Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 36, 2013
(По)этика протеста
Революцию ждали на площадях, а она произошла в сознании людей.
И не по политическим, а по этическим мотивам.
Андрей Колесников
“Я оказалась перед выбором: протестовать или промолчать. Для меня промолчать — значило присоединиться
к одобрению действий, которых я не одобряю. Промолчать — значило для меня солгать”.
Лариса Богораз (из последнего слова на суде 11 октября 1968 года)
Поле битвы оказалось внутри человеческого сознания.
И ОНИ ее в долгосрочной перспективе проиграли, готовясь ко вчерашней войне вчерашними средствами, по привычке облачившись в общевойсковой защитный комплект и осуществляя финансовую артподготовку такими денежными бомбами, какие и не снились Госдепу США.
Из людей, в сознании которых произошла революция, можно было бы, как сказал по другому поводу поэт, “составить город”. Или как минимум большую арену Лужников.
Революция обратной перемотки
…Первым знакомым лицом, которое я увидел на Болотной площади в декабре 2011 года, оказалась физиономия соседа по лестничной клетке. Сосед как сосед, самый обычный московский обыватель, ответственный квартиросъемщик, глава семьи, у которого едва ли были четко сформулированные в голове политические взгляды. Теперь у него есть не только взгляды, но и ценности, защищать которые он пришел на Болотную.
Эти люди, которые никогда и не думали выходить на площадь в “галичевском” смысле, даже несмотря на то, что за год-полтора протест сильно трансформировался по форме и содержанию, отныне составят ядро, костяк, мэйнстрим того общества, которое станет формироваться всё ближайшее десятилетие. Несмотря на все социальные тромбы — рукотворные и естественного происхождения.
В 1949–1951 годах на территории Западной Германии, Австрии и США американскими исследователями был осуществлен так называемый “гарвардский проект” — опрос и глубокие интервью перемещенных лиц и эмигрантов из СССР. В большинстве своем они считали власть в СССР легитимной. Но главное, как отмечал отечественный социолог Борис Фирсов, эти люди были склонны опираться “скорее на тактику улучшающих систему действий (ameliorative actions), чем на стратегию реальных перемен”.
Таким оставался советский человек вне зависимости от места проживания до середины 1980-х. Потом он снова стал таким к середине 1990-х. А теперь ему опять нужны перемены. И свобода.
Разумеется, перемены и свобода нужны не всему народу и не обывателям. Перемены нужны активной части общества — при том, что от перемен выигрывают все. И двигателем перемен всегда, во все времена без исключения, является меньшинство. Логика, ценности и взгляды тех всего-то нескольких десятков людей, которые собрались у памятника Пушкину в Москве 5 декабря 1965 года с требованием от советского правительства соблюдать его же, правительства, “сталинскую” Конституцию, и тех “семерых смелых”, которые вышли на Красную площадь 25 августа 1968 года в знак протеста против вторжения СССР в Чехословакию, стали логикой, ценностями и взглядами значительной части тех десятков миллионов людей, которые восторженно встретили неизбежные перемены в конце 1980-х.
Пока в кабинетах Старой площади, Кремля, Краснопресненской набережной, в дорогих заведениях двойного или тройного назначения, чье описание можно найти исключительно у Пелевина, в дистиллированной тишине государственных резиденций, чей паркет отполирован бесшумными проскальзываниями строгих “сестер-хозяек”, готовились ко вчерашней войне с народом, этот народ и не думал начинать революцию. Вместо революции он предъявил альтернативу. Вместо революции народ обрел свое новое “мы”, которого не было видно и слышно лет двадцать.
Если и можно назвать происходящее революцией, то только “догоняющей”, или “революцией обратной перемотки”. Так классик политической науки Юрген Хабермас называл феномен незаконченных перемен, которые спустя годы приходится заканчивать, еще раз нажав на клавишу Enter. Буржуазно-демократическая революция не была доведена до конца в 1991–1993 годах, хотя ее основные достижения были закреплены в конституции 1993 года. И смысл происходящего — в ее завершении.
