Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 44, 2016
В нынешних разговорах о «Левиафане», будь то фильм А. Звягинцева, книга Томаса Гоббса или (реже, много реже) книга Карла Шмитта о Томасе Гоббсе (а про не столь уж давнюю повесть Б. Акунина с тем же названием, кажется, и вовсе забыли), или собственно чудовище, упомянутое в Библии, примечательно вот что. Вряд ли Ветхий Завет, да хотя бы одна только Книга Иова, стали настолько массовым и повседневным чтением, чтобы все могли помнить контекст библейских высказываний о левиафане. Кажется, и Гоббса читают не так часто, как он того заслуживает. А между тем, название фильма не вызвало никаких трудностей. Никто не требовал публичных пояснений хотя бы в этой части. Каким-то неочевидным образом, множеством разных способов имя «Левиафан» прочно утвердилось у нас в сознании, так же как оно утвердилось в сознании любого образованного европейца. Пытаясь припомнить, когда я сам узнал это слово, я копаюсь в детских впечатлениях. Чуть менее полувека назад я уже мог осмысленно произнести его, но от кого и при каких обстоятельствах услышал? — Так или иначе, Левиафан — это все знают — огромное морское животное, ветхозаветное и мифическое. О нем, при желании, нетрудно, конечно, выведать и больше подробностей. Доступные источники сообщают, например, что сотворен был левиафан Богом в пару с сухопутным чудовищем — бегемотом, что было поначалу два левиафана — самец и самка, но самку Господь убил, чтобы они не размножались, засолил ее мясо и кормит им в раю праведных. А по другой версии, Бог регулярно играет с левиафаном, и только после конца света мясо его будет подано праведникам на пиру. Размеры его, если исчислить их в современных мерах, около пятисот километров в длину, и каждый день он съедает одного кита… Все это, конечно, имеет лишь ограниченное значение и способно раздразнить культурологическое любопытство, но не поразить воображение. Мифологические детали ушли из живой традиции, и только немногое задержалось: левиафан огромен и опасен.
А еще левиафан — образ государства. Мифология неодолимой мощи и конструкция сильного государства почти пятьсот лет назад соединились в учении Томаса Гоббса, который то ли сознательно, то ли серьезно просчитавшись, пробудил самые древние, первозданные страхи европейцев, которым в образе левиафана представился не столько любимец Господа и победитель злых, сколько первозданный неукротимый змей, опасный своей неодолимостью. Об этом идут нескончаемые споры, как и обо всей философии Гоббcа, которая удивительным образом не теряет актуальности.
«Левиафан» — самое большое и самое известное сочинение Гоббса. Иногда говорят, что это чуть ли не единственное великое политико-философское сочинение, созданное на английском языке. Такая точка зрения, впрочем, достаточно нова.
А поначалу книга оказалась скандальной и в некотором роде роковой для репутации автора. Трактат был написан в основном в 1650 г. в эмиграции и опубликован в Англии в 1651 г. Гоббс уже несколько лет жил во Франции, спасаясь от ужасов Английской революции, там же находился и королевский двор: королева, ее дети и придворные. Король Карл I был обезглавлен в 1649 г.; его наследнику, будущему королю Карлу I, Гоббс преподавал во Франции математику. В дар принцу Гоббс преподнес роскошное издание своего труда. Но его надежды на благосклонность ученика не оправдались. Ни могущественные придворные, ни влиятельные клирики не приняли его книгу, официально его дар был отвергнут, Гоббс потерял свое влияние, и только много позже, по возвращении в Англию, когда была восстановлена монархия и когда нападки на престарелого философа стали всерьез угрожать его свободе и жизни, король Карл II взял под защиту своего бывшего воспитателя. Но и широкого признания образованной публики, на которое мог бы рассчитывать автор, сознательно выпускающий свою книгу на родном языке, а не на ученой латыни (латинская версия вышла шестнадцатью годами позже, в Голландии), Гоббс не завоевал.
