Эссе
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 36, 2013
Неизлечимая травма
эссе
Иржи Кратохвил
Еще в начале немецкой оккупации Брно был многонациональным городом с заметной прослойкой еврейского населения. Свидетельством тому — брненское арго (разумеется, не в его позднейшем подобии “искусственного фольклора”, а в довоенной, дооккупационной форме, то есть в смеси слов чешского, немецкого и древнееврейского происхождения). Этой мультиэтничности в Брно предшествовала длинная история, в которой сосуществование чехов и немцев претерпело множество конфликтных этапов вплоть до того, когда присоединение к городу периферийных районов, исходно самостоятельных поселений, явственно изменило его состав в пользу чешского этноса со всеми вытекающими последствиями — в учреждениях, школах и городском управлении. Но все это вызывало естественное напряжение, обычно возникающее при столкновении многих этнических групп на территории одного государства. Однако ситуация резко изменилась, когда Германия превратилась в расистское государство, инфицировавшее немецкое меньшинство в Брно бациллами национальной ненависти.
Значительная часть брненских немцев не только одобряла немецкую оккупацию, но и не могла дождаться ее. Уже после Мюнхенского сговора 1938 года немцы в ожидании мартовской оккупации приветствовали друг друга возгласом Hail März!, а Немецкий дом, стоявший тогда на теперешней Моравской площади, вскоре превратился в центр подготовки систематической германизации Брно. Предыдущий национальный состав населения стал кардинально меняться уже с ноября 1941 года, когда из города отошел первый еврейский “транспорт в рай”. С тех пор как еврейские граждане после Ванзейской конференции, на которой было сформулировано и одобрено так называемое “окончательное решение еврейского вопроса”, подлежали выселению в Терезинское гетто, а оттуда — в истребительные концентрационные лагеря, немецкое меньшинство в Брно стало постепенно и целеустремленно расти, разбухать, причем самыми различными путями. Так, в марте 1939 года в Брно прибыли многочисленные полицейские и военизированные подразделения СС и вермахта. Прибывали они вместе с семьями и “ариизировали”, то есть конфисковали в пользу арийской расы, дома и квартиры еврейских граждан. Здесь надо заметить, что еврейские предприниматели и фабриканты, чьими немалыми заслугами Брно уже с XIX века приобрело славу “австрийского Манчестера”, занимали в городе довольно высокое положение. Еврейские семьи, например, такие как Гёллеры, Редлихи, Аушпицы, Гехты и Лёв-Беры, владели фабриками и огромным состоянием. Теперь все это оказалось в руках членов СС и вермахта. Виллу Тугендхад, например, сразу же конфисковало гестапо. Кроме того, значительная часть брненских немцев, осознав свою “арийскую избранность”, открыто заявили о своем немецком происхождении. Они ловко переделали чешские имена на немецкий лад и таким образом получили возможность участвовать в “ариизации” еврейского имущества: из квартир, занимаемых в основном средним сословием, перебрались в роскошные дома, конфискованные у евреев. Особую активность в этом “перемещении” проявили те брненские немцы, которые приняли предложение вступить в полицейские подразделения СС, где особо ценились их знания городской среды. В Брно из “Третьего рейха” постепенно переселялись и другие семьи, чтобы тем самым осуществить заранее поставленную цель: присвоить Брно и его населению статус традиционного немецкого города под названием Brünn. А в ходе войны этот германизированный замысел обострился еще сильнее, поскольку возникла необходимость расселять здесь семьи из немецких городов, разрушенных бомбежками: до 1944 года Брно, как и Протекторат в целом, не подвергался воздушным налетам англо-американской авиации до тех пор, пока союзники по Антигитлеровской коалиции уже не могли мириться с тем, что немецкая военная промышленность все больше и больше сосредоточивалась на оккупированной территории Чехии и Моравии.