Представительная власть и непредставленное общество
Представительная власть, представляющая интересы правящего класса, и гражданское общество, не имеющее представительства в парламенте, не представлены друг другу. Если они где и встречаются, то на улицах или в кабинетах “правоохранителей”. Не представленное во власти гражданское общество в новом политическом цикле будет все дальше дистанцироваться от государства и его лидеров. А под их управлением осталась лишь часть страны: политические и бизнес-элиты, а также страты, полностью зависящие от бюджета, — армия, спецслужбы, правоохранительные органы, бюджетники и пенсионеры. Вся остальная страна переходит на автономный режим существования. И, соответственно, начинает строить собственные институты представительства людей, ценностей, интересов.
Новые институты демократии вырастут, скорее всего, не из традиционных партий. Бульон из плодотворных дебютных идей варится отнюдь не на думской кухне. Новые институты, идеи, лидеры — все это появится (и уже появляется) в гражданских организациях.
При всем скептицизме по отношению к Интернету, сетевая демократия все чаще станет транслировать альтернативные способы решения проблем, переходя от негативных программ — отрицания власти, к позитивным — программам изменения среды существования. “Синдром Монсона-Путина” (освистывание лидера с распространением картинки в Интернете), родившийся благодаря современным средствам коммуникации, будет преследовать шкодящую и шалящую власть практически везде. СМИ перестали быть четвертой властью. Но в нее превращается коммуникативная среда в целом.
Конкуренция прямой и представительной демократии — не специфически российское явление. Классик политологии Джозеф Най в книге “Будущее власти” прогнозирует: “Власть перейдет от государств к негосударственным акторам”. Но у нас этот процесс сдобрен специями политического противостояния.
Гражданский активизм, сетевая демократия, волонтерство ближе к улице, чем к коридорам парламента. Но именно из этого, по определению Вацлава Гавела, “параллельного полиса” естественным образом прорастет параллельная власть, с которой для начала будут считаться люди, чьи интересы и ценности не воспринимает нынешний политический режим. Люди, составляющие население России, потерянной для официальных лидеров.
Получается, что нас ожидает конкуренция официальной власти и неформального сектора, представительной демократии, увы, дискредитированной, и прямой демократии.
Если режим под давлением общественных настроений сочтет за благо меняться, то единственный путь политической модернизации — сближение и взаимное дополнение представительной и гражданской демократии. Если нет, то российское общество окончательно разделится на два: подконтрольное нынешней власти и потерянное для нее.
По логике вещей, в этом не заинтересован никто. Однако пока реализовывается второй сценарий.
У подножия Волшебной горы
Образование и собственность — два признака буржуа, говорил один из героев “Волшебной горы” Томаса Манна. Собственность позволяет человеку предъявить спрос на образование. А образование позволяет понять, что защитить собственность можно только в государстве, где работают политическая конкуренция, верховенство закона и свободная рыночная экономика. Столкнувшись с открытым цинизмом власти, буржуа разной степени достатка предъявили спрос на современное государство, защищающее своих граждан, оказывающее им качественные услуги и не обманывающее на каждом шагу, тем самым оправдывая свою отсталость от общества. Так началось и так будет продолжаться протестное движение: буржуа никуда не денутся, спрос на политические изменения не удовлетворен, протест по-прежнему подпитывается неэффективностью государства и его моральными “проколами” — антисиротским законом, больницей №31.
Обыватели превратились в избирателей. Им нужно новое политическое меню, не такое пресное и скудное.
Протест, не будучи утолен и будучи задавлен, как подземный пожар, сохранит свою энергию и дальше. Или наиболее активные и адаптивные просто уедут из России, чтобы удваивать ВВП других, более свободных и комфортных стран. А лидер останется один на один с бюджетниками, пенсионерами и купленной частью рабочего класса, окруженный кольцом внешних врагов.
Но и им, тем, кого Путин считает своей нынешней социальной базой, тоже нужны работающие институты демократии, включая выборы. Потому что демократия выгодна — в прагматическом, даже бытовом смысле — каждому. Ибо, как сказал Бертран Рассел: “При демократии дураки имеют право голосовать, а при диктатуре — править”. Зачем народу несменяемые, никому не подотчетные, кроме первого лица, дураки у власти?
Власть, даже если она считает себя победителем, проиграла главное. Она проиграла активного, современного, образованного патриота и обладателя собственности. Гражданина России. И осталась с обывателем.
