Рассказ
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 44, 2016
Неожиданно
экран ожил. Начались новости. Я надел очки и прибавил звук. Когда все это случилось,
они пообещали, что будут вещать регулярно, как только наладят связь. Но связь они
так и не наладили, поэтому точного времени эфира до сих пор не знал никто, и даже
они сами. Чтобы посмотреть новости, приходилось оставлять телевизор включенным.
Больше по нему ничего не показывали. На каждом канале одна и та же рябь черно-серых
муравьев, от которой болели глаза и ехала «крыша», если смотреть в экран слишком
долго. Кроме телека и единственного канала с помехами, не работало больше ничего.
Не было ни интернета, ни сотовой связи, не говоря уже о стационарной. Радио тоже
вымерло. На потеху мне и тем жителям, которые не сбежали из города, когда все начиналось,
какие-то энтузиасты брали в руки камеры и микрофоны и выходили на пустынные улицы,
чтобы вести свои репортажи прямо с места событий. За этот подвиг они заслуживали
всеобщей любви и признания, и я был уверен, что найдутся люди, которые станут восхищаться
такими «смельчаками». Но только не я. Они казались мне болванами, рискующими собственными
жизнями, и все ради чего? Ради безликих людей, которых они никогда не увидят и которые
никогда не скажут им спасибо за этот жертвоприношеннический труд. Но они все равно
продолжали стараться, работать не покладая рук, чтобы сохранить телевизионную связь,
единственную ниточку между запертыми на все замки квартирами и внешним миром; они
каким-то чудом умудрялись поддерживать ее, тогда как все остальные каналы в одночасье
отрубились и с той поры совсем перестали вещать. Впрочем, мое дело было — не выключать
телевизор и не пропустить новости, когда они появятся, а с этим я мог справиться
и без риска для собственной жизни. Я прибавил громкость, не боясь потревожить соседей.
Я решил, что дом вот уже несколько дней как опустел, и кроме меня, здесь никого
не осталось. Дело было не только в том, что я не слышал шума (хотя раньше шума от
соседей было хоть отбавляй), дело было в этом тягостном, навязчивом чувстве, которое
подсказывало мне: во всем нашем большом многоэтажном многоквартирном доме я действительно
остался один. Могло быть и так, что соседи мои всего лишь затаились: сидят себе
тихонечко и не включают новости, не разговаривают друг с другом, не принимают душ,
— но чутье подсказывало мне, что на самом деле их просто здесь нет. Как и многие
другие, они уехали, когда началось все это безобразие. Мне тоже стоило последовать
их примеру, и несколько раз я даже пытался. Но останавливался перед дверью, полностью
одетый, с запасом еды и воды, останавливался и слушал, что делается за ней. За дверью
не было ничего. Сколько бы я ни пытался хоть что-то расслышать, там была только
тишина и пустота. И мне было страшно выходить туда. Да, и куда бы я пошел?
Беспорядки начались на прошлой
неделе, и сначала никто не придал этому серьезного значения, несмотря на то что
вспышки были неожиданными и яростными. Казалось, скоро это прекратится: полиция,
военные найдут управу на хулиганов. Только это были вовсе не хулиганы, что стало
очевидно через несколько дней, когда их бушующая ярость выплеснулась на город. Они
начали активные действия в центре, сосредоточив свои усилия на административных
зданиях, мэрии, муниципалитете, службе занятости. Они устраивали побоища средь бела
дня, и их не останавливали ни сила, ни здравый смысл. Тогда-то жителям и посоветовали
укрыться в своих квартирах и ждать. Первоначально их ярость и агрессия носила какой-то
политический подтекст, но вскоре она трансформировалась в нечто более зловещее и
страшное. Они крушили все, что попадалось под руку: ларьки, магазины, автобусные
остановки, школы, рестораны, офисные здания. Грабили, поджигали. Город лихорадило
в анархии и неизвестности: никто тогда не знал, что станется с жилым домами, никто
не мог гарантировать, что они не вернутся к нетронутому, когда все остальное будет
уже разрушено. И что тогда случится с теми, кто укрывается в своих квартирах?
Нам оставалось только молиться, чтобы все закончилось еще до того, как анархисты,
как кто-то их называет, обрушат существующий уклад, существующий мир с его правилами
и превратят его в место, в котором невозможно станет дальше жить.
Только я не думал, что это
анархисты или байкеры, как говорили по телевидению. Это была какая-то другая сила,
куда страшнее «Ангелов Ада» или «Движения за свободу». Дать им разумного определения
я не мог, потому что его еще не существовало. Наверное, его придумают позже и через
столетие будут изучать по учебникам истории. Если сама история к тому времени не
исчезнет. Но пока этого определения не было, я называл их: они. В этом
«они» было заключено все, что нужно, все, что требуется знать. В этом
«они» и была та сила, с которой я предпочел бы никогда не сталкиваться. В теперешнем
новом мире мой способ действий казался самым эффективным и простым: не суйся наружу,
идиот! Ничего не случится, если спрятаться у себя дома и пытаться умаслить всех
известных богов мольбами о спасении жизни. И в моем страхе не было ничего
постыдного: согласно теории, от начала и до конца оправдывавшей мои действия, а
точнее, их отсутствие, страх, которому я подчиняюсь, заключен в природе людей. Бояться
— также естественно, как и хотеть есть: я боюсь, следовательно, существую. Пока
чувствуешь страх, пока подчиняешься ему, все в порядке и с твоими инстинктами самосохранения,
а значит, и с тобой. Животные (а все мы так или иначе животные) не выходят ради
славы на опасные улицы города и не стараются спасти чужие жизни, когда их о такой
помощи даже не просят, они борются за выживание изо всех сил, и неспроста природа
наградила их инстинктами, которые у иных людей вдруг притупились или вовсе отказали
в работе.
Взять, к примеру, ее. Что
она вообще тут делает? Я ни разу не видел ее в новостях, и не знаю, откуда она взялась,
может, и не журналистика вовсе, думал я, глядя на молодую девушку с яркими красно-рубиновыми
волосами, которая вела репортаж с места событий. Часть волос она убрала назад, заколов
их на затылке и открыв свое безупречное лицо. На бледной прозрачной коже отпечатались
темные изгибы бровей и глаза, горевшие синим пламенем. Ее красоту никак нельзя было
назвать «модельной», и в чертах лица не угадывалось положенной мягкости, которая
так нравится мужчинам в своих женах. Скорее, она относилась к тому типу красивых
женщин, которым вечно не везет в любви, слишком красивых, чтобы кто-то любил их
по-настоящему. Но для нее все это как будто не имело никакого значения. В этом
мире у нее находились дела поважнее: ради меня и тех, других, кто боялся выйти на
улицу, она вышла туда сама и бесстрашно встала посреди безлюдной площади, чтобы
вести этот абсурдный, бессмысленный репортаж так, как будто ничего не случилось.
В ее глазах читалась такая сила и мощь, каких мне не доводилось прежде видеть
ни в одном человеке. Это было оно, то самое ощущение, которое я никак не мог распознать,
найти внутри себя все эти проклятые дни. Да, несмотря на то, что я — мужчина, сильнее
ее, взрослее, и, наверное, даже умнее, внутри она была сильнее меня в сто тысяч
раз. Она была Давидом, она же была и Голиафом.
«Городу причинен огромный
ущерб, — сообщала тем временем репортерша, — некоторые здания не восстановить. Что-то
пострадало от огня, что-то от вандализма».
Камера пришла в движение,
оставив ее лицо где-то за кадром. Вместо него она подсунула мне реальность: картины
разрушенного, обездоленного города, который стало не узнать. Вот здание цирка, точнее
то, что им когда-то было, и площадь перед ним, — безлюдная, пустынная, выжженная
чьей-то ненавистью. На этом месте, раскрашенном когда-то мыльными пузырями, воздушными
шарами, розовой сахарной ватой, нарядными пони и притворно веселыми колунами, все
цвета будто бы стерлись. Площадь стала графической. Она завалена мусором. Битые
пивные бутылки, листки афиш, гора стекол и поломанных веток. Здание цирка представляет
собой странное жалкое зрелище: больше оно не похоже на приют детства и веселья.
Одна его часть стоит, как ни в чем не бывало, стены все также выкрашены в веселенький
зеленый цвет, на крыше болтается оторванная растяжка с рекламой гастролей белых
медведей, но общую картину портят выбитые окна и вторая часть здания, которая полностью
обуглена. Совсем недавно тут бушевал пожар, и если бы не прошедший накануне ливень,
цирк сгорел бы до основания. Он стоит неуклюжим уродцем, притихший, помятый, как
будто не зная, куда ему девать свое уродство, стесняясь того, как над ним надругалась
судьба. Мне кажется, я даже чувствую запах гари, которую ветер доносит сюда, хотя
в реальности этого не может быть — все окна в квартире закрыты, да и цирк находится
от меня за семь с лишним километров.
«К счастью, вчерашний дождь
прекратил страшный пожар», — сказала репортерша, но за ее словами я услышал, что
она думает, я и сам думал так же: несмотря на оставшуюся половину, здание уже не
восстановить. Ее, эту часть, которая так отчаянно не хотела умирать, все равно придется
снести. И меня охватило чувство безнадежности. «Вчерашний дождь прекратил
страшный пожар». Ну, и что с того? Сколько еще случится таких пожаров, прежде чем…
Камера подвинулась и представила
нашу новую жизнь, еще больше картинок с места событий. Но после цирка, после того,
что мы видели сегодня, ни одна из них так не трогает и не задевает за живое. Они
приносят облегчение, ибо означают, что сегодня ничего страшного больше не случилось,
и этот вид становится привычен глазу: эй, посмотрите, это же просто обезлюдевший
город, где на дорогах нет ни людей, ни машин, ни бездомных собак. Только несколько
автомобилей, которые так и остались стоять у обочины. Теперь они так же мертвы,
как и большинство зданий, вместо окон глазницами сверкают разбитые стекла, двери
сорваны с петель, крыши, капоты помяты, побиты, — вряд ли хозяева когда-нибудь вернутся
за ними. Хорошо: город теперь застрял без пробок.
«В центре города, — продолжала говорить
репортерша, и камера влюбленно сосредоточилась на ее лице, — прошла первая волна
беспорядков. Судя по всему, они устроили временную передышку. Если кто-то
имеет возможность уехать в более безопасные районы, то надо делать это сейчас. К
сожалению, это лишь крупицы информации, которой мы обладаем, мы даже не можем гарантировать
ее стопроцентную достоверность. Точных данных, что происходит и где это происходит,
нет ни у кого. Мы постараемся держать вас в курсе событий и будем выходить в эфир
до тех пор, пока ваши каналы принимают нас. Будьте осторожны. И до встречи».
Репортаж закончился, вместо
красивого лица репортерши по экрану поползли черно-серые муравьи. Ради любопытства
я пощелкал по другим каналам, но везде было одно и то же. Я оставил телевизор включенным.
Вряд ли она скоро вернется, но кто знает?
Я подошел к окну и посмотрел
вниз на улицу. Окна моей квартиры выходили на дорогу. Вот вам: пустая проезжая часть
и колпак автобусной остановки. По ту сторону, напротив моих окон, стройными рядами
жались друг к другу гаражи, принадлежавшие какому-то кооперативу. За ними виднелись
крыши частных одноэтажных домиков, — чьи-то
летние дачи, — а еще дальше поблескивала река. Из-за туманной дымки реки не было
видно, но я знал, что она там. По правую сторону, несколько в отдалении возвышались
массивно трубы остановившегося завода. Когда-то из них валил привычный густой белый
дым, нынче его отсутствие резало глаз. Слева, чуть поодаль от гаражей, находилась
платная стоянка: там, безо всякого присмотра и охраны, раскорячились чьи-то автомобили,
всего три машины, за которыми так никто и не пришел. Вот уж не подумал бы, что окна
во двор могут быть таким преимуществом! Если бы только я мог видеть соседние подъезды,
лавочки, детскую площадку, чужие окна, если б мог видеть, что происходит там, на
той стороне. Может быть, там есть движение, может, люди выходят из подъездов, смотрят
в соседние окна, общаются между собой, живут…
Пошел мелкий рябой дождь.