Конечно, он был известен. Впоследствии его высоко ценили выдающиеся умы, будь то Локк, Спиноза или Руссо, но замысел его состоял совсем не в том, чтобы добиться известности и, как мы бы теперь сказали, «внести вклад в науку». Гоббс придумал обширную, тщательно продуманную систему, в которую включалось переосмысление начал философии (в первую очередь той, что преподавалась в университетах), богословия, педагогики, а самое главное — новое обоснование государственной власти. Именно этот проект в целом потерпел поражение. Без Гоббса, конечно, немыслимы все последующие теории общественного договора, вся политическая мысль континентальной Европы и классическая социология. Но не менее поучительно и то, что в теории отпугнуло всех читателей, что оказалось неприемлемым. И снова мы произносим это имя — «Левиафан».
О реконструкции не то что всей философии или только политической философии Гоббса, но даже одной только его позиции в «Левиафане», здесь не может быть речи: столь обширный предмет не следует освещать на нескольких страницах. Ключевая же идея его труда кажется давно и хорошо известной, но нередко в существенных частностях представляется некорректно. Сформулируем это «общее место» сжатым образом. Люди, говорит Гоббс, обладают разумом и страстями. Разум подсказывает им, что жить надо вместе, договариваться и держать обещания, не быть надменными и неблагодарными, не проявлять малодушия и тщеславия, и много чего еще. Если следовать всем этим правилам (по традиции он называет их естественными законами), можно будет рассчитывать на успешное выполнение главного естественного закона, говорящего каждому человеку о необходимости делать все для сохранения мира как условия самосохранения. Но основать мирную совместную жизнь на принципах разума, продолжает Гоббс, совершенно невозможно. Разум позволяет нам рассчитать правильное расположение любой точки на чертеже, любые площади, углы и объемы. Но в реальном мире мы никогда не можем быть уверены в том, что обстоятельства фактически сложатся так, как нам требуется. Мирные отношения с другими людьми установились бы, если бы все они приходили к одному и тому же результату, размышляя над тем, что было бы им выгодно. Однако именно это и невозможно! Если бы геометрические аксиомы затрагивали интересы людей, то и они бы опровергались, что уж говорить о принципах общежития! Поэтому неизбежно недоверие людей друг к другу, из-за недоверия — война, то есть не обязательно боевые действия, но именно постоянная враждебность, готовность к таким действиям. И преодолеть эту враждебность, остановить войну одними только соглашениями нельзя. Соглашения без карающего меча суть просто слова. Вот почему для установления мира нужен не просто договор, а договор, устанавливающий государство, то есть договор о взаимном согласии уступить некоторые важные права репрезентативному лицу, суверену, который только и будет решать, что есть право, а что — неправо, что такое справедливость и т.п. С сувереном никто не договаривается, он гарантирует все договоры. Суверена никто не избирает, и вообще, может статься, не было никогда той войны всех против всех, которая окончилась бы общественным договором.
Да. Именно так. У Гоббса нет исторических аргументов, хотя он, между прочим, прекрасно владеет несколькими древними и новыми языками и в начале своей публичной карьеры выпускает перевод «Истории» Фукидида, изучил риторические приемы и то и дело приводит занимательные исторические примеры. Но — именно примеры. Он не ищет ни доказательств того, что война всех против всех когда-то, до образования государств, происходила, ни того, что общественный договор как историческое событие действительно состоялся. Естественное состояние, при ближайшем рассмотрении, оказывается не состоянием, исторически предшествующим государственному, а скорее, оборотной стороной последнего. Естественное состояние — это не исторически изначальное состояние человека, но то, что получается, если множество людей лишить искусственной личности государства, которому они по общественному договору доверили вершить суд и расправу. Естественным становится состояние при разрушении государства. Но и в обычной жизни в государственном состоянии естественность дает о себе знать. Даже в государствах нет полной безопасности. Это значит, что никогда человек не может быть полностью спокоен, никогда не сможет избавиться от ужаса. Государство не означает избавления от ужаса[*], но ужас естественного состояния непереносим.
