах неизжитого модерна с его фанатичной серьезностью, манерой всех учить
и строить при абсолютно некритичном отношении к себе. Старая идея — силой загнать
всех в рай, а не понимающих своего счастья истребить морально или физически. Но
если раньше это были проекты светлого будущего, рационально обоснованного и внятно
описанного, связанного с просвещением и даже эмансипацией личности, то теперь это
проект неизвестно чего, обращенный в цинично переписываемое прошлое, агрессивный
и темный, построенный на ненависти к вездесущему врагу при подозрительном отсутствии
друзей.
Есть много разных объяснений связки «модерн —
постмодерн». Более того, в истории культуры есть много разных модернов, отличающихся
и по содержанию, и по месту в историческом времени. Соответственно, у нас будет
столько разных пониманий постмодерна, сколько реакций на разные модерны мы обнаружим.
По сути, этим определяется исторический размер, а значит и вес «события постмодерна».
Одно дело высокий модерн первой половины прошлого века, другое дело развивающийся
модерн века позапрошлого, и совсем другой масштаб — модерн, идущий от Нового времени
и вмещающий в себя все «время современности». В этом большом размере постмодерна
центральное место занимает тема тотального проекта.
Новое время начинается с проектов идеальных городов,
шире — с планов правильного устройства мира и общества. Эстетика центрированной
симметрии и жесткого порядка — в этом архитектурные фантазии опережали политическую
философию и даже метафизику. Но в них же с самого начала проступала и фатальная
проблема: идеальные города своей геометрией, графикой, а значит, и сутью мало чем
отличались от проектов идеальной тюрьмы («Паноптикон»
— идеальное узилище Иеремии Бентама, центричен, как Пальма
Нуова, и прозрачен, как «Город Солнца», — образные эквиваленты
антропоцентрического гуманизма того времени).
■ ■ ■
Мина замедленного действия сработала в прошлом
веке, когда тотальные проекты оказались возможны в реальности. В градостроительстве
это быстро привело к пониманию невозможности жизни в макетах, реализованных в натуральную
величину. Но проблема оказалась универсальной: избыток вмешательства в естественное
одинаково чреват издержками, если не катастрофами в политике, экономике, технике
и «природопользовании», будь то среда или организм. В этом
смысле социальная инженерия мало чем отличается от генной, а экология — от проблем
огосударствления и тотального планирования в экономике, не говоря уже о политическом
тоталитаризме. Сюда же относится всякого рода экспансионизм, когда люди одинаково
воспринимают в качестве пространства потенциальной аннексии и естественные, спонтанные,
не подчиняющиеся им процессы, и соседние государства.
Всякий проектировщик — агрессор, всё зависит от
меры. Постмодерн это понял и решительно переориентировался на эстетизацию «второй архитектуры» — спонтанно формирующейся,
исторически складывающейся среды, этого искусственного аналога живой природы.
Мы же сейчас оказались в абсурдной ситуации, в
которой общество, измученное планом, порядком и всякого рода построениями, с одной
стороны, пошло вразнос, а с другой — затосковало по жесткой руке, чьей-то ведущей
роли, подчинению цели и героике победы над… неважно чем. Страну опять вгоняют в
режим воплощения тотального плана, но на этот раз в отсутствие самого проекта. Генплана
еще нет и, судя по всему, не будет, но уже есть претензия на жесткий авторский надзор
за процессом — на подавление и вытеснение всего неконтролируемого. Модель «страна
на марше» воспроизводится в редуцированном виде: нет не
только маршрута, но и даже самой карты, однако маршевые колонны уже построены. А в
таком построении можно маршировать только на войну. Когда люди не знают, что делать
с собой, они всегда особенно легко возбуждаются тем, что бы такое им сделать с другими
и с остальным миром. Пустота в голове подогревает вооруженное
рукосуйство.