Он казался почти незаметным, но стоило мне открыть окно, капли ударились в лицо
и на вытянутые ладони. Погода все время стояла промозглая, как будто чувствовала
настроение города и вторила ему. Вот уже который день дожди сменялись туманом. Солнце
не выглянуло ни разу. Порой терялось ощущение времени: трудно было определить, который
час, которое время суток, и даже если я смотрел на часы, то все равно сбивался в
подсчетах. Время скакало: то быстрее, то медленнее. Но все равно куда-то двигаясь,
— в отличие от меня.
Дождь, как ни в чем не бывало,
все шел на пустынной улице. Ни тебе машин, ни пешеходов под зонтами. Хоть бы проехала
машина, хоть бы одна. Но сколько я ни смотрел, сколько ни ждал, машин не было. Дождь
продолжал размывать асфальт на дороге, образуя лужи, от которых не было брызг…
Значит, вот как. Если я собираюсь
остаться здесь, мне нужна еда. Придется выйти на улицу.
Я пошел на кухню и осмотрел
запасы. В верхнем ящике нашел пакет гречки, сухие лавровые листы, горсть риса,
слипшуюся курагу (не помню, когда я ее покупал?), несколько штук изюма и сухой перец
чили. В холодильнике обнаружился пакет прокисшего молока, три яйца, кусок
сырокопченой колбасы и плавленый сыр. Этого хватит дня на два, может, больше, но
кто знает, сколько продлятся беспорядки? Они могут закончиться завтра или сию же
минуту, а могут продолжаться еще недели две. Как скоро придет помощь и придет ли
она? А они могут явиться со дня на день, или даже раньше. И скорее
всего, это мой последний шанс. Надо выйти отсюда и надеяться на счастливый случай,
на то, что все обойдется; но когда это в последний раз мне везло?
Я нашел два крепких пакета,
скатал их и запихнул в карман куртки. Надел ботинки; напоследок окинул беглым взглядом
квартиру и открыл дверь. В коридоре было тихо; было тихо везде, и у соседей
тоже. Двери вроде бы наглухо заперты, но понять, уехали они или надежно прячутся
за мнимой безопасностью замков, невозможно. Я встал у лифта, протянул руку к кнопке,
но тут же опустил ее. Я не был уверен, что хочу сейчас слышать какие-нибудь звуки,
даже привычный звук трущихся тросов, которые тянут за собой лифтовую кабину, окажется
слишком резким для моего слуха, инфарктным ударом по моему страху. Я повернулся
и пошел вниз по лестнице. Шаги гулким эхом понеслись по коридорам. Мне представилось,
что соседи, прильнув к дверям, слышат их и боятся представить себе, кто я такой.
И тогда я попробовал вспомнить людей, которые здесь живут, но понял, что почти
никого из них не знаю. Их имена, их лица, их рукопожатия и кивки головой в немом
«здрасьте» не хотели рисоваться в моем воображении. У меня никогда не было потребности
в общении с соседями: мне хотелось отгородиться от них, пропустить мимо ушей разговоры,
не слышать звуков у себя над головой. Что ж, теперь-то так оно есть. Но невольно
я все равно думал об этих молодых семьях, которые летними вечерами прогуливались
во дворе с маленькими детьми, о юных девочках, которые поздно возвращались с дискотек
и все время ругались с родителями, о парнях, которые зимой сидели на лестнице, курили
и бренчали на гитарах, о стариках, которые прожили здесь всю жизнь. Особенно о стариках.
Что станет с ними теперь? Они же не могут никуда уехать, никуда уйти: у них нет
возможности даже выйти в магазин, за едой… И мне стало так жаль, так жаль их всех,
что я чуть было не принялся молотить во все двери. Для чего? Чтобы спасти. Но кого?
В первую очередь мне нужно спасать самого себя.
Я с трудом остановил внезапный
порыв. Если я ничего не слышу, значит, их там нет. Я услышал бы звуки, услышал.
Быть может, они давным-давно уехали. Уехали, вот и все. Но думать о том, как эти
старики и старухи, которые раньше казались мне такими незначительными, как будто
не существующими, как они могли куда-то уехать, скрыться, я не стал. Мне не хотелось
вникать в причины этой мертвой тишины, которая неслась из-за всех дверей, и представлять,
будто люди, которые жили здесь, никуда не уехали, они просто перестали шуметь, насовсем,
попросту умерли. Но если кто-то там и есть, если есть там живые, то уж они наверняка
слышат меня: стук яростно бьющегося о грудную клетку сердца разносится по всему
дому. Наконец я дошел до первого этажа.
Спустился к входной двери.
Но прежде, чем выйти на улицу, немного постоял, собираясь с мыслями, готовясь ко
всему, что могу там увидеть.
Дверь была приоткрыта. Домофонный
замок сломан. Он был сломан раньше, до этих событий, или его сломал кто-то еще?
Я не мог точно этого вспомнить. Я резко обернулся: мне отчетливо показалось, будто
сзади притаился кто-то и ждет. Но там, за моей спиной, никого не было. Пустой коридор,
шершавая лестница. Почудилось.
Я вышел на улицу. Никого.
Чуть поодаль припаркованы две машины; неподвижные детские качели; пустая лавочка;
палисадник с поникшими кустарниками; почти стертая на асфальте краска; огромные,
растекающиеся во всю ширь лужи и белеющий фонарный столб. Дежа вю: когда-то я это
уже видел. Но это же мой двор, место, которое я и вправду видел тысячу раз, что
тут удивительного? И в то же время, теперь здесь было что-то не так. И я понял:
я никогда прежде не видел двор таким пустым. Когда бы я ни оказывался здесь, в какое
бы время суток, во дворе всегда находились люди, даже если их не было видно, их
присутствие, человеческое тепло, ощущалось так отчетливо, что причин для беспокойства
или неудобства не было никакого. Но теперь двор был пуст. Ни души, в самом полном
смысле этого слова.
Дождь все еще моросил.
Магазин был напротив, метрах
в пятидесяти от меня, и я побежал к нему, хотя нужды в этом не было никакой. Я дернул
дверь, ожидая, что она заперта, но дверь отворилась. Замок был сломан: кто-то уже
побывал здесь до меня. Или… все еще находится внутри. Впервые я пожалел, что не
взял с собой никакого оружия. Мне просто не пришло это в голову. Впрочем, дома у
меня все равно нет ничего, кроме кухонного ножа. Сумел бы я при случае им воспользоваться?
Стоило мне представить, как нож протыкает чью-то плоть, проникая в органы и ткани,
как течет из раны кровь, неся за собой боль и смерть, мне стало неловко. Я не знал,
как это бывает по-настоящему, — как убивают других людей. Окажись нож у меня в руках,
я все равно не смог бы им воспользоваться. Нет, не смог бы!
В магазине было пусто и тихо.
Перед кассами в коридорчике безмолвствовали банкоматы. Здесь же громоздились тележки
и корзинки для продуктов. На полу валялись разбросанные чеки, от следов ног было
грязно. Все ячейки для хранения сумок распахнуты настежь, и каждая из них пуста.
Я перелез через металлические магнитные дверцы и остановился, осматриваясь. Один
ли я?
Магазин выглядел таким же,
как всегда. Он и в обычные дни производил впечатление опустевшего вымершего магазина.
Теперь мало что изменилось. Сразу у входа лежали развалы овощей и фруктов, значительно
подпорченных. Над сливами и персиками витали мошки, бананы почернели, помидоры завяли
и сморщились. Я прошел мимо стеллажей с водкой, вином и шампанским, даже не взглянув
на алкоголь. В первую очередь мне необходимы консервы, то, что может храниться
вечно. Я взял понемногу тушенки, рыбы, печени, оливок. Все уместил в один пакет.
Второй доверху набил макаронами и лапшой быстрого приготовления.
Чем дольше я ходил по магазину,
тем увереннее себя чувствовал. Я перестал замирать, перестал останавливаться и прислушиваться
к шорохам и звукам. И в тоже время мне казалось, здесь кто-то есть, мне казалось,
я чувствую чье-то незримое присутствие. Спиной я ощущал на себе взгляд, настолько
явный и реальный, как будто наблюдающий стоял в одном шаге от меня. Но стоило мне
обернуться, повинуясь этому иррациональному инстинкту, никого там не оказывалось.
Пора было уходить, места в пакетах все равно не осталось. Но у выхода на меня вдруг
нашло озарение: я вспомнил, что где-то у касс должны быть фирменные пакеты. Я мог
бы взять что-нибудь еще: у меня совсем не было мяса, колбасы, полуфабрикатов. Оставив
два полных пакета у выхода, я подошел к одной из касс. Здесь также, как и прежде,
лежали жвачки, шоколад, мятный «тик-так». Куда бы им деться, но меня эти проклятые
жвачки поразили больше всего остального, как будто во всем остальном не было ничего
удивительного и странного. Мне привиделось, что я оказался в магазине в самый обычный
будничный день. Как будто бы ничего не случилось. Весь мир, который я знал, быстро
и необратимо рушился, а жвачки так и лежали на своих местах. Я перегнулся через
кассовую ленту, здесь под ней, как я и думал, обнаружилась пачка пакетов. Я забрал
их все. Я не смог бы столько унести, но мне некогда было считать. Это не та обычная
жизнь, которой я привык жить, хватить думать о других, — уговаривал я себя. Хватит
думать о том, что эти пакеты могут пригодиться кому-то еще, но, тем не менее, я
об этом думал. Мне нельзя было терять времени, но я все равно вернулся к кассе и
бóльшую часть пакетов положил обратно. В оставшиеся покидал мясо, колбасу,
сосиски, курицу, столько, сколько смог унести. Наверное, хватит: я с трудом остановил
панический порыв. С голоду я не умру, ничего подобного не случится. Помощь придет
скорее.
В магазине я все сделал, и
пора было уходить, уносить ноги, на этот раз окончательно, но вдруг я отчетливо
услышал шорох, он был реален, никаких фантазий и галлюцинаций. Я замер, и мне показалось,
что вместе со мной замерло мое сердце, я не чувствовал и не слышал его. Сердце шумело
у меня в ушах.
Кроме меня в магазине был
кто-то еще. Теперь я точно это знал.
Я не двигался с места. Надо
было проверить, кто или что там, но я боялся. Уходить, поворачиваться спиной к этой
неизвестности было еще страшнее, поэтому я просто стоял.
Он сам вышел из-за стеллажа
с йогуртами. И встал, глядя на меня. Он был выше меня ростом и определенно
сильнее, более крупного телосложения. Даже голова его была больше моей. На нем были
черные узкие джинсы и черная кожаная куртка, и весь его вид внушал определенные
опасения: вот пришел мой конец. Кроме этого, в голове не было ни единой мысли, я
не порывался куда-то бежать, спасаться. Я просто стоял и смотрел на него. А он
— стоял и смотрел на меня. Но потом я увидел его глаза, и с облегчением выдохнул.
В его глазах я прочитал тот же страх, что испытывал и сам. Он был не из них.