В конце войны ситуация немецкого населения в Брно вновь резко изменилась. В апреле 1945 года Красная Армия на своем пути к Праге и далее к Берлину приступила к освобождению Брно. 26 апреля город был освобожден войсками 2-го Украинского фронта, и лишь на окраине, в Ржечковицах и Медланках, все еще “гнездились” немецкие части. На новую ситуацию немецкое меньшинство реагировало по-разному. За две недели до 26 апреля эвакуировались полицейские и воинские подразделения СС и вермахта, кроме тех отрядов, что “угнездились” в Ржечковицах и Медланках. Освобождаются не только учреждения, где размещалось гестапо, например, такие как здание факультета права, но и полицейские канцелярии в Черных Полях и на Орлиной улице; освобождается брненская казарма и “ариизированные” квартиры. В срочном порядке Брно покидают военизированные отряды немецкого населения — фольксштурм, и часть брненских немцев, не входивших в фольксштурм, причем отходят они по прямому приказу Гитлера к эвакуации, по так называемому “приказу Нерона”. В городе остаются только снайперы и отчаянные фанатики из гитлерюгенда, защищающие Brünn. 26 апреля парень из гитлерюгенда подрывает фаустпатроном русский танк, чей выгоревший остов перегораживает Доминиканскую улицу вплоть до первых чисел мая. И все-таки многие брненские немцы остаются в городе. Бомбежками союзников поврежден каждый второй дом; поврежден, но не разрушен до основания, тогда как большинство немецких городов (особенно досталось Дрездену) сровняли с землей. И немцы, живущие в Брно, оказываются между Сциллой и Харибдой: бежать ли им в “Армагеддон” “Третьего рейха” или ожидать прихода войск Красной Армии. Не только еженедельники Протектората, но и более компетентные немецкие источники информировали брненских немцев о жестоких зверствах фашистов на территории Советского Союза, поэтому и от Красной Армии они могли ожидать подобного же отношения к себе. Кроме того, их достаточно обработала геббельсовская пропаганда, сообщавшая о большевистском варварстве. Опасались немцы и вполне оправданного мщения от чешских сограждан. И некоторые немецкие семьи, сознавая, что бежать из Брно им некуда, что этот город — их родина на протяжении не одного и не двух поколений, в отчаянии кончали жизнь самоубийством. А многие из тех брненских немцев, что в начале оккупации вспомнили о своем немецком происхождении, теперь вновь попытались этнически и идейно “перекраситься”. Они вновь вернули себе чешские имена и, освободив “ариизированнные” роскошные квартиры, въехали в свои прежние. Однако замечу: к этому их часто принуждали так называемые революционные гвардейцы, которые уже в конце апреля 1945 года начали в Брно “наводить свой порядок” и таким же манером конфисковали дома и квартиры у немцев, каким в начале войны оккупанты “ариизировали” их у евреев. К концу войны город погрузился в невообразимый хаос, и тогда было самое неподходящее время для установления мира между чехами и брненскими немцами.
Поначалу вся эта история казалась мне чем-то вроде детской забавы. Примерно в 1947-м, когда я учился во втором классе, мы получили от госпожи учительницы задание: узнать мамину девичью фамилию. Но когда я пришел домой и задал маме этот вопрос, она почему-то ужасно смутилась. Ее замешательство было столь явным, что эта сцена до сих пор стоит у меня перед глазами. Мы с мамой в кухне одни, она молчит, опешившая, растерянная — такой я еще ни разу ее не видел. “Нудлова, моя фамилия была Нудлова”, — вырывается у мамы. Конечно, подумал я тогда, при такой дурацкой фамилии ей ничего и не оставалось, как выйти замуж и избавиться от нее, чтобы меня не дразнили “нудлой”.