Чутко уловив усталость от лишнего порядка, постмодерн
эстетизировал всё естественное и спонтанное, а постмодернизм
кинулся эту утраченную спонтанность симулировать. Состоялась кардинальная переоценка
ценностей: на место благородной простоты и ясности пришли сложность, искусственные
противоречия, авторски случайное и формально капризное.
Победил пресловутый «художественный беспорядок» в крайнем и сугубо формальном его
выражении, близком к аномии. Эклектика приобрела статус «как бы исторически сложившегося»;
знаком времени стала «искусственная естественность».
Но то же самое оказалось сутью
и стилем политики. И здесь жёсткий, ни с кем и ни с чем не считающийся авторский
проект пытается скрыть свою диктатуру, симулируя участие многих и самой жизни. Отсюда
имитация процедур свободы и гарантий приватности. Выборы с заранее предрешенным
исходом проходят как пышные театральные постановки. Превентивные репрессии, захваты
собственности и т.п. осуществляются в режиме «администрирования посредством права»,
со всеми видимыми атрибутами расследования, тяжбы сторон и независимого суда. Серые,
безграмотные, реакционные проекты власти с неизменным успехом проходят фиктивные
общественные обсуждения и экспертизу карманных советов. Типичная диктатура в бантах
и рюшах, как в худших вещах нехудожественного постмодернизма.
Но есть тут и принципиальное
отличие от обычной стыдливой диктатуры, прячущейся за фикцией народовластия. Политический
постмодернизм не выдает декор за несущие конструкции; наоборот, он всячески подчеркивает
декоративность процедур демократии, права и т.п. и буквально тычет в глаза: это
лепнина, не более.
На уровне градостроительства
обнаруживается ещё одна аналогия с политикой и всякого рода регулированием. В полноценной
среде старого города, контрастно сочетающей архитектуру произведения и плана с естественно
формирующейся, спонтанной средой, есть своя логика. Пространства социальной интеграции
и власти (центр) строго упорядочены и правильны, подчинены профессиональным кодексам
и нормам; здесь царит геометрия прямого, симметрии, ритма. Приватные пространства,
в которых люди живут своей жизнью, напротив, неправильны, неестественны, хаотичны
и непредсказуемы. Спонтанная архитектура — это «гражданское общество» города. Живая
неупорядоченность архитектурного «мяса», нарастающего на хребте градостроительных
ансамблей, планировочных осей, диаметров и пр., воплощает независимость частной
жизни. И наоборот: строгий порядок пространств власти
ограничивает и саму власть, начиная с ритуала и заканчивая пределами вмешательства.
В постмодернизме всё навыворот:
пространства «общественного центра» (где есть деньги и заказ) неприлично своевольны
и кудрявы, тогда как приватные территории жизни (на профессиональном сленге «селитьба»)
зарегулированы в духе чуть облагороженного лагеря. Это точный аналог постмодернистской
политики, в которой власть сбрасывает последние ограничения и начинает откровенно
чудить, тогда как людей загоняют в зону бесконечных барьеров
и запретов. Это связано как с политикой в узком смысле слова, так и с жизнью культуры,
науки, образования и т.п., вплоть до условий технического творчества, производства
и ведения бизнеса. В этом смысле устроение политической иерархии совершенно
изоморфно, например, управлению финансами или техническому регулированию: хаос произвола
наверху и удушающая регулятивность
внизу. Власть деградирует от правильного, добротного абсолютизма с его классицистическим
ритуалом к псевдодемократической деспотии, в которой наверху не остается намека
на элементарный порядок, на благородство, воспитание и культуру, внутреннюю и внешнюю
дисциплину.
Однако наиболее опасен возврат
в модерн в режиме антипроекта. Всякий нормальный проект
содержит идею благоустроения, ориентированную в более
или менее светлое будущее. Ещё три года назад нечто подобное в России было, как
ни относиться к завываниям о модернизации. В новой идеологии
будущего у России нет. Есть торопливое припадение к срочно
сочиняемым сакральным истокам, имеющим свойство барражировать туда, куда упадет
взгляд начальства. И есть сугубо оборонная сверхзадача сохранения статус-кво
в условиях вроде бы надвигающегося с Запада нового порабощения. Мобилизация объявлена;
вопрос: от кого и во имя чего? Перестав строить будущее, мы решили воевать за прошлое?