Он был такой же, как и я. И он, здоровый мужик, куда здоровее, чем я, боялся
точно так же, если не больше. Страх — он един для всех.
Только теперь я заметил, что
он держит в руках корзинку для продуктов, наполовину полную. Увидев эту корзинку,
я чуть было не расхохотался. Но смеха не было, за эти дни я забыл, как это делается.
Мое лицо исказила непроизвольная вымученная гримаса, в данной ситуации меньше всего
похожая на улыбку: мужчина отшатнулся и недоверчиво нахмурился. Я постарался успокоиться.
Унять дрожь и перестать так улыбаться. Я кивнул ему. И он кивнул в ответ.
Мы разошлись, каждый в свою сторону. Я забрал свои пакеты и быстро пошел домой.
Оказавшись дома, я запер квартиру
на все замки и только тогда почувствовал облегчение. В уютной безопасности
квартиры воспоминания о страхе, который я только пять минут назад испытывал там,
снаружи, притупились. Сознание сжалилось надо мной: я совсем не мог думать обо всем
этом. Мне стало казаться, что все прошло не так уж и плохо, что если понадобится,
я смогу сделать это еще и еще раз, но тут я вспомнил встречу с незнакомцем, вспомнил,
как ужас сдавил мое сердце так, что оно остановилось на несколько секунд, вспомнил
озноб, который прошел по моему телу, и понял, что больше никогда не смогу выйти
на улицу, никогда.
С самого утра я ничего не
ел и, похоже, все еще не был голоден, но теперь у меня было довольно еды, и я, скорее
по привычке, пошел готовить ужин. Я отварил макароны, смазал их сливочным маслом,
отрезал большой шматок колбасы и вместе с тарелкой прошел в комнату. Уселся на пол,
перед телевизором; здесь я чувствовал себя как будто в большей безопасности. Я даже
спал теперь на полу: расстилать для сна кровать в сложившейся ситуации казалось
мне чем-то неправильным. В суеверном страхе я не хотел доставлять себе никакого
комфорта. Мне чудилось, будто в теплой и уютной постели я непременно умру, хоть
я и не мог рационально объяснить, почему так должно случится.
Как только я уселся на пол
начались новости: на экране возникла студия и привычный диктор. Теперь студия выглядела
аскетично, ей больше не старались придать сколько-нибудь важный вид, потому что
он потерял всякое значение: куда-то исчезли вазы с икебанами и аквариумы с цветными
шариками, не было ни ярмарочной панорамы города за дикторской спиной, ни бегущей
строки внизу экрана. Одним словом, ничего, кроме голой зеленой стены и бессменного
ведущего новостей.
Я не помнил, чтобы на этом
канале когда-то появлялись другие дикторы, кроме этого. Может, других никогда и
не было. Когда я впервые увидел его, за этой вот стойкой, ему не было и тридцати:
он казался худым и смущенным юношей, который только начинает свою карьеру. Помню
его короткую стрижку ежиком и дорогие костюмы, в которых он появлялся в эфире, они
не подходили к его молодому, безусому лицу, но магазин мужской одежды — один из
спонсоров программы — обязан был снабжать его рекламными вещами на время эфира.
За годы молодой мальчик превратился в мужчину: он приобрел солидность сытой и довольной
жизни, лицо его округлилось, но казалось, скорее приятным, а не отекшим от чрезмерных
возлияний, как у большинства местных новостников и корреспондентов. Изменилась и
его прическа: стрижка стала длиннее, волосы он теперь зачесывал на правый бок, местами
в них уже проглядывала седина. В последнее время меня раздражала эта его привычка
зачесывать волосы именно таким образом, — ему это не шло, — но теперь я был только
рад, что он не изменил себе, что он остался все тем же ведущими новостей, которого
я знал столько лет. Он держался так, как будто ничего не случилось, и выглядел он
все так же: в неизменном костюме и при галстуке, — разве что в фигуре его чувствовалась
какая-то сгорбленность, а на лице отпечатались следы усталости, которые он даже
не пытался скрыть косметикой. Имея деньги и наверняка возможности, этот диктор никуда
не сбежал. Он остался здесь, чтобы делать свою работу. И в тех словах, что он произносил
с экрана, не было фальши и заученности: он больше не говорил о событиях этого дня
или погоде, он не рекламировал турфирмы и не распинался о благотворительных акциях,
— он говорил о том, что сейчас нам надо держаться всем вместе, и что чем больше
будет нас, тем меньше будет их. Он говорил с такой страстью и горячностью
в голосе, что ему невозможно было не верить. Мне захотелось, чтобы такой человек,
нет, не просто такой человек, а именно он, которого я всегда считал слишком серьезным
и претенциозным, стал бы моим другом. В чем-то я позавидовал ему. Мне захотелось
почувствовать тоже, что чувствует он. Но я не мог так, я не был таким, как он.
Когда диктор объявил, что
пора переходить к событиям на местах, картинка на некоторое время пропала, настраиваясь,
покряхтела, а после всего на экран снова вернулась она. И она улыбалась. Теперь
— как будто я сходил с ума — мне стало казаться, что она обращается прямо ко мне,
специально выходит на связь, чтобы поговорить со мной. Не зря же она появилась именно
тогда, когда больше всего была нужна мне!
«Выглядишь усталой», — сказал
я ей.
«В центре города по-прежнему
затишье, — ответила она. — Мы обошли здесь каждую улицу, но не наткнулись ни на
одну банду, ни на одно формирование. Мы продолжаем думать, что по какой-то причине
террористы либо скрылись, либо же перебрались в другой район. К сожалению, со средствами
связи дела обстоят неважно, и к нам не поступает никаких сообщений оттуда».
Камера, оторвавшись от ее
лица, явила нам новые кадры разрухи, и я, наконец, увидел то место, где они находились:
возле администрации города.
«Не надо тебе там быть, —
сказал я ей, покачивая головой, — тебе совсем там не место».
Само здание, впрочем, пострадало
не сильно, но в тоже время это больше не было главное здание города: окна выбиты,
белые когда-то стены изрисованы бессмысленными граффити, в котором не заключено
никакого послания, в котором одна только злоба и ненависть. На земле, на газоне,
валяются кожаные кресла, компьютерные мониторы, и даже столы — все это из каких-то
варварских соображений выбрасывалось из окон, и теперь сиротливо лежало на траве,
украшенное битым стеклом. В фонтане, который был призван украшать площадь
перед зданием, покоились мониторы и кресла. Откуда-то там даже взялся телевизор.
«До сих пор трудно поверить
в то, что происходит, — донесся из-за кадра ее голос, — существует группа людей,
своеобразный мозговой штаб, который находится сейчас в нашей студии, пытаясь найти
выход из сложившейся ситуации, связаться хоть с кем-нибудь из представителей власти
или военных, но результатов пока мало».
Она замолчала, давая нам возможность
обдумать ее слова, понять, что нас не бросили на произвол судьбы, что кто-то думает
о том, как прекратить все это, но на самом деле, слова ее имели обратный эффект.
Я вдруг понял, что нас и вправду бросили. Нет ни правительства, ни военных, ни даже
полиции, а значит, некому помочь нам, и значит, на самом деле, нас и бросили на
произвол судьбы.
«Вы должны знать, что вы не
одни, и помощь в скором времени обязательно придет».
Может, она и верила в то,
что говорила, но теперь в это не верил я…
Камера затряслась, и вместе
с репортершей повела нас дальше, по главной пешеходной улице города. На ней валялись
стулья, вынесенные из кафешек, и перевернутые столы. Город изменился, и как бы там
ни было, он изменился навсегда. Никогда теперь все это не будет таким, как прежде,
никогда. Эти картины, картины жуткого вандализма, жуткой ярости, которая выплеснулась
сюда, будут преследовать нас до конца жизни. Те, кто видел их, уже не забудет.
Она сказала, что на сегодня
заканчивает свой репортаж, и они выйдут на связь только завтра утром, если не случится
ничего экстраординарного, но я все равно оставил телевизор включенным. На тот самый
экстраординарный случай. По экрану поползли черно-серые муравьи, и я снова остался
один.
Одиночество никогда не тяготило
меня. Наоборот, я любил его. Как часто мне не терпелось закрыться в себе от внешнего
мира, от всего того абсурда, который несут люди, который они показывают по телевизору
и обсуждают в социальных сетях. Я не любил людей, не доверял им и совсем в них не
нуждался, — так мне всегда казалось. Но сейчас, вспоминая диктора и репортершу,
я решил, что ошибался в людях как в единой массе, — они вовсе не такие, как я считал
прежде. Может быть, и я, вместе с ними, не тот, за кого принимал себя всегда? Впервые
за последнее время, а может, и за всю жизнь одиночество стало угнетать меня, и мне
захотелось, чтобы рядом со мной оказался живой человек. Я бы заскулил от тоски,
но вовремя подавил в себе этот порыв. Еще несколько дней — и я уже не смогу сдерживать
его.
Вместо того чтобы просто побриться,
я надумал принять ванну. На самом деле, бриться мне совсем не хотелось, да и мыться,
по правде, тоже, но я должен был заставить себя это сделать. Надо было делать хоть
что-то, приводить себя в порядок, чтобы не превратиться в обезумевшего обросшего
вонючего зверя. Дверь в ванную комнату я оставил открытой, чтобы слышать шум телевизора,
и в случае чего узнать о включении экстренных новостей, а также (хотя я и не признавался
в этом самому себе) слышать звуки за дверью квартиры. Мне все время казалось, что
вот-вот поедет лифт или кто-то из соседей спустит воду, но ничего такого не происходило.
В одну минуту мне померещилось, будто кто-то открывает входную дверь: вот
звенит ключ и щелкает замок, но это был всего лишь мое воображение.
Пока я лежал в горячей воде,
я не мог не думать о том, что происходит вокруг меня. Как мы могли допустить такое
и как нам теперь из всего этого выбраться? Мне не хотелось верить в плохой исход
этой истории, просто потому, что казалось, — ничего плохого в итоге случиться не
может. Тем более, со мной. Да, я знал, что это происходит с нашим городом, со страной,
а может быть, и со всем миром тоже, но в первую очередь это происходило со мной,
а уж потом с кем-то другим, и значит, ничего, ничего плохого не случится. Ну, это
же я. Вот. Мои руки и ноги в горячей воде, я существую. Я думаю, чувствую, осознаю,
а значит, так будет и дальше. И так всю мою жизнь! Все неприятности казались
мне происходящими как бы понарошку. Я смотрел новости о пожарах, крушениях самолетов,
идущих ко дну кораблях, террористических взрывах и других страшных вещах, и представлял
себе, что вот-вот объявят, — это шутка, розыгрыш, на самом деле, нет никаких пострадавших,
их всех удалось спасти, — и мир вздохнет с облегчением. Но такое никогда — ни разу
— так и не сбылось. Новости не заканчивались так, как я хотел бы думать. Значит,
плохое в любой момент может случится и со мной, просто раньше я отказывался это
принимать. Я погрузился в воду полностью, чтобы не думать больше ни о чем, и держался
под водой столько, на сколько хватило дыхания. Когда я вынырнул, в груди горел огонь.
Я прижал к ней руку и почувствовал, как быстро бьется сердце, как под рукой пульсирует
жизнь, и больше не думал о трагическом конце. Я знал, что его не случится.
Я лежал в ванной до тех пор,
пока вода в ней не остыла. Потом тщательно вымылся, не забыв почистить уши, побрился
и вылез из воды. Воду я спустил.