Много позже, когда я уже знал девичью фамилию мамы, я объяснял ее тогдашнюю растерянность тем, что мой вопрос застал ее врасплох, и этой выдуманной глупой фамилией она выразила лишь свою неприязнь к любопытству учительницы. Настоящая же ее девичья фамилия была не столько глупой, сколько странной, и мама думала (по крайней мере, мне так казалось), что из-за нее в школе у меня могут возникнуть сложности. В девичестве ее фамилия была Жылова, так как ее отец по фамилии Жыла был украинец. Украинец с очень достойной польско-украинской семейной историей. Помню, как дедушка подчеркивал, что его крестила Влтава. Его отец был полицейским комиссаром в Праге на Лоретанской площади. А его дедушка — православным епископом, который с польско-украинского пограничья переселился в Прагу. Но эта достойная семейная история ничего не меняла в том факте, что в чешском языке после мягкой согласной игрек (“Y”) никогда не пишется, а если он поставлен, то производит весьма странное впечатление. Долгие, очень долгие годы это объяснение вполне удовлетворяло меня, ничего другого и не приходило на ум. Только в девяностые годы у мамы достало смелости обо всем рассказать мне. Сделать это раньше было для нее просто невыносимо. Все дело в том, что в конце мая 1945 года в акции, получившей название “дикая высылка”, или “поход смерти”, ее родители были изгнаны из Брно. Поэтому любой вопрос, касавшийся их прямо или косвенно, порождал у нее ужас. Даже в моем вопросе о ее девичьей фамилии она усмотрела лишь назойливое любопытство госпожи учительницы. Изгнание родителей в конце войны стало для мамы неизлечимой травмой, и все то горькое, что ей довелось испытать в жизни, она воспринимала как ее отражение. Мамина девичья фамилия была Жылова, но ее мать происходила из судетских немцев и до замужества носила фамилию Гюбель. Трагедия случилась в конце войны, когда мы вернулись из маленькой деревушки под Ослованом (из Лукован), где учительствовал мой отец и где мы пережидали оккупацию и войну. Но вернулись мы поздно, квартира маминых родителей, что на перекрестке улиц Элишки Маховой и Шмейкала, то ли была уже свободна, то ли мой решительный отец в форме офицера чехословацкой армии освободил ее, выгнав в три шеи новых жильцов. А потом мои родители узнали, что произошло. Мне же было только сказано, будто бы дедушка с бабушкой в больнице. И они действительно какое-то время находились в больнице, но уже после того, как в их судьбу вмешался отец и они получили разрешение вернуться из сборного лагеря, что тогда располагался под Микуловом. Вернулись они с паратифом, который, к счастью, сумели пережить, как и сам “поход смерти”. Но вернулись они нежелательными свидетелями. Правда, я ни разу не слышал от мамы каких-либо подробностей об этом “походе”, но никто не сомневался в том, что родители многое ей рассказали. И я уверен, что дедушку с бабушкой, как и мою маму, вызывали в органы и обязали молчать о том, что им было известно. Но факт остается фактом: брненский “поход смерти стал для меня не только ужасной главой из истории конца войны, но и страшной реальностью, которая вмешалась в жизнь моих прародителей, моей матери и de facto всей нашей семьи. Родителям мамы разрешили вернуться, но на нашу дальнейшую жизнь легла тень тех дней конца мая и начала июня, когда мама — знать не знала, что всех нас ждет впереди.
После Мюнхенского сговора, на котором было принято решение о присоединении обширных территорий Чехословакии к “Третьему рейху”, оттуда эмигрировали немецкие антифашисты и те из судетских социал-демократов, чьим ярким представителем был Венцель Якеш. О послевоенной ситуации в Европе в эмиграции с ним дискутировал Эдуард Бенеш, который в своих мемуарах вспоминает об этом так:
“Нас всех ожидают великие перемены как в социальных, так и в национальных вопросах. Революция социальная в союзе с революцией национальной. Со дня на день растет у нас национальный радикализм из-за чудовищного и невообразимого террора в концентрационных лагерях, где страдают сотни тысяч наших людей и десятками тысяч погибают. Протекторат не что иное, как камера пыток, ужасы которой не поддаются описанию. Это приводит к угрожающей жажде мщения, и — как самое малое — наши люди хотят не только великого революционного возмездия в конце войны, когда насильственным путем, не делая никаких различий и исключений, они избавятся от всех немцев на территории Чехии и Моравии, но они требуют и окончательного разрыва с ними. Полное переселение всех немцев в рейх, и точка! Я не верю, что дело может дойти до кровавых разборок, я знаю наш народ и знаю, что он вовсе не так кровожаден…”
