Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 44, 2016
С кончиной Екатерины Юрьевны
Гениевой что-то изменилось в моей жизни.
Собственно, так бывает всегда,
когда уходит человек, с которым ты был связан годами тесного знакомства (боюсь написать
здесь: дружбы, ибо таких, как я, вокруг нее было великое множество: писатели, переводчики,
художники, редакторы, дипломаты, священнослужители — от простого иерея до увешанного
панагиями митрополита, сотрудники ее Библиотеки, обожавшие Катю, но теперь в связи с необратимым изменением обстоятельств привыкающие любить
новое начальство). Как бы мы ни верили в предстоящую всем нам
встречу с теми, кто нас покинул, иначе говоря — в жизнь будущего века, —
вид разверстой могилы и гроба, где покоится человек, так похожий на живого, человек,
с которым не далее как неделю назад ты говорил по телефону, а чуть раньше встречался
и обсуждал будто бы важнейшие вопросы издания твоей новой книги, а еще раньше
в одном вагоне путешествовал во Псков или в одном самолете
летел в Красноярск, — право же, этот мучительнейший из всех разрывов, разрыв между
еще живым вчера, а ныне уже мертвым, помимо горя, вызывает отчаяние, перехватывающее
горло.
Какая встреча? Будет ли она?
Надежда на нее относится к области нашей слабой веры, тогда как глазам предстоит
неоспоримая реальность могилы. И не получается, как учит нас Спиноза, смотреть на
все sub specie aeternitatis•, ибо все случившееся не
только больно ранит сердце, но буквально казнит своей дикой неправдоподобностью.
Что-то изменилось не только в моей жизни; и не только в жизни других людей; меняется,
для нас подчас совершенно неуловимо, само бытие — хотя бы потому, что в создание
человека вложено бесконечное количество тысячелетнего труда, и его потеря всегда
отзывается на мироздании. А когда тебе выпадает горестное счастье и великая
ответственность промолвить несколько по возможности небанальных слов о Екатерине
Юрьевне, то прежде всего следует сказать, что в ней удивительным
образом выразился какой-то, вероятно, не до конца понятный нам замысел, создавший
эту совершенно неповторимую личность. Было тут, вероятно, и сочетание двух кровей,
и воспитание, и огранка мировой культурой, и приобщение к христианству — но было,
вне сомнений, и нечто иное, что при взгляде на нее навевало представление о царственных
— в лучшем и высоком смысле — особах навсегда ушедших времен. Достаточно было хотя бы раз увидеть, как входит Екатерина Юрьевна в
Овальный зал, название которого, вопреки его действительной форме, оставил
ей в наследство горячо любимый ею отец Александр Мень,
как на пути к председательскому (обыкновенно) месту ее сто раз перехватят, остановят,
начнут расспрашивать, и она со свойственной ей быстротой ума успевает перемолвиться
со всеми и всем ответить; как одним взглядом своих темных глаз диковинной
птицы она сбивает пыл с какого-нибудь чересчур увлекшегося собой витии; с каким благожелательством представляет
собравшимся людям новую книгу, выпущенную ею же созданным при Библиотеке издательством
«Центр книги Рудомино», — автора, художника, редактора…
Несколько раз и я бывал именинником
Овального зала, и надо ли говорить, сколь дороги были мне слова Екатерины Юрьевны
о моих книгах и предпринятых в них попытках изобразить как трагичные стороны нашего
бытия, так и просверкивающие в нем проблески света. Из
моих сочинений ей, мне кажется, более всего пришелся по душе «Nimbus» — роман о Фридрихе Иозефе Гаазе, «святом докторе», как
его нарекли в России, несчастным которой он посвятил почти всю свою жизнь.
Прихватив с собой распечатку романа, Гениева улетела в
одну из своих бесконечных командировок, а вернувшись, твердо сказала: «Будем издавать».