Бонапартизм по-русски
В 1991–1993 годах в России произошла буржуазная революция. Согласно современным теориям революции, до сих пор наша страна переживает период постреволюционной нестабильности. Например, по оценкам Владимира Мау и Ирины Стародубровской, авторов книги “Великие революции от Кромвеля до Путина”, период постреволюционной нестабильности после 1917-го длился до 1964-го, и в стабильном состоянии режим просуществовал до следующей революции, которая называлась “перестройкой”, не очень плавно перетекшей в либеральные реформы. Путинская стабилизация оказалась таковой лишь при поверхностном взгляде на нее. По сути дела, это была попытка “термидора”, который, собственно, по сию пору и продолжается. А любой “термидор” характеризуется бонапартизмом, стремлением лавировать между разными политическими силами с одной целью — удержать “стабилизированную” власть.
Бонапартизм нашего первого лица проявляется в “глиссировании” между группировками элиты, которые им уже не очень-то довольны, но боятся перекинуться на сторону площади и подписантов писем (контрэлиты), потому что есть большой риск оказаться или в тюрьме, или в изгнании. Но ему же приходится лавировать и между интересами разных социальных групп, пытаясь восстановить рассыпавшийся после Болотной пазл “путинского большинства”.
Бонапартизм с блеском описан Карлом Марксом в работе “18 брюмера Луи Бонапарта”. Там есть и про поиски высшим руководителем социальной базы: “Бонапарту хотелось бы играть роль патриархального благодетеля всех классов. Но он не может дать ни одному классу, не отбирая у другого”. Поэтому пока приходится сосредоточиться на “Уралвагон-заводе”.
Именно средний класс составлял ядро поддержки Владимира Путина как “стабилизатора”. Но после перерыва на Дмитрия Медведева, который пытался ориентироваться на самых продвинутых, из среднего класса выделилась активная прослойка, предъявившая спрос на политическую свободу. Вместо диалога получился даже не монолог, а акция прямого действия ОМОНа, законодателей, РПЦ. Причину усиления репрессий в отношении самой активной части среднего класса можно отыскать в “18 брюмера”: “Сила… буржуазного порядка — в среднем классе. Он (Луи Бонапарт. — А.К.) считает себя поэтому представителем среднего класса… Но, с другой стороны, он стал кое-чем лишь потому, что сокрушил и ежедневно сокрушает политическое могущество этого среднего класса”.
Есть у Маркса и ошеломляюще точное объяснение технологии репрессий, которую в применении к нашему случаю мы могли бы назвать соединением правосудия и православия: “Другая “наполеоновская идея” — это господство попов как орудия правительства… поп уже превращается в миропомазанную ищейку земной полиции”.
Полиция же должна быть дополнена еще одной силовой структурой: “Кульминационный пункт “наполеоновской идеи” — это преобладающее значение армии”.
Законотворческая технология подавления протестной активности описывается классиком так: “Каждый параграф конституции содержит в самом себе свою собственную противоположность, свою собственную верхнюю и нижнюю палату: свободу — в общей фразе, упразднение свободы — в оговорке”.
На выходе имеем краткую характеристику сложившегося политического режима: “Бесстыдно-примитивное господство меча и рясы”.
Теория грубо овладела массами
Кризис представительства волнует власть — решили, что надо все-таки обеспечить представительство (хоть где-нибудь) разгневанных городских слоев. Симптом — апелляция к “креативному классу”. И вот уже в заказных комментариях к расширению Общественной палаты “поллитрологи” и “обналитики” заговорили о том, что это делается только для того, чтобы в ОП появились выдвиженцы “креативного класса”. А в “Единой России” снова обеспокоены возрождением либеральной платформы внутри партии, и опять на ее возрождение брошены люди, похожие на либералов, например, Владимир Плигин, который в интервью Газете.ru сказал: “…либерализм — это вообще явление, которое представляло всегда или базировалось на таком креативном классе, если угодно”.