Не уточняя исторические обстоятельства, Гоббс, скорее, готов предположить, что настоящие войны ведутся не между отдельными людьми, а между государствами (которые всегда находятся в естественном состоянии, а примиряющего их мирового суверена нет), и когда одно из них побеждает, граждане побежденного присоединяются к общественному договору победителей, признавая над собой власть нового суверена. Точно так же при законном наследовании престола не требуется перезаключение договора, для устройства жизни с новым сувереном. Требуется лишь лояльность ему, обещанная еще при жизни старого и на основании законов, изданных старым. Точно так же новые и новые поколения подданных, вступающие в жизнь, не обязаны перезаключать договор: довольно и того, что старый договор уничтожает возможность заключения нового, делает его недействительным. В старом договоре не было указаний на то, что его надо перезаключать или можно расторгнуть, да и как бы это сделалось? Даже в обычных, повседневных делах мы знаем, что нельзя прийти к новому владельцу дома, которым когда-то владели твои предки, с требованием признать недействительным старый договор, просто в силу желания заключить новый или вселиться в этот дом самому. А с общественным договором даже и такое рассуждение никуда не годилось бы, так как договора с сувереном никто не заключал. Договаривались люди (Гоббс использует привычное для того времени и только недавно снова вошедшее в оборот слово «множество» — «multitude») между собой, значит, каждый из них по отдельности ничего от суверена требовать не может. Но нельзя объявить недействительным и договор общественный, потому что для заключения его нужно иметь все права, которые есть у человека лишь в естественном состоянии, но которых нет у подданного. Востребовать назад свои права отдельный человек может лишь как враг государства: бунтарь или беглец. Но в первом случае он не политический противник, а преступник, на которого обрушится вся мощь суверена, а во втором он враг, с которым возможны не договоры, а только война. Да и кто бы вернул ему эти права? Общее собрание подданных? — Но и в этом собрании таких прав больше нет, они уже переданы суверену, значит, и собрание такое было бы неправомочным. Права суверену отданы навсегда.
Какой же смысл тогда имеет рассуждение об общественном договоре и войне? Не получается ли, что сложным и абстрактным образом Гоббс описывает лишь то, что и так имело место: всевластие короля? Конечно, до известной степени так оно и было. Устав от ужасов революции, свержения монархии, английские публицисты стали предлагать достаточно смелое по тем временам решение: считать сувереном не того, у кого есть на то подлинные (наследственные, священные) права, а того, кто de facto им является. Некоторые исследователи в наши дни полагают, что таким вот теоретиков фактического суверенитета был и Гоббс, разве что стиль его был заметно ярче, а философские основания аргументов — куда внушительнее, чем у прочих. Понятно, что такое отношение к суверенитету могло понравиться Кромвелю (который звал Гоббса вернуться в Англию), но не могло в буквальном смысле прийтись ко двору в окружении изгнанного наследника. Однако сводить дело только к этому — значит упростить все донельзя: и проблему, которую ставит Гоббс, и решение, которое он находит. А книгу про то, что подчиняться надо всякий раз тому, у кого власть, уж точно не требовалось называть «Левиафан».
C левиафаном в «Левиафане» все непросто. Можно было бы ожидать, что многообещающее название себя оправдает и ученый автор блеснет эрудицией. К тому же «Левиафан» — это «книжка с картинкой», сложным рисунком на фронтисписе, технически исполненным, скорее всего, одним из самых известных графиков того времени, Абрахамом Боссом, но в точном соответствии с замыслом самого Гоббса. Однако на фронтисписе диковинного зверя нет, а есть огромный мужчина в короне, который портретно, говорят, напоминал будущего короля Карла II, со знаками королевского и епископского достоинства (мечом и посохом) в руках, соединяющими небо и землю. Он возвышается над местностью, где есть и город, и прилегающие земли с разными строениями. Тело его составлено из отдельных маленьких человечков, снизу — справа и слева — несколько небольших картинок с изображениями символов власти светской (вроде конницы и пушек) и церковной (храм и церковный суд и т.п.), а на самом верху — латинский стих из Книги Иова: «Non est potestas super terram, quae comparetur ei» («Нет на земле сравнимой с ним силы»). Кроме титульного листа, по имени левиафан назван лишь несколько раз во всей книге, но нигде Гоббс не рассказывает об ужасном змее или подобном огромному киту существе, и только в одном месте замечает, что, пожалуй, более почтительно государство следовало бы именовать не левиафаном, а «смертным богом». Спорам о том, следует ли понимать это «более почтительно» в том смысле, что слово «Левиафан» означает отсутствие почтения, или же так, что почтение есть всегда, но в одном случае оно больше, чем в другом, — спорам этим нет конца.