К сожалению, тут надо подчеркнуть, что ненависть к немецким согражданам была в Брно более чем оправдана. После Мюнхенского соглашения 1938 года, когда было принято решение об отторжении от Чехословакии и передаче Германии Судетской области, и чехи, изгнанные с этой территории, в отчаянии и в поисках убежища, добрались до Брно к своим родственникам или знакомым, — уже тогда стало очевидно, что определенная часть брненских немцев отнеслась к этой ситуации с чувством радостного удовлетворения. Их идеологический центр находился в Немецком доме, и немцы не только заранее знали о мартовской оккупации, но и путем путча хотела приблизить ее. Путч, правда, не удался, ибо путчисты вовремя не получили поддержки из рейха: нацисты использовали наше немецкое меньшинство, но несколько сдерживали его инициативу, делая четкое различие между “чистокровными” немцами рейха и теми, что жили на чешских территориях, так называемыми фольксдойче (т.е. этнически “нечистыми”). Брненским немцам поневоле пришлось дождаться дня 15-го марта и уже тогда в полной мере выразить свой восторг. В их поведении, в котором ярким пламенем запылал рейховский патриотизм, постоянно и нескрываемо проявлялось презрительное отношение к чешскому населению, что, естественно, вызывало возмущение чехов и порождало ответную реакцию. 17 марта 1939 года в Брно пожаловал Гитлер и выступил с обращением к брненским немцам. При его появлении в воздух мгновенно взметнулся мощный лес рук в приветствии “Хайль!”, а от голоса фюрера немецкие женщины чуть ли не падали в обморок. Начало оккупации Чехословакии ознаменовалось пражской демонстрацией в конце октября 1939 года, во время которой был смертельно ранен студент-медик Ян Оплетал. Его похороны (15 ноября) послужили причиной еще одной многочисленной студенческой демонстрации, после которой сразу же были закрыты институты и университеты; многих студентов либо казнили, либо отправили в конц-лагеря. В Брно высшие школы тоже были закрыты, а то обстоятельство, что Ян Оплетал был уроженцем Моравии (но, конечно, не только поэтому), после пражских событий отозвалось здесь особой болью и непреодолимым отчаянием. Чуть позже и наш город дождался апокалиптического ужаса: Коуницовы кампусы были превращены в место казней, проходивших прямо под граффито святого Вацлава, под надписью из святовацлавского хорала “…не дай погибнуть ни нам, ни будущим…”. Это высокомерное и отвратительное глумление немецких оккупантов над всем священным в нашей истории и традициях проявилось еще и в другой издевательской форме — в награждении так называемым орденом “Святовацлавской орлицы” чешских коллаборационистов. Брненские управления гестапо, где ежедневно подписывались смертные приговоры, располагались неподалеку от этой плахи, в здании конфискованного факультета права. Для некоторой части брненских немцев казни в Коуницовых кампусах были излюбленным зрелищем. Уродливая националистическая ненависть, несомненно, получала здесь свою кровавую пищу до самого конца оккупации. Ведь еще 16 апреля 1945 года там продолжались казни, да и после 26 апреля, когда Брно уже был освобожден, в периферийных Ржечковицах и Медланках, где “угнездилась” дивизия СС, все еще казнили чешских граждан, которых подозревали в участии в движении Сопротивления.
Гейдрихиада получила свое продолжение и в Брно — в городе была ликвидирована интеллигенция, а ужас истребления чешских деревень Лидице и Лежаки прокатился и по Моравии, где были уничтожены села Плоштина и Яворжичко, причем жителей Плоштины немецкие оккупанты сожгли заживо.
Весьма сложные отношения между двумя народами на протяжении долгой пятивековой истории колебались от родственных союзов чешских и немецких семей и в основном добрососедских контактов до непримиримой ненависти, которую пробудила нацистская идеология, сумевшая “оживить” в человеческой психике ее некрофилию и все, что было возможно из области “инстинкта смерти”.
Здесь необходимо уточнить: поначалу была нацистская ненависть, имплантированная в сознание значительной части брненских немцев. И долгая история взаимных связей и отношений на время (а тогда казалось, что навсегда) завершилась чудовищным договором. Брненское выступление Эдуарда Бенеша от 12 мая 1945 года утвердило “абсолютную необходимость выселения всех немцев в рейх”. В результате этого произошло следующее: еще до Потсдамского договора от 2 августа 1945 года, то есть до официального и международного признания выселения немцев, уже в мае началось насильственное изгнание немцев по инициативе Брненского национального комитета и работников Оружейного завода — “Зброёвки”.