Я лег спать с включенным телевизором
и по привычке завел будильник, хотя мне некуда было спешить. Звука у телевизора
не было, только бегающие по экрану черно-серые муравьи, и я посчитал, что они не
будут мне мешать, но отсветы экрана отражались в закрытых глазах и долго не давали
мне заснуть. Если же я переворачивался на другой бок, мне начинало казаться, что
свет изменился, что он перестал быть приглушенно-серым, а значит, начались те самые
экстренные новости. Я вздрагивал, садился и открывал глаза, но телевизор работал
в прежнем режиме. Наконец, я не выдержал и выключил его. В конце концов, если
случится что-то серьезное, я узнаю об этом утром. А даже если нет, какая разница?
Но несмотря на то, что теперь
ничто не мешало мне спать, спал я плохо. Как будто даже и не спал, а дремал, сквозь
сон прислушиваясь к звукам: мне все время казалось, что в квартире кто-то бродит.
Голос разума твердил мне, что если кто-то захочет забраться сюда, ко мне в дом,
я обязательно это услышу. Они не действуют тихо. Но заснуть все равно не
удавалось. Только под утро я забылся коротким сном, но тут же, как будто и не засыпал,
проснулся. Проснулся сам, до звонка будильника, и в этот раз понял, что больше не
усну. Первым делом включил телевизор: экран, по-прежнему, мигал черно-серыми муравьями.
После бессонной ночи я чувствовал себя разбитым, невыспавшимся, несчастным, и мне
не хотелось вставать. Я лежал так долго, глядя в потолок перед собой. Сам не заметил,
как начал напевать чью-то песню, только никак не мог вспомнить, чью и откуда ее
знаю.
Goodbye,
Ruby Tuesday…
Who
could hang a name on you?..
Наконец, и будильник зазвонил.
Я отключил его и заставил себя подняться. Я свернул мою «постель», — одеяло на котором
спал, подушку и плед — и отодвинул все это в угол. Нехотя умылся и почистил зубы.
Когда я варил кофе, из комнаты донесся звук работающего телевизора, и, отставив
турку в сторону, я поспешил на звук.
В это
утро репортерша показалась мне особенно красивой. Красно-рубиновые волосы были собраны
на затылке в узел, но так небрежно, что из него выбились неудачные пряди и бесхозно
повисли возле ушей. Темные тени залегли под глазами,
так что они казались глубоко запавшими на фоне ее бледной кожи, но глаза по-прежнему
были ясными: неугасаемо в них пылал все тот же синий свет, как и в тот день, когда
я впервые повстречал ее. И вдруг — как удар, потрясение, — я понял,
что это было только прошлым утром.
Она рассказала, что на рассвете
произошла стычка с полицией. С одной стороны, это была радостная новость, означавшая,
что власти (или кто там теперь за них) не дремлют и пытаются навести хоть какой-то
порядок, с другой, — стычка не принесла желаемых результатов, кроме раненых с обеих
сторон и возможно убитых.
«Массовые беспорядки до сих
пор продолжаются, очаги вспыхивают то тут, то там, и невозможно предсказать, где
начнутся новые», — голос ее звучал не так бодро как вчера; она просто устала, но
не сдалась. Мне оставалось только надеяться, что она не сдалась.
Камера перешла от крупного
плана к общему, и я наконец увидел, где они находятся. Возле того самого ресторана,
в котором я когда-то любил бывать. Место на углу двух улиц, он казался удачно расположен,
но за десяток лет успел сменить несколько владельцев, которые переделывали его на
свой лад. Когда-то в этом подвале был молодежный бар, так и не ставший популярным,
а перед этим помещение несколько лет пустовало, никто не хотел брать его в аренду
из-за чрезмерно высокой платы. Еще раньше, это я слышал со слов людей старшего поколения,
здесь находилась комиссионка, разорившаяся с приходом капитализма и повального наводнения
прилавков товарами на любой взыскательный вкус. И вот в последние годы обосновался
китайский ресторан. Вывески с названием, которое было написано и по-русски, и по-китайски,
теперь уже не было: то ли ее утащили, то ли своротили от скуки. Красные фонари все
еще колыхались над входом, но были порваны в клочья, одни ошметки. Кругом кучи битого
стекла.
Железная дверь, ведущая в
подвал, была немного приоткрыта, и мне захотелось, чтобы репортерша отошла от нее.
Нехорошо ей там стоять. А вдруг один из них выпрыгнет оттуда? У него может
быть нож или еще что-нибудь. Кто защитит ее? Я сказал:
«Отойди от двери. Не стой
там. Заканчивай скорее свой дурацкий репортаж и уходи оттуда».
Но она все стояла и говорила,
как нам надо держаться вместе, как людям необходимо быть со своими семьями, родными
и близкими. Потом она попрощалась, пообещав, что обязательно вернется, и по экрану
снова поползли черно-серые муравьи.
Я лег на пол, прямо на ковер,
заложил руки за голову и стал смотреть в потолок.
Если у вас есть семья, друзья.
Вам надо держаться вместе. Если у вас есть. Семья. Друзья. Вот что говорила она
на прощание.
«Но что, если у меня никого
нет?» — произнес я вслух.
И тут
услышал протяжный вой. Я вскочил с пола как ошпаренный. Подошел к окну и осторожно
выглянул из-за занавески, но на дороге было пусто. Кричали на улице, где-то далеко
отсюда, но вой был страшный, нечеловеческий. Может быть, собака? Я открыл распахнул
окно: дул холодный ветер и шел дождь, — все равно как будто бы тихо. Но через некоторое
время вой снова повторился. Я так и не смог понять, кому он принадлежит. Может быть,
это сигнализация? Звучит как-то неубедительно. Надо признаться себе: если я слышу
вой, даже если он далеко отсюда, но если я слышу его, значит, они уже близко. Скоро
они придут сюда, на эту улицу. Что тогда будет? Что будет с нашим домом? Что будет
со мной? Я долго стоял у окна, но вой не повторялся. Кроме дождя, больше ни звука.
Тогда я вернулся на пол и снова лег. Из-за бессонной ночи меня теперь клонило в
сон. Я взял подушку и одеяло, лег прямо на ковер, завернулся в одеяло с головой,
и на этот раз крепко заснул.
Мне приснился
странный сон. Мне приснилось, будто я остался единственным живым человеком на Земле.
Я находился в незнакомой стране, в незнакомом городе. Это был маленький, непромышленный
городок, скорее всего, туристический, и судя по архитектуре, европейский: узкие
улочки, мощенные камнем дорожки, рельсы трамвайных путей. Чудесный город! Именно
такой, в котором хочется очутиться, когда ты остался единственным человеком на Земле.
Я шел вдоль трамвайных рельсов и грезил тем, какими эти улочки были раньше, хотя
раньше я никогда их не видел. Я то останавливался, то озирался по сторонам, как
будто был туристом в странной туристической поездке: в незнакомый город без людей.
Я проходил мимо открытых кафешек и закусочных, где столики были вынесены на улицу.
Мне захотелось присесть за какой-нибудь из них, почувствовать в прохладном воздухе
кофейный запах, заказать кофе, какой-нибудь пирог и смотреть на проходящих мимо
людей, неторопливо наслаждаясь жизнью. Но людей не было, и столики тоже были пусты.
Я знал, что если сяду, если буду сидеть здесь, никто никогда не подойдет ко мне,
никто не вынесет мне кофе и пирог.
Я шел мимо места, которое
когда-то было рынком. Длинные деревянные ряды под навесами стояли пустые, но мне
представилось раннее воскресное утро, когда торговки приносили сюда овощи и фрукты
и аппетитными горками укладывали их на лотки. Они повязывали фартуки, торговали,
сплетничали, считали сдачу, укладывали лук и помидоры в прозрачные пакеты, следили,
чтобы уличные мальчишки не воровали персики. Чтобы купить все самое свежее, надо
было встать пораньше и идти на рынок, когда он только начинал свою работу. Но в
таком раннем подъеме не было неохоты и лености. В этом воскресном утре, напоенном
шумом рынка, запахами свежего лука, необходимостью немного поторговаться, была своя
красота, какое-то необъяснимое, несоизмеримое ни с чем счастье.
Я шел дальше, продолжая удивляться
этим милым сердцу мощеным улочкам, как будто знал их сто лет. Мои ноги легко ступали
по земле, легко по ней шли, и казалось, будто меня совсем не волнует, что я остался
последним человеком на Земле. В этом походе мне чудилось нечто особенное,
будто предначертанное свыше. Моя прогулка не была бессмысленной тратой времени,
она была какой-то серьезной целью, логичным завершением чего-то, и я не мог не наслаждаться
ею, не мог не упиваться этим чудным городком и безмятежным синим небом у меня над
головой.
Я прошел мимо дома, из окна
которого доносилась музыка:
She
would never say where she came from,
Yesterday
don’t matter when it’s gone…
Кто-то забыл выключить магнитофон…
Goodbye,
Ruby Tuesday. Who could hang a name on you?
When
you smile with every new day, Still I’m gonna miss you…
Я шел дальше, но все еще слышал
музыку. С каждым шагом она становилась все тише и вскоре смолкла совсем, но я знал,
что где-то там она все еще продолжает играть.
Вскоре я остановился, чтобы
немного отдохнуть. Местом моего привала оказалась небольшая площадь, в центре которой
стоял фонтан. Я, быть может, и не остановился бы вовсе, если бы не этот фонтан:
мне показалось, что где-то я видел его. Фонтан был небольшим по размеру, метров
восемь в диаметре, и теперь уже, — нерабочим. Когда-то он был выкрашен в травянисто-зеленый
цвет, но со временем краска выгорела на солнце, а кое-где облупилась, придавая фонтану
старинное очарование. В центре его находился ансамбль из двух фигур: обнаженный
по пояс мужчина в каком-то странном переплетении с дельфином, — то ли он отпускал
его на волю, то ли, наоборот, крепко его держал, не давая тому вырваться на свободу.
Лицо мужчины было серьезное, но вместе с тем — печальное, и мне показалось, что
фонтан этот был обречен с самого начала. Еще с тех времен, когда тут фотографировались
туристы: туристы поодиночке, туристы в обнимку, туристы, бросающие в воду монетку,
туристы, сидящие на парапете, свесив ноги вниз. Я представил сотни этих фотокарточек,
которые и сейчас где-то есть, фотографий с людьми, которых теперь уже нет. В последний
раз я посмотрел на фонтан, чтобы лучше запомнить его, и пошел своей дорогой.
Я шел, а день догорал. И когда
сумерки спустились на город, мне стало тревожно. Во сне я не знал, чего боюсь, —
бояться-то вроде бы и не следовало, — но тревога все сильнее охватывала меня: и
этой тревоге не было объяснения. С каждым шагом она усиливалась, а я все шел и шел,
шел, не останавливаясь. До тех самых пор, пока наконец не проснулся.
За окном стемнело. Бодрствовать
ночами, особенно такими, как эти, — не самое приятное занятие, но из-за потери ощущения
времени мой внутренний график сбился, разболтался и совсем перестал меня слушаться.
Я отправился в ванную, чтобы умыться холодной водой и согнать с себя остатки сновидения,
такого явственного и такого реального. Я взялся за щетку и зубную пасту, но обнаружил,
что тюбик почти пуст. Впрочем, переживать об этом не стоило. Я загадал для себя,
как это, бывает, делают дети, что все закончится еще до того, как мне понадобится
новая зубная паста.