Прав, тысячу раз прав был “ранний” Маркс, когда в работе “К критике гегелевской философии права” говорил — так, мол, и так, “теория становится материальной силой, как только она овладевает массами”. Теперь уже и не разберешь, в какой момент понятие “креативный класс” стало модным, но уж когда это словосочетание в послании Федеральному Собранию употребил лично Путин В.В., точно можно было констатировать, что теория грубо овладела массами, как римляне — сабинянками. Хотели они того или нет…
Наверное, власть (или какая-то часть этой отнюдь не монолитной власти) не хочет, чтобы молодые, образованные, активные “хором” уехали бы из страны или отправились во внутреннюю эмиграцию. Другой части власти хочется, чтобы люди, способные в мороз на Бульварном кольце читать вслух Иосифа Бродского, не выходили на улицу, удовлетворившись иными методами представительства, нежели условная Болотная.
Сам термин “креативный класс”, возможно, у нас употребляют и когда надо, и когда не надо. Но его изобретатель Ричард Флорида еще в 2005 году в предисловии к русскому изданию своей классической работы “Креативный класс: люди, которые меняют будущее” (2002) обратил внимание на масштабы явления: “…в России сейчас 13 миллионов представителей креативного класса, то есть ей принадлежит второе после США место в мире по абсолютному числу работников, занятых в креативных профессиях”.
Разумеется, он не был услышан, потому что в то время у нас толковали о “путинском большинстве”, опоре “суверенной демократии”. Но “путинское большинство” умерло от токсичных миазмов разложившейся “суверенной демократии”, а “креативный класс” — остался. И вышел на площадь в декабре 2011 года.
Проблема для тех, кто во власти озаботился представительством “креативного класса”: начальство таки добилось того, что лояльных государству и верящих ему рефлексирующих людей уже почти не осталось. И сам глава государства, сообщивший в Послании парламенту, что бюджетники — это тоже “креативный класс”, должен понимать печальную истину: те из бюджетников, кто за власть, никакой не креативный класс, а просто участники социального контракта “лояльность в обмен на комиссию от нефтегазовых доходов”. Остальные — или во внутренней, или во внешней эмиграции. Уже. Если власть хотела по завету столь любимого ею Солженицына “сберечь народ”, так она его не сберегла.
Непристойность как политическая категория
Ночью разбуди, как Герцена, человека советского поколения — отбарабанит, не задумываясь: “Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию. Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили…” Эта цепочка причинно-следственных связей, выявленная тов. Лениным, работает в любой революции, даже если это Твиттер- или Фейсбук-революция. Было бы кому разбудить…
Но в том-то и дело, что в случае России власть сама делает все для того, чтобы разбудить нового Герцена и чтобы тот развернул революционную агитацию, далее — по списку. Кто фальсифицировал выборы в индустриальных масштабах в декабре 2011-го? Радищев? Чаадаев? Кто натравливал “Уралвагонзавод” на образованный класс? Декабристы? Герцен? Кто выпустил в большую политику сонмища депутатов нового типа с их законодательными “инициативами”? Кто принял “антисиротский закон”? Кто покушался на раковый корпус 31-й больницы в Питере? Чернышевский с Желябовым?
Да, разумеется, предполагалось, что народ промолчит, а “креативный класс” продолжит понимающе хихикать на просмотре “Берега утопии” Тома Стоппарда, получая удовольствие от тонких аллюзий с нынешними временами. Но потом случилась улица — и утопия вышла из берегов.
Уличный протест, не исчерпав себя, столь же стихийным образом и благодаря информационным поводам, исправно поставляемым властями, был дополнен мощнейшими “подписными кампаниями”.
Фраза, затерявшаяся в одном из указов президента от 7 мая минувшего года, о ста тысячах подписей граждан, вернулась бумерангом от гражданского общества еще до Нового года — как раз в те дни, когда начальство отмечало победу над Болотной, достигнутую всего за год. Оказывается, степень возмущения происходящим такова, что гражданскую инициативу размером с Большую арену Лужников можно организовать за пару дней. Причем только на одном информационном ресурсе — сайте “Новой газеты”. А если бы таких ресурсов было несколько?
Потом были 100 тысяч за роспуск Думы. Затем — стремительно, уже на разных ресурсах, да и на улицах тоже, по технологии “от двери к двери” — было собрано около 150 тысяч подписей против расформирования 31-й больницы в Петербурге.