И хотя тогда эта акция еще находилась в противоречии с существующими законами (а из-за своей насильственной формы противоречила им и после Потсдамского договора), она уже авансом получила право на безнаказанность. Дело в том, что 8 мая 1946 года Временное национальное собрание задним числом одобрило закон о ненаказуемости поступков в “борьбе за свободу”, происходивших с марта 1939 года по 28 октября 1945-го. Таким образом, брненский “поход смерти” не только обрел силу безнаказанности, но был удостоен и определенного благословения. Немецкий “инстинкт смерти” нашел, как нам теперь точно известно, чешский противовес в многочисленных насильственных действиях по всей стране. И в Брно, к сожалению, тоже.
Арийско-еврейские браки на определенном этапе “окончательного решения еврейского вопроса” стали недопустимыми, они карались законом о “загрязнении расы”, хотя некоторое время назад к этому относились более или менее терпимо, подчас брак с арийцем даже мог спасти еврейку от отправки в концлагерь. Вероятно, наша семья тогда тоже рассчитывала на некую аналогию со стороны чехов: мол, бабушку, судетскую немку по фамилии Гюгель, от “дикой высылки” может спасти брак с украинцем Жылой. Но все оказалось гораздо сложнее. Дедушка-украинец во время оккупации вдруг принял немецкое подданство. Видимо, он все-таки не был уверен, что брак с арийкой спасет его от концлагеря. (Германия воевала с народами Советского Союза, и спасение путем брака, скорее всего, предоставлялось только мужчинам-арийцам, а не арийкам, хотя в этом деле сам черт ногу сломит!) Но с наибольшей долей вероятности главным и настоящим поводом для его решения причислить себя к немецкой нации были международные приюты для бездомных и осиротевших детей (“Seraphisches Liebeswerk der Kapuziner” — “Серафическое благое дело капуцинов”), организованные еще в 1889 году орденом капуцинов в Швейцарии, Германии, Австрии и у нас. Брат дедушки, Станислав Жыла, аббат капуцинского ордена, взял на себя руководство такого приюта в Брно-Комарове и в других районах Моравии. Оккупанты пристально следили за воспитанием в Протекторате немецкой и чешской молодежи, не исключая из своего поля зрения и приюты Liebeswerk, тем более что они были основаны католическим монашеским орденом. Ради сохранения этих приютов вся семья Жыловых, в том числе и моя мама, по просьбе аббата Жылы приняла немецкое подданство. Таким образом, приюты в Моравии формально оказались в немецких руках. Что ж, Жылы и впрямь прекрасная фамилия для немецкой семьи!
Однако, невзирая на то что Жылы приняли немецкое подданство только ради спасения “Серафического благого дела” от нацистского надзора (еще и сейчас в Израиле живут евреи, которым Liebeswerk сохранил жизнь), немецкая национальность в конце войны стала весьма отягчающим обстоятельством. Бабушка воспитала мою маму как чешку, а дедушка, помню, испытывал инстинктивное отвращение ко всему нацистскому. Но была еще одна загвоздка, весьма осложнявшая дело. Дом, в котором мамины родители снимали квартиру, — прекрасный особнячок с садом на перекрестке улиц Элишки Маховой и Шмейкала, — принадлежал немцам. Насколько я помню, это были две сестры, брненские немки, чешский язык которых сильно хромал. Когда мы приезжали к маминым родителям из деревни, где жили во время войны, сестры приглашали меня на обед или на ужин. “Komm hea, Georg”, — эта фраза так и засела в моей памяти. Мне было тогда четыре года, но раньше времени повзрослевший учительский ребенок, заметил бы у них в доме свастику или портрет их усатого фюрера. Но этого я не видел Скорее всего, эти немки были никакими не нацистками. Хотя кто знает… И мне сдается, что те, кто в то едва забрезжившее, хмурое утро 31 мая 1945 года, собирая участников “похода смерти”, пришли за сестрами, владелицами дома, заодно с ними прихватили и жильцов со второго этажа — родителей моей мамы. Вероятно, речь шла о том, чтобы освободить особнячок и “передать его в чешские руки”.