Однако причины для беспокойства
все-таки были, просто я не сразу это понял. Пока я чистил зубы, рассматривая надписи
на тюбике, которые сулили мне «strong teeth», «white teeth» и «fresh breath», до
меня дошло, что именно тревожит меня: нарастающая зубная боль. До того, как я обратил
на нее внимание, она почти не чувствовалась, но теперь я отчетливо осознал ее. Если
так пойдет и дальше, плохи мои дела. Вряд ли какой-нибудь стоматологический кабинет
сможет меня принять. Разве что боль сама через некоторое время утихнет, если отвлечься
от нее, не думать о ней постоянно.
Я приготовил ужин: открыл
банку рыбных консервов и заварил быструю лапшу. В этот раз новостей не было,
но по привычке я ел в комнате на полу перед включенным телевизором. Когда я закончил
есть, когда перемыл в раковине всю грязную посуду и даже подмел пол, я понял, что
мне совершенно нечем заняться, чтобы скоротать время до утра. Теперь я даже не мог
заснуть, а что еще остается делать в одиночестве, в запертом пространстве, когда
время растягивается словно тесто? Казалось бы, вот он, конец, но на самом деле можно
тянуть в эту сторону и еще вот в эту, и ты смотришь, что должен был пройти час,
но не прошло и десяти минут. Мне вспомнилось, как когда-то раньше, когда меня все
доставали, мне хотелось остаться одному. Я думал, что тогда смогу спокойно почитать
книгу, не отвлекаясь на шум, разговоры и не к месту работающий телевизор. И вот
оно. Вот. Наступило это время, когда я остался совсем один. Я мог делать, что угодно:
ходить нагишом по квартире и обливаться шампанским, мог врубить на полную громкость
порнофильм или «Black Sabbat», я мог бы станцевать румбу прямо на ковре, — но мне ничего этого не хотелось. Я боялся оторваться
от серого экрана телевизора и, кроме того, чтобы смотреть в него, есть и спать,
мог только желать, чтобы мое одиночество оказалось нарушено. Пусть позвонит телефон
и пусть даже на том конце провода будет тот, кого я не хочу слышать, пусть постучит
в дверь сосед с пятого этажа, который так меня раздражает, и попросит дрель, хотя
у меня отродясь ее не было (и он это прекрасно знает), и пусть тогда предложит сообразить
на двоих, или пусть нагрянут внезапные гости, те, кому я никогда не открывал дверь,
когда они являлись без приглашения, пусть начнут ругаться отец и дочь у меня над
головой из-за того, что она вернулась слишком поздно, и пусть к чертовой матери
они перебудят весь дом. Пусть случится хоть что-нибудь, что нарушит мое одиночество.
Но ничего так и не случилось.
Она вышла в эфир поздно ночью.
В этот раз на ней были голубые джинсы и черная водолазка, поверх которой накинута
потрепанная куртка, явно ей не по размеру. В широкой куртке ее фигура, и без
того маленькая, казалась невыносимо хрупкой: и от нежности у меня разорвалось сердце.
Я разнервничался: теперь мне требовалось выпить. Во время застольев и дружеских
посиделок я вполне мог обходиться без спиртного, как правило, оно оставляло меня
равнодушным и никогда не подчиняло себе так, как других, но во время сильного стресса,
алкоголь помогал мне успокоиться. Сознание как-то сразу прояснялось и все вставало
на свои места.
Я налил коньяка, предпочитая
его другим крепким напиткам (я всегда имел заначку на крайний случай), и сказал:
«За тебя!» «За тебя! Ты знаешь,
сегодня так здорово выглядишь!»
Вместо ответа репортерша сообщила
о новых погромах в районе, совсем близком к моему.
«Значит, уже скоро», — сказал
я вслух.
Вместе с погромами съемки
из центра города переместились в спальный район. Несмотря на то что он находился
рядом со мной, я плохо знал его, а потому не смог бы распознать каких-либо примет,
чтобы сказать точно, где именно находится репортерша, но я верил, что она где-то
близко. Здесь, как, впрочем, и везде, на любых других улицах города, было пусто,
не видно даже бездомных кошек и собак. По безлюдным улицам гулял только ветер, из
прохожих — один вчерашний дождь. Все машины, все до единой, что остались припаркованы
на обочинах, были побиты: одна изувечена больше, другая меньше, но, так или иначе,
досталось каждой. В витринах магазинов выбиты стекла, сами они разграблены.
Не знаю, сколько человек за один день могли сотворить такое. Тысяча? Десять тысяч?
Раньше про это можно было только читать в книгах, такое случалось, но не с нами,
а с кем-то в будущем, написанное печатными буквами на листах бумаги. Но вот оно
будущее. Оно наступило. Город, а может, и вся страна, кто его знает, погрузились
в анархию. И, как ни странно, меня это больше не ужасало, я привык к тем картинам,
которые теперь нам показывали в эфире, так привык, что они перестали меня волновать.
Все, что меня волновало теперь, — девушка с рубиновыми волосами, девушка, которая
стояла сейчас там, в то время как я, взрослый здоровый мужчина, боялся даже выйти
в магазин. И тогда я снова поднял за нее тост.
«Твое здоровье», — и я чокнулся
с экраном, как раз в тот момент, когда он погас.
Эфир закончился, но мне не
терпелось, чтобы скорее прошли те томительные часы ожидания до следующего выпуска
новостей.
«Кажется, я начинаю скучать
по тебе».
Я выключил телевизор: вряд ли в ближайшее время можно ожидать
эфира, но сознание того, что она где-то рядом, грело душу. Я открыл окно и прислушался.
Мне казалось, что я слышу, как они приближаются, мне казалось, я слышу крики
и шум, звон разбитых стекол. Они где-то совсем рядом.
Я почувствовал, как в воздухе
что-то изменилось. Но шум, который почудился мне вначале, был приятен на слух, и
я понял, что это было вовсе не их приближение, как мне показалось, — это
где-то шла гроза. И гроза приближалась сюда. Я вздохнул с облегчением. В грозу
они вряд ли будут носиться по городу и крушить его. Скорее всего, укроются
где-нибудь и станут выжидать. Жрать ворованную из супермаркетов еду и обдумывать
дальнейшие планы мести. Если они вообще способны думать, и если это можно было бы
назвать местью. Мстят обычно за что-то, а все то, что творится теперь, происходит
просто так, по щучьему веленью. И наши дела в таком случае обстоят еще хуже,
потому что нет ничего страшнее неосознанной жестокости, ничем не обусловленной,
дикой жажды разрушения. Уж кому, как не мне, этого не знать.
Гроза и вправду началась.
Я никак не мог получить от нее удовольствия: у меня снова разболелся зуб, и все
внимание сосредоточилось только на боли. Смысла говорить себе, что надо вовремя
ходить к зубному, не было никакого. Но смешно: я все равно повторял себе это по
нескольку раз подряд. Надо было вовремя ходить к зубному. Надо было вовремя ходить
к зубному. Казалось, чем дальше ночь, тем боль становится сильнее. А мне,
несмотря на длинный послеобеденный сон, как назло, снова хотелось спать. Я даже
расстелил на полу и лег. Но проклятая боль решила доконать меня. Я полез в аптечку
и нашел там одну таблетку болеутоляющего. Я все собирался пополнить аптечку лекарствами:
от простуды, боли, диареи, зеленкой и лейкопластырем, но, как обычно, вспоминал
об этом только тогда, когда болел.
Я согрел чайник и, обернув
его тканью, приложил к ноющему зубу. Не знаю, с чего я взял, что это поможет, просто
делал то, чего просил мой организм. Держать чайник у щеки было неудобно, но я проделал
эту процедуру несколько раз, все надеясь, что боль утихнет.
Боль ушла только под утро.
Я сидел на полу, уставившись в одну точку, и молился, чтобы все это, не зубная боль,
а все это, скорее прошло. Из-за пелены дождя, я и не сразу заметил, как наступило
утро, в комнате стало светло. Я очнулся от забытья неожиданно и понял, что ночь
ушла, а после, — что и боль тоже. Наконец-то отпустило. Я запрокинул голову на диван
и облегченно вздохнул. Уж не знаю, что тут, в конце концов, помогло: болеутоляющее,
согревание или завершение ночи.
Я лег, укрылся одеялом с головой,
и уснул совершенно обессиленный.
Когда я проснулся, за окном
все еще было светло, но я совсем потерял счет времени. Я не знал, никак не мог вспомнить,
какое сегодня число, какой день недели. Это был тревожащий признак: я потерялся
во времени и пространстве, перестал чувствовать, что происходит вокруг меня. Я понимал:
чтобы остаться живым и невредимым в рассудке, мне нельзя расслабляться, мне надо
контролировать себя и свою жизнь. Но все это были одни слова; на деле, — мне стало
совершенно наплевать. Впервые, с тех пор, как начались беспорядки, странное равнодушие
охватило меня. Я даже перестал бояться, и как ни парадоксально, это и было страшнее
всего. Я начал понимать, что мой прежний страх был не страхом того, что случится
в итоге (смерть от рук бунтующих, голода или инфаркта), а страх тех пыток, которые
придется пройти на пути к концу жизни. Но я уже испытывал эти муки: и физические,
и моральные, — и они притупили все мое беспокойство.
В конце концов, я заставил
себя подняться с постели и умыться. Но в тот момент, когда я брился, тяжким грузом
на меня вновь навалилось одиночество. Одиночество сдавило мою грудь, мне стало нечем
дышать. Вернулось это странное чувство: будто бы в мире, кроме меня, никого не осталось.
И тут я понял, что чувство это пребывало со мной на протяжении многих лет,
но у меня не было времени, чтобы задуматься о нем по-настоящему. Оно было во мне
всегда, и теперь только одно и осталось, готовое в итоге погубить меня или может,
наоборот, — спасти? Я заставил себя закончить бритье и пошел на кухню. Только оказавшись
там, я понял, что давно не ел. А вместе с этим понял, что аппетит у меня начисто
пропал: я не ел, не хотел есть и даже не замечал этого. Я решил отложить завтрак
или обед, чтобы это ни было, на попозже, а пока выглянул в окно. Я подумал о том,
чтобы выйти на улицу. Я даже надел брюки, взял со столика ключи и уже собирался
открыть дверь, как вновь услышал раскаты, только в этот раз это была отнюдь не гроза.
И эти жуткие звуки остановили меня. Я так и остался стоять на пороге.
Наконец я положил ключи на
место, снял ботинки и сел на диван. К окну я подходить не решался: боялся того,
что там увижу. Я просто сидел и слушал звуки, которые отдаленным эхом доносились
до моих ушей. И пока я вот так сидел, уставившись в пустоту и ни о чем не
думая, пока ждал хоть чего-нибудь, что заставило бы меня встать, снова разболелся
зуб. Боль пришла тихой и терпимой: я решил, что если не обращать на нее внимания,
скоро она уйдет. Но через полчаса боль сделалась невыносимой. Что там с моими зубами?
Я не ем сладкое, у меня всегда были хорошие зубы! Почему вдруг они разболелись именно
сейчас, так не к месту? Ни флюса, ни кариеса, ни стоматита, — ничего такого, просто
тупая ноющая боль, и я даже не могу определить, где именно, какой конкретно зуб
у меня болит. Я снова полез в аптечку, хотя заранее знал, что ничего там не обнаружу.
И в этот раз я решился куда быстрее: просто оделся и вышел из квартиры.
Оказалось, это не так уж и
трудно. Я даже почувствовал облегчение, когда закрыл за собой дверь и спустился
по лестнице. Почти бегом, не останавливаясь даже затем, чтобы прислушаться к звуками,
как это было в первый раз, я оказался на улице. Дело было в этой зверской боли,
которая притупила все мои инстинкты, или в чем-то другом… во мне самом?