В СССР был проект нового,
лучшего общества — и именно он объяснял смысл планетарного противостояния со старым
миром. Теперь такого проекта нет — и нет объяснения, почему Россия вновь оказалась
во вражеском кольце, на этот раз еще и вовсе без идейных союзников. Однако дух героического
одиночества ощущает свою слабость, архаичность и некоторую неубедительность, а потому
постоянно снижает свой пафос оговорками о неизменном желании со всеми дружить и
взаимовыгодно сотрудничать, уважать суверенитеты и территориальные целостности…
Эклектика побеждает; при этом все, и власть, и народ, скорее делают вид, что всерьез
верят в новую мифологию. Народ обманывают, но он это знает и «сам обманываться рад».
Если постмодерн стал ответом
на избыточную навязчивость проектов модерна, то сейчас мы, освоив постмодернистские
технологии, скатываемся с ними в эпоху до модерна, теряя идеи гуманизма, просвещения
и права. На горизонте средневековье, но с неискренним, неуверенным, постоянно озирающимся
фанатизмом. На месте истовой веры здесь поверхностные фантазии, настолько эклектичные,
что выходит перманентная ересь непримиримых внутренних противоречий.
ПОРЯДОК В ХАОСЕ: КАК ВОЗМОЖЕН ВЫХОД ИЗ ПОЛИТИЧЕСКОГО ПОСТМОДЕРНА
Проблема выхода из затяжного постмодерна, а тем
более из воинствующего постмодернизма воспринимается как насущная — в зависимости
от понимания масштабов бедствия.
Постмодернизм в политике (тем более пародия на
него) может просто не нравиться. Может раздражать эта вымученная эстетика оформления
власти, стиль идеологии и пропаганды, правления и общения с подданными, отношения
к факту и делу. Могут злить извращения логики в речи и действиях, вопиющие разрывы
с реальностью — сама «онтология фейка». Игривость в серьезных
делах, вплоть до вопросов выживания, может просто пугать (знаковое слово здесь «заигрались»
— до опасной черты). Многим еще претит засилье виртуального
и вертлявого, не подлинного и ненастоящего — театрального, постановочного, искусственного
и декоративного. Не говоря о качестве.
Но можно погружаться в эти игры, симуляции и фейки радостно и самозабвенно, считая их свойством времени и
сутью «правильного» постмодернизма — или же, наоборот, ничего не зная о постмодерне,
но по природе имея склонность к аномии, симуляции и уклонению от реальности. Более
того, этот дух можно внедрять и взращивать, подчиняя ему социальные группы и массу
— толпы развращенного и взбудораженного электората. И тогда проблемой политики
становится не только и даже не сам постмодернизм, но его всенародная, как сейчас
принято выражаться, имплементация. (Напомню, что латентных постмодернистов в мире
примерно столько, сколько тех, кто со вкусом носит вареные джинсы.)
Подлинной же катастрофой постмодернизм становится,
когда из локальной и символической реакции на высокий модерн он сам возводится в
новый мегапроект и большой стиль с претензией на тотальность,
но уже без благоприобретений Нового времени, таких как культ человека, свободы,
разума, права, позитивного знания и рацио. И тогда
постмодернистские игрища в «большой» и глобальной политике вдруг начинают всерьез
разворачивать мир к Средневековью, но уже в перспективе Третьей
мировой — с применением ядерного оружия, как минимум тактического.