Однако название и цитата из книги Иова дают точное указание читателю, который, как это было обычно в те годы, держит Библию всегда под рукой и читает ее по нескольку раз в день всю сознательную жизнь. «Нет на земле власти» — это про него, про левиафана. Власть, сила, мощь, могущество — вот что означает слово «potestas». Только оно совсем не случайно здесь появилось и многое значит, куда больше, чем может заподозрить сегодняшний читатель.
Мы читаем Библию в русском переводе и знаем это место в следующей версии: «Нет на земле подобного ему; он сотворён бесстрашным; на всё высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости». Современникам и соотечественникам Гоббс дает отсылку к латинской Библии, Вульгате. Дочитаем этот стих до конца: «Non est super terram potestas quae comparetur ei qui factus est ut nullum timeret» («Нет на земле силы, сравнимой с ним, кто сотворен, чтобы никого не бояться»). Ко времени публикации трактата Гоббса прошло уже больше ста лет с тех пор, как впервые появился одобренный Церковью английский перевод Библии (1535 г.) и даже третий, самый знаменитый перевод, так называемая «Библия короля Якова» («King James Bible»), был завершен и полностью опубликован в 1611 г. Здесь, по-английски этот стих звучит так: «Upon earth there is not his like: who is made without feare». (Именно английскую Библию цитирует Гоббс в тексте книги, так что латинская, а не английская цитата для эпиграфа выбрана не случайно.) Таким образом, даже если не принимать в расчет специфических конструкций латинского языка, именно в Вульгате появляется слово «potestas», важнейшее понятие средневековой политической мысли, унаследованное от римлян. Ни видом, ни размерами, ни нравом, но именно мощью несравним ни с кем левиафан, говорит Вульгата. К важному понятию мощи мы еще вернемся.
Итак, бесстрашным, никого не боящимся сотворен левиафан, он «царь над сынами гордости», «rex super universos filios superbiae», «a king ouer all the children of pride». Гордости Гоббс посвящает подробные рассуждения. В восьмой главе «Левиафана» он говорит о тщеславии человека. Тщеславие, в общем, может быть истолковано следующим образом. Человек не всегда действует, не всегда вступает в фактическую конкуренцию с другими людьми, не всегда борется и побеждает. Он желает, однако, вступив в борьбу и победив противников, сохранить ее результаты. Позже Ж.-Ж. Руссо в «Происхождении неравенства» поставит это в упрек Гоббсу: какое может быть подчинение одного человека другому в естественном состоянии? Допустим, кто-то решил завладеть некоторой вещью. Как он будет ею владеть? Постоянно охранять? Это невозможно. Объявлять своей? Но права собственности в естественном состоянии еще нет. То же самое и с порабощением одного человека другим. Более сильный может непосредственно принудить более слабого совершить некие действия. Но может ли он контролировать его поведение постоянно? Нет, конечно, как не может он всегда охранять вещь, которой он якобы завладел.
Забота о славе — это забота о продлении силы за пределы чисто фактического отношения. Битвы миновали, доказательства силы не требуются, если известно, что человек достаточно силен, чтобы принудить других к тому, что ему выгодно. Ему подчиняются, его право уважают, даже если нет фактического принуждения и фактической борьбы. В некотором роде все люди, хотя бы потенциально, — «сыны гордости».