Ее отношение было мне понятно. Оно определилось не столько — скажем так — действительными
или мнимыми достоинствами моей прозы, сколько ее глубоким почитанием моего героя
— Федора Петровича Гааза, беззаветного подвижника и гения
милосердия. О Гаазе и его служении она знала с детства.
В этой связи велико искушение написать, что призыв Гааза
«Спешите делать добро» — всю жизнь был биением ее сердца. Но, как говаривает мой близкий товарищ, все так, да не так.
Она спешила делать добро
— но на свой лад. Федор Петрович, с какой стороны на него ни глянь, был юродивый.
Не таким, как Василий Блаженный или Ксения Петербургская, но, вне всяких сомнений
был он «человек Божий». Однако Божий человек ни в советские, ни
в наши времена даже и не помыслить не мог, чтобы возглавить крупнейшую в стране
Библиотеку; не смог бы создать в ее стенах общероссийский культурный центр:
он мог бы лишь бессильно вздохнуть перед немыслимой и непосильной для него задачей
— новыми скрепами соединить отечественную культуру с культурами США, Англии, Франции etc, организовав при ГБИЛ культурные центры этих стран. (Упомянем
в этом ряду и Турцию, чей культурный центр недавно был мстительно разгромлен властью).
Божий человек вряд ли был бы в состоянии, давясь от отвращения, в сотый раз напоминать
чиновникам типа г-на Мединского, отправившего историю
на панель подделок, мифов и фальсификаций, что были деятели, при слове культура
хватавшиеся за пистолет, — но зато каким же роскошно-поучительным манером завершили
они свою жизнь! И если Творец еще сохраняет кое-какие надежды на человечество, то
Он лучше всех президентов знает, что культура — первое и, пожалуй, единственное
средство от нашего всеобщего одичания.
Однако новые хозяева уже
въехали в город Глупов на белом коне и со страстью предались
своему любимому занятию — жечь гимназии и упразднять науки, а Екатерина Юрьевна,
как птица, спасающая свое гнездо, пыталась остановить разрушение дела своей жизни,
несмотря на то, что она была смертельно больна и дни ее были уже сочтены. Это был ее кенозис. Но перед
кем же могла она говорить
о близости своего смертного
часа? Перед какими рылами открывать душу?
«Божий человек», в чистейшем
его виде, просверкнул в ней в этом ее добровольном самоуничижении.
Ее могила на Введенском (Немецком)
кладбище находится в нескольких шагах от могилы Гааза.
Выискивать в больших и малых совпадениях перст Божий — не мое занятие; но ее посмертное
соседство с Федором Петровичем нельзя было не счесть знаком, дающим нам возможность
глубже понять жизнь и достойную миссию Екатерины Юрьевны Гениевой.
Она ушла в июле 2015-го;
последний раз мы виделись, кажется, в июне. Болезнь, перенесенные операции, химиотерапия
— все вместе наложили на ее облик тот страшный отпечаток, который виден на лице
человека, исчерпавшего силы в долгой, изнурительной борьбе за свою жизнь. Я глядел
и вспоминал: вот мы во Пскове, вечером, в ресторане, после
тяжелого дня, и она, отвергая мое предложение выпить вина, решительно заявляет:
«Нет, нет! выпьем водки!»; вот на обратном пути я захожу к ней
в купе, где она, как дитя, не нарадуется на пару каких-то старинных вещичек, купленных
ею в антикварной лавке; вот в Красноярске, на рынке, выбираем подарки для своих
близких, и она со знанием дела советует: «Купите вот эти рукавички для жены
и дочери»; вот… Честно говоря, не так уж он и велик, список моих воспоминаний. Но от всего вместе — от этих поездок, от Овального зала ГБИЛ, от ее
неизменного вопроса о всякой моей новой книге: «а какой месседж
мы посылаем читателям?», от моих полувнятных ответов —
от всего этого возникает щемящее чувство невосполнимой утраты, завершения большого
— больше, чем ее жизнь, — отрезка времени и наступления новой, безрадостной (без
нее!) эпохи.
* С точки зрения вечности (лат.).