Далее встает проблема истоков этой коллизии и
суммы усилий, необходимых для её разрешения. Проще всего свести вопрос к личным
качествам отдельных людей, к их вкусам и «морали». Но ответ здесь
слишком прост: либо терпите, пока «сами собой» придут другие, либо… (далее — соскальзывание
к «экстремизму» и «измене Родине»). Но можно увидеть здесь и нечто большее
— стиль со своей логикой появления и закономерностью формы, с основаниями и генеалогией,
не сводимыми к чьей бы то ни было личной безвкусице и неготовности решать проблемы,
а не прятаться от них за бутафорией якобы небывало успешного правления.
Само это презрение норм и торжество симуляции
— откуда? От случайного сгущения во власти в одном времени и месте фигурантов именно
такого типа — или же от более общих и обусловленных превращений в политике, в самой
цивилизации? Но тогда это беда периода, если не эпохи: на наши плечи бросается «век-симулякр», когда «век-волкодав» еще и не думал уходить.
В зависимости от таких ответов разной будет и
цена вопроса. Либо страна «просто» теряет время (хотя и это в нашем положении катастрофа)
— либо она и далее углубляется в тупик, из которого уже ни попятиться, ни выйти
вперед без непредсказуемых потерь.
Но если всё так серьезно, нужны не только локальные
решения, но и другая общая форма, новая «архитектура» политики в самых разных её
проявлениях: в управлении социумом, экономикой, культурой, знанием и технологиями,
в межстрановых отношениях и глобальном мироустройстве.
Хотя слово «новое» здесь условно: скорее речь пойдет о возврате к былому, но уже
с пониманием издержек модерна и объяснимости постсовременной
реакции на него.
Если вернуться к архитектурной метафоре, политику
можно уподобить городской среде с её сложными соотношениями порядка и хаотичности,
социализации и приватного, генерального плана, местного проектирования и спонтанной
среды. Высокий модерн все загнал в тотальный проект, а постмодернизм
в ответ на это, напротив, попытался, отбросив рамки, запроектировать нечто, похожее
на «исторически сложившееся» — и породил усредненную имитацию. Но можно ли
вернуть среде, политике и самой жизни нормальный баланс регулятивности
и свободы, выразительный контраст искусственного порядка и неупорядоченного естества?
Сделать это тем более необходимо, что постмодернистский ответ на дух модерна все
очевиднее заводит в тупик, а обратное движение (неоклассицизм, afterpostmodernism и пр.) уже набирает силу. Вместо унылой взвеси
между порядком и беспорядком опять хочется одновременно и правильного,
регулярного — и естественно-хаотичного, но уже без имитаций, а в буквальном, «физическом»
восстановлении спонтанности.
И городской среде, и политике на всех её уровнях
— от микрофизики власти до глобальной «архитектуры» — сейчас явно не хватает жесткости
несущего каркаса, хребта, генплана в статусе закона. То, что в городах выродилась
планировка, отражает дух времени с его иронично-циничным скепсисом в отношении всякого
рода «порядка» и «плана». И есть своя закономерность в том, что институциональные
устои и мировые «архитектуры» именно сейчас начинают давать трещины, испытываться
на прочность, а то и рушиться. Навязчивостью искусственного порядка модерн дал сильнейший
повод для критики, иронии, скепсиса, низвержения норм и авторитетов. Хотя культуру
модерна развивали просветители и гуманисты, тотальный проект породил
в том числе и тоталитаризм — в разных его исполнениях.
Как показывают события последнего времени, постмодернизм
в политике с еще большей легкостью перехватывается людьми уже не просто иронично-скептическими,
а начисто лишенными устоев, принципов и правил — а то и просто ограничителей. Хулиганство
в политике и геостратегический бандитизм уже не кажутся
случайными порождением чьей бы то ни было сугубо индивидуальной
отмороженности — они вызревают «в среде» и прилетают «на
гребне волны». Это не оправдывает беспредела и не приглашает
с ним смириться; но, наоборот, заставляет не уповать на «персональные дела» политиков,
а думать о возможности влиять на самый «дух» этого времени, явно срывающегося в
безвременье.