На улице было все также пустынно,
только в этот раз это была не та спокойная пустота, что встретила меня здесь впервые.
Эта пустота была предчувствием чего-то страшного, чего-то горького и злого. Я ступил
на дорогу и оказался в ней. Я стоял посреди улицы и чувствовал себя таким же пустым,
как и она. Как будто все внутри меня высохло, но случилось ли это за те несколько
дней, что я провел в страхе, одиночестве и полной изоляции, или же раньше, я не
знал. Я чувствовал, что за мной следят: люди смотрели на меня из окон, прятались
за занавесками, чтобы я не смог обнаружить их присутствия, пытались понять, кто
я есть и что здесь делаю, враг ли или такой же напуганный загнанный зверек, как
и они сами. Может, то были зачатки приближающейся паранойи, а может, за мной и в
самом деле следили, но мне нельзя было просто стоять вот так вот, путаясь в своих
мыслях. Мне надо идти, идти сейчас, пока эти страшные раскаты, эти звуки, будто
бы началась война, еще где-то там, вдали. Когда они доберутся сюда, будет уже поздно,
я не смогу выйти, и мне останется только заббарикадироваться в квартире, молясь
богам, в которых теперь придется поверить, чтобы именно этот, мой дом, не тронули,
чтобы все обошлось. И я быстрым шагом пошел вперед.
Если магазин находился через
дорогу, то ближайшая аптека, — в квартале от дома. Была еще одна, примерно в километре,
большая, с широким ассортиментом, но по понятным причинам, я решил пойти в ту, которая
ближе.
Идти, идти, просто идти.
Я шел мимо рынка, и мне вспомнился
один сон, который приснился мне в первые дни этих событий: как будто бы я остался
последним человеком на Земле. В той чужой стране и незнакомом мне городе я
также шел мимо рынка, но все тогда было другое, и я не чувствовал ни страха, ни
боли, ни — как ни странно — одиночества. В этот день, если бы это случился
обычный будничный день, рынок сейчас бы гудел: возле палаток толпился народ, суета,
поиски места, где подешевле да повкуснее. Но вместо этого палатки и ларьки были
закрыты на непрочные засовы, которые ни от чего не могли бы их спасти. Между рядами
завывал странный ветер, который как будто говорил мне, что люди сюда больше не вернутся.
Врешь, все ты врешь, — сказал я ему. Но ветер не врал: когда они пройдут
здесь, а ведь они уже близко, они все тут разрушат, и никогда больше
ничего не будет таким, как раньше. Я ускорил шаг, чтобы скорее пройти это место,
и оказался перед пятиэтажным домом. Аптека располагалась на первом этаже, на стороне,
противоположной подъездной. Я обрадовался, что дошел сюда так быстро и без приключений,
но как выяснится, — радовался я рано. Из-за того, что в магазине все прошло гладко,
мне подумалось, что и в аптеке меня не будет ждать никаких сюрпризов, но мне так
и не удалось попасть внутрь. Аптека была заперта, и возможно, что изнутри. Я дергал
дверь, наваливался на нее всей своей тяжестью, осматривал замок, но безнадежно:
я не смог бы открыть его. Я же не взломщик и не грабитель, — я обычный человек,
который не очень-то умеет обращаться с запертыми дверями, если только от них нет
ключа. Через окна в аптеку тоже было не пробраться: на них стояли решетки. Как раз
в тот момент, когда я смотрел туда, мне показалось, будто шевельнулась тонкая тюлевая
занавеска, и за ней появились чьи-то темные очертания. Я попытался дотянуться до
решеток, чтобы подергать их на прочность, но они находились слишком высоко, я лишь
коснулся их пальцами.
«Эй, — крикнул я, — эй-эй!
Откройте, мне нужны лекарства!»
Я замолчал, прислушиваясь.
За окном стояла тишина.
«Откройте! Я заплачу!»
Никто не отзывался. И я
понял, что если бы оказался на месте этих людей, то тоже не открыл бы мне дверь.
Страх, который служит инстинктом самосохранения, способен превращать людей в животных,
полностью парализуя их волю и здравый смысл. Люди не бросаются на помощь себе подобным,
— все это книжный и киношный обман. Но, даже зная это, от отчаяния, неожиданно для
самого себя, я заколотил в дверь, крича:
«Помогите! Помогите мне! Господи,
да будьте же людьми!»
Никто не открыл. Я убеждал
себя, что там никого и не было, но слишком отчетливыми казались мне темные очертания
за тюлевой занавеской.
Несмотря на то что в другой
аптеке меня также могло ждать разочарование, я все-таки решил пойти туда. Во-первых,
бессмысленно было так рисковать, выходя на улицу, чтобы в итоге вернуться ни с чем,
а во-вторых, я вспомнил, что в ней были большие окна, безо всяких решеток. Наверное,
там стояла какая-нибудь сигнализация, но кому сейчас до нее есть дело? Если аптека
закрыта, мне удастся проломить камнем окно и влезть туда. Пускай орет сирена, вряд
ли кто-то придет на ее звук. А что, если все-таки придет?
«Да-да,
господин полицейский, арестуйте меня. Арестуйте и препроводите в вашу безопасную
камеру. Ха-ха».
К новой аптеке я выбрал наиболее
короткий путь — через школьный двор. Я знал, что за школой, в заборе есть дыра,
и там можно неплохо срезать. Правда, надо было пройти мимо насаждений древних кустарников
и теплопроводных труб, на которых обычно спали бомжи, — этот короткий путь представлялся
рискованным — но я все равно решил идти именно так. И к черту все это.
Но перед школой я невольно
остановился. На асфальте белой краской была выведена надпись: «Школа, мы тебя любим!
11 «Б». Буквы выглядели потертыми, бог знает, сколько времени они держались
на этом месте, краска еще не скоро сотрется отсюда. Может быть, школы-то уже не
будет, а краска останется. Во всем здании темнели окна: они казались пустынными
и одинокими, и легко можно было себе представить, а точнее, почувствовать, что тут
никого нет. Это было правильно: школа не казалась достаточно надежным местом. Большим,
и может быть теплым, но уж никак не достаточно надежным. Я подумал, что именно к
школе они направятся первым делом, когда окажутся здесь. И вздрогнул
от неожиданности: я понял это только потому, что на их месте сделал бы то же самое.
По какой-то причине я думал, как они, я чувствовал, какая ими движет жуткая страсть,
страсть разрушения, и вслед за этим понял, какое они при этом испытывают наслаждение,
которого мне, по счастью, узнать было не дано, но о котором я по каким-то причинам
догадывался.
Когда-то это была и моя школа
тоже. Стоя около нее, глядя в ее пустые окна-глазницы и на эту надпись, я почувствовал
в сердце нежность. Мне захотелось, чтобы все, что существовало сейчас, ушло и вернулось
на свои места: я снова стал первоклассником в синей форме, с портфелем в одной руке
и букетом астр, закрывающих половину меня, — в другой. Мне так отчаянно захотелось
вернуться в те времена, когда не надо было прятаться у себя квартире; когда не болели
зубы, а если бы и заболели, мама тут же принесла бы мне лекарство и мне не требовалась
бы взламывать аптеку, чтобы достать их; когда я еще не чувствовал себя таким одиноким,
будто бы остался единственным человеком на земле.
Я перелез через дыру в заборе и оказался возле аптеки. Вокруг
было тихо и пусто. Тишина казалась умиротворяющей: она не предвещала ни бури, ни
опасности, — и от сердца у меня отлегло, стало не так уж страшно.
Прежде чего крушить окна,
я нажал ручку двери, просто так, на всякий случай. И дверь легко отворилась.
Я осмотрел замок, и не обнаружил никаких следов взлома. Значит, аптеку оставили
открытой намеренно. Но вместо радости я почувствовал ту безысходность, которая двигала
этими людьми: они уже не надеялись, что ситуация изменится, они знали, что это конец,
и аптека в любом случае будет разрушена. Они оставили ее открытой для тех, кому
могли понадобиться лекарства: может, успеют взять что-то свои, нормальные люди,
прежде чем варвары все тут сокрушат и уничтожат. И я почувствовал благодарность.
Не только за то, что теперь у меня будут необходимые лекарства, но и за то, что
эти люди оказались вот такими. Как странно, в критической ситуации в незнакомых
мне репортерше, новостнике, этих неведомых аптекарях, обнаружить такие качества,
которых, как я думал, человечество давно лишилось. В обстановке тотальной
вражды должны были обостриться злость, желчь, ненависть, себялюбие и эгоизм. Но
нет! И это удивляло меня, как не удивляло ничто и никогда прежде.
Я зашел в аптеку и прислушался.
«Эй», — тихо сказал я.
Звуки гулко разнеслись по
пустому залу.
«Я друг», — добавил я после
некоторого раздумья.
Опять никто не откликнулся,
но я и не думал, что тут кто-то есть. Следы присутствия другого человека ощущались
везде, но в тоже время аптека была пуста. Люди брали самое необходимое и уходили.
И тут мне стало жутко: мне показалось, что этими людьми был я сам, и там в
магазине, и здесь в аптеке. Это и мог быть только я! Кто, как не я? Что-то странное
происходило с моей головой, что-то, что мне совсем не нравилось…
Болеутоляющие, которые продавались
без рецепта, я нашел без труда. Они стояли на стенде, на самом видном месте. Одну
коробку я распаковал сразу, взял две таблетки и проглотил. Запить было нечем, об
этом я не подумал, и таблетки встали в горле неприятным комом. «Черт», — сказал
я вслух, но тут же испугался, как нехорошо призывать черта, и исправился в своих
мыслях, суеверно подумав: «я вовсе не это имел в виду!». Я попробовал набрать в
рот слюны, воображая себе лимоны, и это немного помогло, но во рту все равно было
сухо. «Зато боль скоро утихнет, скоро все пройдет», — успокаивающе сказал я сам
себе, и тут только понял, что не чувствую боли давно, наверное, с тех самых пор,
как вышел из дому.
Кроме болеутоляющего, я взял
две упаковки бинта, йод, зеленку, два батончика гематогена, аспирин, парацетамол,
таблетки от диареи, снотворное. Я брал понемногу, понимая, что кто-то оставил это
для всех тех, кто будет в этом нуждаться. Мне и самому захотелось быть таким человеком,
который оставит все это для меня. Для следующего меня.
Я стоял возле окна, у стеллажа
с зубной пастой и щетками, как вдруг, подняв глаза, увидел, что больше я не в один.
Я так увлекся поисками аптеки, своими мыслями, а затем и лекарствами, что совсем
забыл об опасности. Но теперь, когда я меньше всего ее ожидал, я увидел опасность
собственными глазами. Страх охватил все мое существо, пот липкими пятнами проступил
по телу, меня парализовало и я никак не мог двинуться с места. Они были совсем близко:
через дорогу от аптеки, в одном из нежилых здании, занятых подсобными помещениями
и офисами на втором и третьем этажах. На первом — размещались винный магазин, парикмахерская,
салон красоты, отделение банка, магазин обоев. В винный они и направились
первым делом. Трудно сказать, сколько их было: сотня, две. Они казались осами в
улье, и сосчитать их было невозможно. Сначала мне почудилось, что на их лицах надеты
маски, но приглядевшись, я понял, что это и есть настоящие лица: искаженные гримасами,
которых я прежде никогда не видел. У них имелось оружие: у кого-то самое настоящее,
пистолеты, дубинки, кастеты, у кого-то оружием служили первые попавшиеся под руку
предметы, ножка от стула, лопата, простая палка. Их было так много, что все они
не могли уместиться в маленьком помещении, но все равно напирали, стараясь протиснуться
туда, оказаться в толпе. В процессе они крушили не только витрину, и то, что
находилось внутри, они калечили своих же собратьев, самих себя, даже не замечая
этого.