К гордости ведет избыток тщеславия, гордость делает человека подверженным гневу и ярости, сродни безумцам. У безумца нет добродетелей, которые традиционно называются интеллектуальными, он не готов судить о вещах рассудительно, на основании опыта и разумного рассуждения. Можно ли рассчитывать, что такой человек поймет все будущие выгоды мира и не поддастся страстям? Можно ли надеяться на мир между людьми, каждый из которых, по природе своей, не превосходит другого так, чтобы гарантированно одолеть его в борьбе? Конечно, можно себе представить «необоримую мощь» («power irresistible»), говорит Гоббс в тридцать первой главе. Если бы кто-то из людей обладал ею, то он по природе был бы господином над всеми остальными. Но всемогущ один лишь Бог, люди же способны объединиться против того, кто сильнее каждого из них, и побороть его, так что никакое обычное превосходство здесь не поможет. В пятнадцатой главе Гоббс перечисляет необходимые для сохранения мира естественные законы. Девятый из них — «против гордости»: даже если люди не равны от природы, они вступят в договор только на условиях равенства. А десятый закон — против надменности и в пользу скромности, он заставляет при заключении договора не требовать для себя особых привилегий.
В гипотетическом естественном состоянии слава ненадежна. Каждый человек обладает тем, что Гоббс называет «power»: силой, властью и просто способностью что-либо сделать. Если человеку удается сделать то, чего он хочет, он доволен. Но счастлив ли он? Нет. Цель достигнута, удовольствие получено. Новое удовольствие последует за удовлетворением нового желания. Постоянное достижение желаемого — вот что такое счастье. «Power» — это способность добиваться желаемого, но пределы этой способности ставит другой человек. Никогда нельзя знать заранее: не начнется ли конфликт в ходе осуществления целей? Не придется ли уступить? Сознание своей силы важно. Она внушает уверенность в том, что любая цель будет достигнута. Не страх перед отдельной неудачей, но постоянная угроза небытия открывается в возможности любого неуспеха. Война не позволяет строить расчеты, вкладываться в будущее, не только быть счастливым, но и надеяться на счастье. Счастье возможно там, где есть мир. Для этого и требуется государство, левиафан, замена страха друг перед другом страхом перед сувереном. Перед лицом суверена исчезает не просто способность к сопротивлению, но и способность к действию. Этот основополагающий ужас делает возможным ограниченное, однако возможное в государстве счастье.
Что такое государство? Это множество людей, соединенных вместе. Откуда же они знают, что составляют единство, если общественный договор был заключен неведомо когда и как? Для этого, говорит Гоббс, нужно, чтобы единство было наглядным, реальным. Это «не просто согласие или единодушие» людей, но реальное единство, которое персонифицировано, то есть представлено (репрезентировано) лицом суверена. Множество людей становится народом и осознает себя как единство, глядя в лицо суверена, как это и показано на картинке. Левиафан, говорит Гоббс, — это государство, искусственный, то есть построенный людьми человек, а суверенитет — его «искусственная душа, дающая жизнь и движение всему телу». Левиафан, как мы видели, обладает могуществом, potestas. Термин «potestas» (буквально означающий именно мощь как способность) присутствует в старой латинской формуле, идущей от Цицерона: «Cum potestas in populo, auctoritas in senatu sit» («Если власть-могущество у народа, то власть-авторитет — у сената»). В Средние века использование этих терминов усложнилось. Если поначалу речь шла о том, что власть-могущество есть власть царская, а власть-авторитет — церковная, то впоследствии уточнений и дистинкций стало куда больше. Но само различение могущества и авторитета сохранилось. Называя государство левиафаном, Гоббс утверждает его могущество. Но он еще добавляет к могуществу авторитет, утверждая, что власть у его государства не только гражданская, но и церковная, не только подавляющая мощью, но и определяющая различения справедливого и несправедливого. Могущество вызывает ужас. Авторитет добавляет к ужасу почтение. К сожалению, в русском переводе сильно испорчено то важное место у Гоббса, где говорится об основании государства и о том, благодаря чему оно возможно. Переводчик не исказил основной смысл, но не смог передать игру слов, а без нее многое непонятно.