Во всем сейчас виден дефицит одновременно и жесткости
общих каркасов, но и гибкости на микроуровнях — адаптивности
и способности эффективно принимать идущее от «спонтанна»,
как это умело «исторически сложившееся» и порождавшая его микроурбанистика.
Самое парадоксальное в том, что новое качество
спонтанной среды уже вызревает, но в самых, казалось бы, мало подходящих для этого
условиях. Внешне эстетика новостроя остается все такой
же сухой, жесткой и однозначно запрограммированной, однако, если «вскрыть» этажи
новых не бедных домов, мы увидим там натуральное возрождение микроурбанистического «спонтанна» — дикую перепланировку со
сносом всего, что можно и чего нельзя, но без выхода на фасад. Эта модель в точности
воспроизводит конструкцию постмодернистской политики с мягким и, скорее, формальным
сохранением остаточного модерна. В урбанистике и
политике государство одинаково говорит: в ваших приватных пространствах вы можете
делать всё, что угодно, но при двух условиях: а) в этом средообразовании
вы должны быть разделены заданными извне перегородками и не можете координироваться
с выходом на общие стратегии; б) вся эта живая спонтанность должна быть скрыта и
не может стать частью лица города, эстетикой нового «исторически сложившегося».
Вы можете смело ломать межкомнатные перегородки и героически поносить власть, но
отдельно друг от друга и так, чтобы ничего этого не было на фасаде города и политики.
■ ■ ■
Однако в этой новой спонтанности уже вызревают
практики, способные выплеснуться на фасад, совершив в архитектуре и политике революцию,
обратную модерну, но и в обход постмодернизма. Для этого потребуется осмысление
и перестройка очень многого: в понимании эстетики среды и ценности овеществленного
индивидуализма, в технике строительства и в условиях социализации, в новом правовом
обеспечении урбанистической и политической свободы. Но зато это высвобождение от
навязчивого тотального проекта с возвратом к естественной спонтанности создаст фоновые
условия и для другой, симметричной инверсии стиля — для возрождения регулярности
и жесткости рамочных композиций на высших уровнях, для реабилитации проекта там,
где он опять необходим, но еще размыт постмодернистской эклектикой.
Такая модель в качестве укрупненной схемы уже
сейчас все отчетливее претендует на универсальность. Характерный пример — устройство
системы технического регулирования — обязательного нормирования (регламенты и стандарты),
допуска на рынок (сертификация, лицензирование и т.п.), государственного контроля
и надзора. Сейчас это дикий постмодернизм с издержками неизжитого модерна и тотальной регулятивности. Принципы
размыты, системы и общих правил нет, зато есть тьмы регулятивных актов, которые
мало кто исполняет, но требования которых контролируются
(большей частью в целях взимания административной ренты, давно превратившейся в
неприкрытый государственный рэкет). Выход из этого взяткоемкого
постмодернизма, блокирующего инновации и производство, давно найден и реализуется
в мире: минимум предельно жестких норм в принципиальных вопросах и максимальное
освобождение от мелочного регулирования внизу. Это называется «хватит водить слона
на веревочке».
У нас такая схема не проходит по той же причине,
по которой она отторгается в политике. Власти не нужен «генеральный план» политического
верха с жесткой ее регламентацией, но зато повседневная и приватная жизнь граждан
обкладывается множеством мелочных, часто абсурдных ограничений. Альтернатива: неукоснительное
выполнение конституционного права и ограничителей власти с одновременным снятием
множества избыточных рамок для спонтанной самодеятельности граждан в политике, бизнесе
и архитектуре. Неоклассицизм и «спонтан».
Та же схема намечается и в глобальных отношениях:
восстановление несущих конструкций мирового порядка при снятии лишних ограничений
внизу, вынуждающих все нестандартное вновь и вновь испытывать этот порядок на прочность,
пробивая в нем бреши. В частности, украинский кризис мало купировать как инцидент
— в повестке системные меры по недопущению таких инцидентов впредь. А это
уже совсем другой уровень принятия решений.
© Текст: Александр Рубцов