«Господи, что же ты сделал
с людьми?» — шепотом произнес я.
И только
эти слова были сказаны, оцепенение спало. Сердце мое от испуга заколотилось так
быстро, что в груди стало больно. Надо уходить. Но выйти через главную дверь я не
мог: она была у них на виду. Они заметят меня, и что тогда будет со мной?
Как они поступают с людьми? Узнавать это на собственном примере я не спешил.
Потасовка у винного заканчивалась, изверги стали рассредоточиваться, часть из них
уже ринулась к школе. Они бежали, подняв над головой свое оружие, и орали что-то
во всю глотку. Это были не люди, это были какие-то звери, или даже хуже. Я зашел
за прилавок и оказался в маленьком темном помещении. Свет включать я не решился,
и пришлось двинуться на ощупь. Я слышал, как снаружи кричат, и мне все время казалось,
что они уже начали бить витрину. Держась за стену, я щупал пространство вокруг
себя в поисках двери, и тут мои руки наткнулись на швабру: она с грохотом упала
на пол. Я замер. Но звуки растворились, в аптеке стояла тишина. Я продолжал двигаться,
уже давно без надежды, когда, наконец, к своему облегчению, нащупал дверь. Вот она!
Я подергал ручку, но дверь не открылась. Да что ж это такое! Неужели заперто? Опустив
руку ниже, я нашел замок. Я не знал, в какую сторону вертеть, и покрутил два раза
вправо, но дверь не поддалась. Тогда я навалился на нее всем телом, и еще раз крутанул
замок. Замок щелкнул и дверь открылась.
Он сидел на земле и пил вино
из бутылки, взгляд его устремился в сторону школы, с которой расправлялись его товарищи.
Он просто наблюдал, но услышав шум, повернулся ко мне.
Он оказался совсем еще мальчишкой,
— ему, наверное, не было и семнадцати. Его детское простодушное лицо, совсем не
взялось с тем, как он выглядел: вся одежда перепачкана грязью и кровью, куртка,
явно с чужого плеча, — порвана, лицо пылает подзажившими ссадинами и одной свежей
травмой, рассеченной щекой, из которой все еще сочится кровь. Наверное, он собрался
отправиться в аптеку за пластырем или бинтом, но присел отдохнуть, понаблюдать издалека
за тем, что творится в этом мире по их вине, и по его вине тоже. Я смотрел
на него во все глаза и понимал, что мне не справиться с ним. Если бы он был один,
то возможно мне бы удалось, но стоит ему только крикнуть, как сюда прибежит сотня
таких же. Грязных, перепачканных кровью, обозленных мальчишек. И что будет
потом? Я был напуган и не сразу понял, что он говорит мне. Но когда он повторил,
я услышал.
Он сказал:
«Уходи!»
Я решил не заставлять его
повторять еще раз и побежал. Вслед я услышал его крик:
«Прячься!»
Только бы добежать до дому!
Я мчался со всех ног в сторону, где находился мой дом, в противоположную от них
сторону. Но кто знает, откуда еще они идут? Они могли быть во всех
четырех сторонах света, и тогда бежать мне некуда. Но навстречу не попадалось никого,
кроме тишины и одиночества. Снова заморосил дождь, и мне, из каких-то глупых суеверий,
подумалось, что дождь — на удачу. Я бежал, не чувствуя под собой ног, бежал, что
есть сил, и только оказавшись за дверью своей квартиры, только заперев ее на все
замки, сел прямо на коврик возле порога, грязный, в песке от следов ботинок, коврик.
Я сел на него и заплакал.
Когда я пришел в себя, то
обнаружил, что все еще сжимаю в руке пакет с лекарствами. Я с удивлением посмотрел
на него, соображая, как он у меня оказался. И тут почувствовал невыносимое
облегчение, но не из-за боли, которой больше не было, и не из-за этого пакета, который
сумел захватить с собой из аптеки, а из-за того, что после долгого перерыва ко мне
снова вернулось дыхание. Наверное, я никогда не узнаю, почему тот мальчишка спас
меня, и раз уж я так ошибаюсь в людях, мне не суждено об этом догадаться. Он выглядел,
как нормальный парень, таких тысячи. Если бы я встретил его на улице, то вряд ли
обратил бы внимание. Но теперь, теперь я буду помнить его лицо всю оставшуюся жизнь,
оно еще долго будет являться мне во сне.
Я не знал, кто эти люди и
откуда они пришли. Почему, если они хотели свергнуть правительство, власть, они
угрожали жизни простых людей? Может, на самом деле, они и не хотели ничего менять
в существующей системе? Может, ими двигало что-то иное, более страшное, чем политические
убеждения? Неужели их лидер или вожак, один-единственный человек, повел за собой
стольких людей, чтобы крушить, грабить, убивать без всяких основании, без какой-либо
на то причины? Я готов был поверить и в это, готов был поверить, что такое возможно.
Он и его последователи просто получали от этого кайф, я видел все собственными глазами.
В их действиях, в них самих было столько жестокости, что их никак нельзя было
назвать жертвами, доведенными до отчаяния, теми, кому нечего больше терять. Этими
отчаявшимися людьми как раз и были мы, обычные граждане, и если среди них
нашелся кто-то, достаточно сильный, кто повел их за собой, то почему такого человека
не может появиться среди нас? Я не знал ответа на этот вопрос, и не знал, кто мог
бы таким человеком оказаться.
Но на сегодня самое страшное
было уже позади. То, что я видел, казалось безумством, массовой истерией, но когда-нибудь
это закончится. Несмотря ни на что, я все еще верил в это. Верил в мифическую армию,
которая придет и спасет всех нас, верил в существование неких людей у власти, которые
скоро объявят с экранов телевизоров о том, что все закончилось, и мы можем спокойно
спать, верил в то, что моя репортерша будет вести скучные репортажи из жизни провинциального
городка, а все прошедшее окажется всего лишь сном…
Я встал и, как ни в чем не
бывало, отправился готовить ужин. Мне показалось это единственным верным решением.
Куда лучше делать вид, что ничего не случилось, чем сидеть, забившись в углу, и
бояться того, что в итоге так и не произошло. Когда-нибудь я буду много об этом
думать, против собственной воли я буду возвращаться в памяти к событиями этого дня,
но только не сейчас, давайте малость попозже, когда я буду во всеоружии готов к
осознанию случившегося.
Я принял душ, переоделся в
чистую одежду, приготовил ужин. Я сел на пол, к своему импровизированному столу.
Телевизор, как обычно, был включен, мигая синим экраном, — что-то новенькое! Что
случилось, пока меня не было? Но на сегодня я слишком устал, чтобы удивляться, и
просто принялся есть. Несмотря на испытанный стресс, спать не хотелось, и, закончив
с едой, я уставился в экран в ожидании новостей.
Она вышла в эфир глубокой ночью, когда я и не надеялся ее увидеть.
Я пил коньяк, празднуя, что остался жив. Теперь я думал только о сегодняшнем дне
и перестал надеяться на завтра. Завтра, как я отчетливо понял, завтра может и не
быть.
Я смотрел
новости, но мое сознание, будто бы отстраненное, не воспринимало больше ничего,
кроме нее. Даже тех слов, что репортерша произносила с экрана и того места, где
она находилась. Я просто любовался ею.
«Хорошо выглядишь, дорогая!
Ты знаешь, сегодня я чудом избежал смерти».
Она посмотрела на меня понимающим
взглядом, и я подумал, — а сколько же раз смерти удавалось избегать ей? Когда же
до меня дошел смысл ее слов, я поперхнулся коньяком, терпкая жидкость неприятно
обожгла горло, оно засаднило, и я протяжно закашлялся.
«Мы надеялись на военных,
— говорила репортерша, — мы надеялись на правительство, но никто не приходит нам
на помощь, и больше мы не можем ждать. Мы не будем терпеть эти погромы и разруху.
Мы собираем группу добровольцев, которые смогут… смогут воевать», — последние слова
она произнесла тихо, но твердо, и то были самые верные слова. Да, это будет война
и ничто иное. Уж я-то знаю.
«Нам надо противостоять им.
У нас есть оружие, и если понадобиться, мы будем убивать».
«У них тоже есть оружие, —
ответил я ей, — и они о-о-о-очень злы. Да. И сколько бы ни было вас, их все
равно будет больше! Злость распаляет их, она размножает их, как саранчу!».
«Мы не призываем вас выступать
вместе с нами, мы просто сообщаем о планируемой акции. Чтобы те, у кого есть силы
для борьбы, те, у кого есть яростное желание, вышли навстречу этим мерзавцам вместе
с нами».
Она говорила пылко и убедительно,
и мне должно было стать стыдно, что я не стою сейчас возле студии и не рвусь в бой.
Но я не рвался в бой. Я уже чуть не умер сегодня, и не собираюсь умирать вновь.
Я подожду, я лучше подожду и посмотрю, чем все это закончится.
«И в который раз мы напоминаем
вам, что следует держаться всем вместе. Вместе со своими семьями и друзьями, не
теряйте самое дорогое, что у вас есть».
Она сказала эти свои последние
слова и ушла из эфира.
Несмотря на то, что голова моя была окутана туманом, а все тело
ломило болью пережитого, спать не хотелось, в крови еще бурлил адреналин. Все же
я лег и закрыл глаза, и обнаружилось, что я всего лишь храбрился сам перед собой,
потому что заснул я тут же, заснул крепко и глубоко. И во сне я встретился
с Босхом, тем самым художником. Я узнал о нем совершенно случайно: его имя упоминалось
в дешевом детективном романе, одном из тех, что я читал, чтобы убить время. Обычно
мне, в наш век потока информации, совсем не хочется забивать себе голову тем, что
происходит в детективах под мягкой обложкой, и если там встречается незнакомое слово,
название песни, которую я никогда не слышал, говорится о фильме, который я не смотрел
или о книге, которую я не читал, я не теряю времени, чтобы узнать, хотя бы поверхностно,
что же это такое. Но имя Босха было особенным, и я полез в интернет, повинуясь скорее
какому-то сиюминутному импульсу, и первое, что я увидел, стала его картина «Сад
земных наслаждений».
Нельзя сказать, что я полюбил
ее, но из всего того немногочисленного творчества Босха, что дожило до наших дней,
она приковывала к себе мое внимание больше всего. Да и само слово «любимая» не совсем
применимо к тому, что я испытывал по отношению к «Саду…». Картина вызывала во мне
мучительное отвращение, но отвращение не бессознательное, а какое-то жалостливо-понимающее,
подобное тому, что мы испытываем, например, встречаясь взглядом с бездомными. Чтобы
разглядывать картину сколько угодно долго, во всех ее подробностях, иметь такую
возможность круглые сутки, я даже заказал по интернету художественный альбом с качественными
иллюстрациями. Оригинал картины мне так и не довелось увидеть, и я не знаю, доведется
ли когда-нибудь теперь.
И вот, этой самой ночью мне
приснился Босх. Несмотря на то, что я много читал о Босхе, долго и часто рассматривал
его картины, я не знал, как на самом деле он выглядел. Мне никогда не приходило
в голову интересоваться этим, но теперь передо мной предстал человек, который только
и мог нарисовать «Сад…»: худощавый старик с непривычно крупными чертами лица; длинная
кустистая борода, спускающаяся ниже пояса, делала его похожим на старца из доброй
сказки; смуглое широкое лицо вдоль и поперек было изрыто глубокими морщинами, но
глядя в эти ясные, без тени сомнений, голубые глаза, никак нельзя было обнаружить,
что это древний старик.