Гоббс различает, если использовать его собственные термины, «author’а» и «actor’а», которых в русском переводе называют «доверитель» и «доверенное лицо». Но «author» как «доверитель» — это специальный юридический термин, который хотя и был в ходу в те годы, однако отнюдь не вытеснил другие значения. Слово «author», как считается, произошло от латинского «auctor», а оно, в свою очередь, от глагола «augere» — «умножать», «увеличивать», «содействовать». Из латыни оно перекочевало во французский, а оттуда, с изменением написания, — в английский. Уже с XIV в. известно и современное значение этого слова. В XII главе Гоббс говорит об «авторах» языческих религий, имея в виду, конечно, их основателей, а в главе XVI — о «persons, authors and things personated». Персона, говорит Гоббс, — это маска, личина. Персонифицировать — это представлять кого-либо или что-либо «на сцене и в жизни». Гоббс умело обыгрывает два смысла: в одном смысле речь идет о сценическом представлении, когда актер надевает на себя личину и говорит не от себя, но от автора; в другом смысле речь идет о юридическом отношении. Author — доверитель, actor — доверенное лицо, которое действует от имени того, кто авторизовал его действия. Это ключевое понятие философии Гоббса: «авторизация». Действующий по поручению своего «автора» персонифицирует его, то есть воплощает в своем лице. Общественный договор — это именно поручение персонифицировать всех, кто его заключил. Действия суверена невозможно оспорить, потому что он действует не от имени себя самого как естественного лица. Левиафан — это искусственное тело государства, репрезентативное лицо получило доверенность, его нельзя остановить, его нельзя оспорить, потому что ему коллективно переданы те самые полномочия, которые только и могли бы сделать спор возможным. Авторы потеряли контроль над актером (хотя Гоббс, наверное, никогда не согласился бы с такой чисто театральной интерпретацией), а суверен приобрел возможность, так сказать, вторичной авторизации тех, кто действует по его поручению. Но только все права забрать свое поручение обратно от министров, военных, губернаторов у него сохранились. Тот, кто вздумал бы выступать против него, выступил бы не просто против физического лица, чье самоуправство ему претит или кажется опасным, а в буквальном смысле слова оказался бы врагом народа. В государстве Гоббса невозможна политика, потому что народ консолидирован как единство, и единство это держится как страхом перед могуществом, так и преклонением перед авторитетом суверена, выступающего как высший религиозный авторитет. Не забудем только о том, что ужас и почтение должны блокировать склонности человека к наслаждению своими способностями, наслаждению той мощью, которую дала ему природа.
Для запуганного существа, ищущего спасения и мира, политический ужас есть неизбежное зло: он позволяет государству запугать себя, чтобы не стать жертвой себе подобных. Но для человека, наслаждающегося игрой своих сил, ищущего славы и готового соперничать, счастливого движением, а не результатом, политический ужас выглядит по-другому. Смертный бог — левиафан — трансцендентен, как говорят философы,множеству индивидов. В этом множестве, словно бы против внятно заявленного намерения Гоббса, обнаруживаются сильные, выдающиеся, славные и энергичные, ищущие знания причин люди (лишь человек из всех живых существ заинтересован в познании причин, говорит Гоббс, но не уточняет, как относиться к тем из людей, кто не ищет причины). Но и скромным, и надменным государство внушает ужас (не страх, fear, но именно ужас, awe). Его насилие делает ничтожным любое сопротивление, любое притязание. Никто не может сравниться с ним, и если от него не может быть неправды и несправедливости, то потому лишь, что правду и справедливость оно определяет само. Неодолимым его делает сочетание высшей мощи и высшего права, а ужасным — то обстоятельство, что его невозможно «впустить внутрь».