Интернет и улица слились в едином порыве, дополнив теорию современной революции еще одним пунктом. Опять же почему? По политическим причинам? Да, разумеется. Потому что подписи рождаются благодаря решениям власти, лишенной обратной связи, а значит, моральных ограничителей. Решение по 31-й больнице, которую власть была вынуждена отыграть назад (и это стало победой гражданского общества!), оказалось почти неправдоподобным в своей непристойности — хуже, чем “антисиротский закон”. И непристойность здесь из морально-этической категории превратилась в политическую. Этический протест против аморальных решений власти неизбежным образом трансформируется в протест политический, потому что остановить “аморалку” можно только либо общественным давлением на начальство, либо сменой руководства страны (разумеется, легитимными методами, к которым должна присоединиться и прямая демократия, “подписная” форма которой предусмотрена указом президента).
“Волонтерская демократия” против “открепительной демократии”
После выборов 2012 года окончательно оформилась противостоящая коалиции контрреформ и ее “карусельной демократии” сила — “волонтерская демократия”. Множество людей стали наблюдателями за выборами, начали участвовать в неформальных сообществах граждан, а это верный признак зрелости общества.
“Открепительная демократия” аморальна. “Волонтерская” — инспирирована исключительно мотивами морали. И все жалкие попытки дискредитировать ее потому и беспомощны, что мораль всегда права.
Трудно противостоять образованному классу, предъявившему спрос не просто на политическую реформу, но прежде всего на мораль, на честность. Не придумана еще такая политическая технология, которая могла бы победить массовый спрос на правду.
Природа более чем ста тысяч подписей, поставленных на сайте “Новой газеты” под требованием не принимать закон о запрете на усыновление российских детей американскими гражданами, та же, что и у первых акций на Чистых прудах и Болотной. Это совершенно естественный, органический импульс негодования и отвращения. Здесь нет никакой политики. Зато есть этика. Если угодно, та самая тонкая пленка культуры, которая мешает всем нам одичать исключительно благодаря собственному равнодушию или готовности к моральным компромиссам.
Искать истоки тех же “цветных революций” в осознанном политическом заговоре — напрасный труд. Революции такого сорта — не заговор, а порыв, обусловленный этическими мотивами. Противно. Тошнит. Надоело. Противоречит не столько политическим убеждениям, сколько внутренним этическим запретам.
Нельзя нагло, в лицо, опровергая очевидное, врать о результатах выборов. Отсутствие политического представительства, спрос на демократию и новых политиков — все это потом. А сначала — оторопь от вранья.
На протест людей поднимает не политика, а этика. Поэтому протест нельзя слить.
Этический протест возникает тогда, когда власть дает для него поводы. В течение первого десятилетия XXI века в рамках известного контракта “свобода в обмен на колбасу” протест не предъявлялся (во всяком случае — массовый). Хотя поводов было предостаточно. И чем наглее становилась власть, чем равнодушнее замороченное своими проблемами “население”, не желающее превращаться в граждан, тем очевиднее оказывалась неизбежность именно этического протеста.
И в этом случае не работает аргумент, что все бесполезно — мол, не желающий слышать не услышит. Он не останавливает этический протест. В 1960-е люди не могли промолчать исключительно по этическим соображениям. Как говорила Лариса Богораз в последнем слове на процессе 11 октября 1968-го: “Для меня мало было знать, что нет моего голоса “за”, — для меня было важно, что не будет моего голоса “против”.
Это самые важные слова, сказанные за последние 45 лет, о сути этического протеста. И это ровно то, чего не понимала советская власть, когда устами прокурора говорила, что “подсудимая выходит за рамки обвинительного заключения”. Это ровно то, чего не поняла нынешняя власть, ответившая на массовые протесты “болотным делом”. Это ровно то, что заставило людей подписаться под требованием дать возможность больным детям обрести свою семью или не допустить выселения онкологического отделения из 31-й больницы в Питере.
Почему неполитический протест перерастает в политический? Потому что власть, избранная тем способом, каким она избрана, принимает законы, нарушающие нормы человеческой этики. Будучи отчасти нелегитимной с точки зрения права, она оказывается и нравственно нелегитимной. И наиболее чувствительные люди это понимают. А понимая это, идут дальше в своих требованиях. И требования эти естественным образом сводятся к смене безнравственной власти, ухитряющейся по ходу дела демагогически поскрипывать “духовными скрепами”.
И еще об одном: этический протест, как показал опыт сбора подписей, обгоняет в развитии не только власть, но и оппозицию. Народ умнее и нравственней своих политиков.