Босх был печален, но печаль
эта засела в нем давно, и не я был тому причиной. Это мысль принесла мне облегчение.
«Эй», — сказал я, не зная,
как к нему обратиться.
Босх не откликался и не смотрел
на меня. И тогда я стал говорить с ним так, как будто бы он был Богом, и я
обращался к Богу напрямую.
«Эй, ты можешь объяснить мне,
что происходит?» — спросил я.
Босх-Бог молчал, да и мог
ли он мне ответить?
«Неужели наступил тот самый
конец, который ты так давно предсказывал? Я видел этих существ. Тех же, что видел
и ты. Только они были реальные, самые настоящие. Да, они выглядели немного иначе,
чем на твоих картинах. Они выглядели совсем как люди, но на самом деле они были
теми самыми существами!».
Босх понимающе смотрел на
меня.
«Может быть, еще можно все
исправить? Можно вернуть все на круги своя?»
Босх отрицательно покачал
головой.
«Но как же мне быть? Как быть
всем нам?».
Ответа на этот вопрос у него
не было, а может быть, он и был, но Босх не хотел выдавать его мне.
«Я не думал, что это случится
так скоро! Мне казалось, должно пройти лет сто, прежде нас коснутся серьезные перемены.
Ну, ты понимаешь. Придет глобальное потепление, начнутся войны и все такое, но я-то
их уже не застану! Я думал, просто доживу свой век так, как есть. А там, через
столетие, обязательно найдется кто-то, кто сможет все исправить. Ведь во все времена
находились такие люди. Разве я не прав?»
Босх кивнул головой в знак
согласия, и неожиданно заговорил со мной.
«Вам не грозит гибель, пока
еще нет. Скоро станет легче, и вы вновь будете сидеть перед телевизорами, ругать
свой мир, рыдать от боли, но не сделаете и шагу, чтобы изменить его».
Я хотел поговорить с ним еще,
убедить в том, что теперь мы стали другие. Но вдруг заиграла печально-прекрасная
«Лунная соната», и Босх исчез.
Когда я открыл глаза, то понял, что «Лунная соната» мне вовсе
не привиделась. Где-то у меня над головой и вправду играло фортепиано. Я взглянул
на часы — четыре утра. Кому такое могло прийти в голову? Я стал вспоминать, кто
живет надо мной: кажется, как раз та семья, где все время ругается отец с дочерью.
Девочка то ли заканчивала школу, то ли только недавно поступила в университет, она
все время ходила с большой сумкой, набитой книгами, — вот и все, что я о ней знаю.
Я не обращал на нее внимания, да и она не привлекала его, никогда не улыбалась,
никогда не поднимала головы. Когда мы встречались в лифте, она стояла, уткнувшись
взглядом в пол, и не здоровалась, а скорее неловко кивала. Наверное, как и я, не
любила своих соседей. Как же это я раньше не заметил ее присутствия, не услышал
ни голосов, ни каких-то других звуков? Этому могло быть только одно объяснение:
она осталась там совсем одна. Черт знает, где там кроются ее родители, но я обязательно
услышал, если бы в квартире находились люди. Они с отцом ругались бы по несколько
раз на дню, как пить дать. Они всегда ругались! Но она была там одна. Слышала ли
она меня? Может быть, и слышала, но не давала этого знать. Все мы, по какой-то неясной
причине, боялись показаться друг другу на глаза, хотя самым разумным сейчас было
бы собраться вместе. Если страшно мне, взрослому мужчине, то, каково ей там одной?
И тут я понял, что она чувствует, а вернее сказать, понял, что и так это слышу:
то была музыка, которую она играла. В такое время суток музыка звучала по-особому.
Она резонировала с молчаливым домом, эхом отражалась от опустевших стен, разносилась
по осиротевшим квартирам, где остались нетронутыми вещи, хозяева которых уезжали
в спешке. Они уезжали неизвестно куда, к далеким родственникам, не зная, что там
их ждет. А может, — только сейчас задался я вопросом, — они уезжали не потому,
что спасались бегством, не потому, что кого-то боялись, может быть, они уезжали
к кому-то, к тем, кто был им близким и родным. В эти смутные дни они хотели
быть вместе с ними.
Я так
и не понял до конца, что же это за мир, в котором мы живем. Вся моя жизнь состояла
из вечной борьбы и плохих новостей. И не только моя, у всех — то же самое.
Мы так привыкли слышать с экранов телевизора о стихийных бедствиях, техногенных
катастрофах, терроризме, сокрушающих ударах и болезнях, и снова катастрофах и засухах,
кризисах и оставшихся без работы людей, что после этого самые страшные новости казались
нам пустяками. Самые страшные новости превращались в шоу, в пищу для того, чтобы
обсудить это за ужином и посмотреть популярное ток-шоу, качая головами. Этот мир
давно пора было взорвать к черту, но он взорвал себя сам, как огромный кроваво-красный
нарыв, который рано или поздно должен был лопнуть. И мне вспомнилось лицо
репортерши во всех деталях, как будто я видел ее перед собой, и красно-рубиновые
волосы, которые она поправляла рукой. И тут только понял, почему мы так долго
протянули. Со всеми этими бедами, которые каждый день обрушиваются на нас, со всеми
несчастьями, нам помогает справиться любовь. Как бы мне ни хотелось придумать что-нибудь
другое, какой-то другой ответ, его просто нет. Только ради нее эти люди идут сейчас
к студии или уже находятся там. Они делают это, потому что по-другому просто никак.
Они не хотят спасать эту чертову планету, да кому она вообще нужна? Все, чего они
хотят — это любовь. И я — вместе с ними, и я — тоже.
Мне кажется,
я снова проваливался в забытье, в полусон с открытыми глазами, а может, я и закрывал
их, но когда наступило утро, я все еще сидел на полу. Утро наступило серыми полосками
рассвета, рассекающими мою комнату на части, я повернул голову к окну и с удивлением
смотрел в него, потом что-то пробормотал, лег на расстеленное одеяло и закрылся
покрывалом с головой. Кажется, я сказал что-то вроде: вот и наступил новый день.
Новый день выдался тревожным.
Ничего не происходило, но душу камнем придавило беспокойство, временами становилось
трудно дышать. Это было тем более странно, что на улице царила тишина: я не слышал
никаких звуков, не слышал вообще ничего. Новостей не было, и это только усугубляло
мою тревогу. Я отвлекался только, когда думал о девочке наверху и когда старался
прислушаться к тому, что там происходит. Мне казалось, я слышу шорохи, неясные интонации
речи, шум телевизора, но скоро иллюзия пропадала, на самом деле, в квартире наверху
не раздавалось ни звука. Она больше не садилась за фортепиано, и казалось, вообще
ничего не делала. Первой моей мыслью, как только я проснулся, было пойти к ней:
наверняка, ей страшно и также одиноко, как и мне. Но потом я вспомнил эту ее неохоту
здороваться, нежелание казаться общительной и милой, и подумал, что эта девочка,
как и я, не хотела, чтобы вторгались в ее жизнь. Я оставил ее в покое, несмотря
на желание как-то присмотреть за ней, уберечь от опасности. И все-таки исподтишка
я продолжал прислушиваться, надеясь, что и сегодня что-нибудь произойдет, что отвлечет
меня от необъяснимой тревоги.
На улице похолодало, и в квартире
тоже стало холодно, отопление дать так и не успели. Сверху привычной домашней одежды
пришлось натянуть свитер. Почти весь день я провел у окна, наблюдая за пасмурными
тучами на горизонте. Погода становилась еще отвратительнее, хотя казалось бы, куда
уж хуже. Самые беспросветные ожидания оправдались ближе к вечеру: снова пошел моросящий
дождь, такой противный и мелкий, что мне стало не по себе. Новостей не было с самого
утра, и из-за их отсутствия тревога моя все нарастала. И тут я услышал, как наверху
хлопнула дверь и через несколько секунд послышался скрип тросов, тянущих лифтовую
кабину наверх. Я расхохотался. Да она молодец! Она просто взяла и вызвала лифт.
Куда это она собралась? Я бросился к окну, надеясь, что она пойдет в эту сторону,
и действительно, скоро она вышла из-за угла. Это была та самая девочка, про которую
я и думал. Она была тепло одета, за плечами рюкзак. Шла быстро и уверенно, шла,
не оборачиваясь, — совсем не похоже на то, как я, словно испуганный кролик, бежал
к магазину. Она шла в сторону центра, и я даже знал, куда. Она шла к студии. Конечно,
иначе никак. Куда же ей еще идти? Я открыл окно и провожал ее взглядом до тех пор,
пока маленькая фигурка не скрылась из виду.
И как раз в этот момент неожиданно,
начались новости.
На экране вместо моей репортерши
возникла студия новостей и диктор. Он сообщил, что сегодня включения с улиц не будет
в связи с тем, что репортерша и оператор, с которым она вела репортажи, этой ночью
пропали. Но я ему не поверил. Она сейчас должна появиться на экране, так как было
все это время, все эти несколько дней. Она скажет, что это была всего лишь шутка,
такие обычные дикторские шутки, и я, может быть, даже посмеюсь. Может быть. Если
только она сейчас появится на экране. Но она не появлялась.
Как выяснилось, в ночь перед
исчезновением, они вели репортаж из моего района, близко к тому месту, где орудовали
банды. Но явилось ли их исчезновение следствием встречи с ними или же необходимостью
спрятаться, не знал никто. Диктор сообщил, что они давно перестали выходить на связь,
хотя обычно всегда давали о себе знать. Он просил связаться со студией, если кто-нибудь
располагает данными о местонахождении репортерши и оператора, но каким образом это
следует сделать, диктор не упомянул. Наверное, его слова были всего лишь пустой
формальностью, попыткой вернуться в те далекие времена, когда еще ничего не случилось
и о пропаже или местонахождении человека можно было сообщить, просто позвонив по
телефону. После этого он говорил что-то еще, то, что касалось предполагаемых действий
и выступлений, но я уже не слушал его. В голове билась только одна мысль:
пропала, пропала, пропала.
Первым делом я выключил телевизор, он больше был
мне не нужен, и оказался в полнейшей, абсолютной тишине. За окном опускались сумерки,
и я понял, что надо спешить. План созрел быстро, я решил действовать. Скорее, как
можно скорее. В шкафу я нашел старый рюкзак, с которым еще в юности ездил
путешествовать, положил туда немного еды, воды, кое-что из лекарств, запасную смену
одежды. Я взял и кухонный нож, завернул его в газету и положил в боковой карман
рюкзака. Так, на всякий случай. Я не знал, что может пригодиться, и поэтому мне
все время казалось, будто чего-то не достает, что я обязательно забуду что-то важное,
но сколько бы я ни ходил по квартире взад-вперед, пытаясь понять, что может быть
важным, я так этого и не понял.
Все оказалось просто: сейчас
я выйду на улицу и попробую найти ее. Мысленно я перестал называть ее репортершей,
я и раньше знал ее имя, но почему-то не решался его произносить. Теперь я сказал
имя вслух, и от этого стало легче, появилась уверенность и… надежда.
Я не знал, как я буду искать
ее и где. Я даже не представлял, зачем это делаю, я только знал, что должен попытаться.
Благодаря ей все эти дни я не сошел с ума, благодаря ей я многое понял. Я посмотрел
на квартиру, которую оставлял. После того, как я закрою дверь, она останется такой
же обездоленной, как и ее соседки. У меня возникло ощущение, что сюда я больше не
вернусь.
© Текст: Анна Лавриненко