Это требует небольшого пояснения. Индивид может признать, что у государства — свои резоны, он может согласиться считать резоны государства своими резонами, но постичь резоны государства в полной мере он не способен. Не так они устроены, чтобы их можно было постигнуть без остатка. Если мы переведем слова «резон государства» на иностранный язык… да хотя бы на английский! Получим «reason of state». По-итальянски — “ragion di stato” — знаменитая в те годы формула, которой сам Гоббс, правда, не пользуется, но не в этом дело! Живет он как раз тогда, когда разговор о разуме государства становятся широко распространенными. Мы-то, из-за череды удивительных превращений, происходящих с терминами, пожалуй, даже и не догадываемся, что эти слова означают в наше время «государственный (или национальный) интерес». В точности в год рождения Гоббса (1588) итальянский автор Джованни Ботеро написал книгу «О величии городов», в которой объяснял принципы правильного управления, а уже в следующем он завершил книгу «Della ragion di Stato», первую, где это понятие было вынесено на обложку, хотя говорили о нем к этому времени не менее полувека. Ботеро гневно упрекал за неправильную трактовку «разума» государства знаменитого (в те годы — уже проклятого, пресловутого) флорентийца Никколо Макьявелли (у которого, заметим попутно, этого понятия еще нет, но которому его введение приписывают). Макьявелли был уверен, что успех властителя может и должен быть достигнут, даже если придется обмануть косный народ и вести его к величию хитростью и силой, потому что главная задача правителя — сохранение государства, а не добродетель граждан. Ботеро же считал, что сам властитель должен быть добродетелен и вызывать у граждан привязанность и восхищение. Гоббс, конечно, знал об этих спорах. Ему была понятна их оборотная сторона. Свободные города вызывают его ненависть. Он призывает не путать свободу городов от внешнего принуждения со свободой граждан внутри городов. Города, где граждане свободны и сами определяют характер власти, — это республики. Гоббс против республик, он за новую форму организации политической жизни, ту самую, которую итальянцы называют «stato», англичане же — «state». Государство-stato не дает гражданам полноценной возможности сочувствовать, со-мыслить с ним, соучаствовать в нем. В интересах государства может быть совершено, что не сможет оправдать для себя добродетельный гражданин, пекущийся о спасении души. Для эффективного управления публичность не требуется, резоны действий государства не должны быть объявлены. Гражданин обладает способностью различать доброе и злое, но откуда он берет критерии? Его разум, говорит традиция, позволяет эти критерии найти и применить. Этот разум — «правый», то есть правильный, прямой, здравый, «recta ratio». Но в государстве Гоббса разум самого государства есть правый разум. А как же быть человеку, который захочет своим разумом испытать государство? — Никак.
В тридцать первой главе Гоббс вспоминает о книге Иова и объясняет: «А как горько упрекает Бога Иов за обрушившиеся на него многочисленные несчастья, несмотря на его непорочность. В случае с Иовом Бог сам решает этот вопрос, руководствуясь не грехом Иова, а своим собственным могуществом». Иначе говоря, всемогущество Бога есть источник права, а не право — источник всемогущества. Необходимо почитание Бога, то есть внутренняя мысль о его доброте, но источником этой мысли должно стать сознание его могущества. Вопрос о том, возможно ли такое почитание государства — самый болезненный для философии Гоббса. Государство признается как источник права и справедливости, высший судья во всех делах, включая вопросы веры, действующий, однако, всякий раз декларируемым, но оттого не более понятным причинам. Высшее, лучшее в человеке приходит при этом в соприкосновение и столкновение с мощью левиафана. Мир, который должен был быть собран в этой конструкции, раскалывается. Человек, ищущий причины, наталкивается на разум государства и, не постигая его решений, склоняется пред его мощью. Человек, ищущий справедливости, наталкивается в лице суверена на высшего судью и интерпретатора вечных законов. Он склоняется перед ним.
Гоббсовским вопросом социологи часто называют вопрос о том, как возможен социальный порядок, то есть возможен ли он вообще. Вывернув его наизнанку, мы получаем вопрос о том, может ли быть насилие вписано в порядок политического мироздания или, еще точнее: возможна ли практическая, непрерывно возобновляемая теодицея смертного бога, постоянно творящего насилие и мир в постоянно творимом, полном насилия социальном мире.
Это делает Гоббса необыкновенно актуальным мыслителем. Это объясняет, почему «Левиафан» издают и переиздают, почему многие годы выходит специальный журнал, посвященный исследованию философии Гоббса, почему новые книги и статьи во всем большем количестве появляются в разных странах каждый год. Гоббс предложил конструкцию государства столь же, на первый взгляд, простую, сколь и загадочную. В основании авторитарного, полицейского государства Гоббса лежит вполне современный принцип демократического равноправия. Источником государственной власти является, по сути, народ, а народ возникает из множества разрозненных индивидов лишь тогда, когда отдельные люди внятно, недвусмысленно, словами или другими знаками выражают готовность быть вместе. Эту свою совместность в лице суверенного властителя (причем таким властителем может быть не только король, но и парламент или даже демократическая ассамблея большинства, хотя об этом Гоббс пишет крайне глухо) они опознают как единство. Поскольку никакого общественного договора, кроме явного подтверждения лояльности, в реальности не бывает, государство держится как своей силой, внушающей всем страх, так и поддержкой граждан, которые видят именно в нем, в государстве, защитника и благодетеля. При этом в их частную жизнь оно не залезает и дает возможность, если только человек не покушается на мир и порядок, каждому гражданину действовать эгоистически, себе во благо. Это — в высшей степени либеральная конструкция, которая — в том-то и таится подвох — держится лишь постольку, поскольку гражданин считает, что у государства действительно есть высший разум и высшее право. Мы повторяемся, мы ходим по кругу? Не совсем так. Ведь в государстве, которому он лоялен, народ, а значит, и каждый человек, опознает себя самого. В воле государства — свою собственную готовность передоверить ему, государству, все решения и всю защиту. Обосновывая лояльность, Гоббс напоминает об авторизации, которая, исторически, неизвестно, была ли, и которую, фактически, надо подтверждать лояльностью. Конструкция шатается. Лояльность — это авторизация, а необходимость лояльности обосновывается ссылками на авторизацию. Спасти конструкцию может лишь ужас: страх войны и страх перед террором государства.
Современное государство, казалось бы, нашло выход из этого круга, причем нашло его очень давно. Что такое демократические выборы представительной власти, как не авторизация, совершающаяся достаточно регулярно, чтобы каждый гражданин мог и должен был сказать: это не захватчики, не посторонние силы управляют мною. То, что у меня теперь такие правители, — это была моя воля. Это я согласился считать своим решением все, что они совершают. Это я отказался от исследования главных вопросов справедливости и права…
Впрочем, нет. Мы-то знаем, что современная демократия устроена совершенно по-другому! Даже в перерывах между выборами граждане находят возможность критиковать правительство, воздействовать на его решения, апеллировать к принципам, которые важнее правительственных решений, наконец, досрочно, если уж совсем невмоготу, смещать правителей и даже заменять целые системы правления. Хорошо, если при этом обходится без гражданской войны, без партизанщины (в том числе «городской герильи»), без террора. Если же нет, многим вспоминаются важные слова Гоббса, сказанные им в завершение своего труда: «Вся моя задача состояла в том, чтобы показать связь между защитой и повиновением». Государство всегда готово предложить защиту — в обмен на повиновение. В этом и состоит страшная тайна «Левиафана».
© Текст: Александр Филиппов
[*] Ср. у Л. Фуано: «Гоббс не утверждает здесь, будто существования государства
достаточно, чтобы рассеять страх и недоверие в отношениях между людьми; он также
не утверждает, что страх, в себе и для себя, делает недействительными договоры.
Прежде всего, государство не рассеивает страх, потому что оно
само есть источник другого, специфического страха, называемого «terrour» (ужасом), который берет начало в его исключительно
праве выносить приговоры и осуществлять наказания» (Foisneau
L. Leviathan’s Theory
of Justice // Leviathan after 350 Years / Ed. By
Sorell T., Foisneau L. Oxford: Oxford University Press, 2004. P. 108).