Если бы мой отец вовремя не вмешался в это дело, все кончилось бы хуже некуда. Правда, это был не единичный случай, когда кое-кому из участников “похода смерти” удавалось вернуться. В отдельных случаях ошибки якобы исправлялись. Хотя в это верится с трудом — ведь люди, вернувшиеся из “похода смерти”, становились его нежелательными свидетелями. И мне опять пришлось бы взывать к тому дьяволу, который тогда был протектором всего, что творилось на этой земле.
Эта история в конце войны очень тяжело отразилась на судьбе нашей семьи. Для всех нас она стала неизлечимой травмой. Мамины родители, правда, получили возможность вернуться, и ошибка была вроде бы исправлена, но чехословацкое гражданство им и маме вернули лишь в 1955 году. И мы все были причислены к категории граждан, на которых лежало клеймо “неблагонадежных”, “нежелательных” и за которыми был установлен постоянный и бдительный надзор потерпевших. Родители мамы пережили “дикую высылку”, но, образно говоря, ее пожизненной жертвой стала вся семья. Возможно, это сыграло свою роль и в решении отца эмигрировать.
Дом на перекрестке улиц Элишки Маховой и Шмейкала перешел к государству как конфискованное немецкое имущество. (Вскоре особняк был отдан под школу, и маминым родителям предложили снять квартиру в центре города.) Из тех давних событий, что случились с нами 67 лет назад, нынче не осталось и следа, и имена сестер-немок исчезли в бездне забвения. Лишь в моей памяти осталось их “Komm hea, Georg…”
Мечта Гейдриха об этнической чистоте немцев, которую он выразил в обращении к соплеменникам на второй день после прибытия в Протекторат: “Завершена наша основная линия: эта территория станет немецкой, а чеху здесь нечего делать!”, — парадоксальным образом проявилась в осуществленной мечте его противника, президента Эдуарда Бенеша, сразу же, как только кончилась война, призвавшего “очистить” чешскую землю от немецкого меньшинства. Даже с тех немногих евреев, что чудом вернулись из концлагерей, сорвали, фигурально выражаясь, желтые звезды и, нацепив им белые повязки, причислили к участникам “похода смерти” лишь потому, что их родным языком был немецкий. В Брно после войны ликвидировали немецкие школы и тщательно изъяли все, что как-то было связано с немецким этносом. За это, конечно, Бенеш — и если бы только Бенеш, но и весь наш народ — расплатился ориентацией на восток и тем бенешовским “союзом революции национальной с революцией социальной”, который в конце войны воплотили в жизнь революционные национальные комитеты, ставшие территориальными органами революционной власти.
Но справедливости ради надо сказать, что даже более мудрый и прозорливый политик, чем Бенеш, не сумел бы найти иную форму для послевоенного договора между чехами и немцами, сосуществование которых во время оккупации приобрело буквально апокалиптический характер. Послевоенная антигерманская фобия проявлялась даже в абсурдных вещах: так, слово “немец” стало писаться со строчной буквы, тогда как в чешском языке все национальности пишутся только с прописной. И даже в бетховенской “Оде к радости” мы находили “тевтонский жест”. Однако эта фобия унизительными официальными мерами коснулась и той горстки немцев, которые имели смелость оставаться антифашистами в самые лютые времена. (В скобках добавлю, что некоторые фашисты преспокойно выжили в качестве сотрудников нашей госбезопасности и советского КГБ: пример тому — судьба шефа брненского гестапо, штурмбанфюрера СС Вильгельма Нёлле.)
В гимназии моим лучшим другом был Иржи Винклер, эмигрировавший в 1968-м, сразу же после “Пражской весны”. Встретились мы только в 90-е годы, на моем первом авторском вечере в Вене. Как оказалось, Иржи узнал от родителей, что он немец, лишь в 68-м и сразу же стал интенсивно изучать немецкий язык. В том же году он уехал на свою “историческую” родину, но потом, правда, предпочел жить в Австрии.
Моя мама была двуязычная чешка, но немецкий язык в нашем доме был под запретом, и когда бабушка в редких случаях обращалась к маме по-немецки, я резко протестовал. Я не любил бабушку и называл ее “маленький Гитлер”. Безрассудный идиот, я только в девяностые годы узнал о своем происхождении. Но и потом, помню, я впадал в крайности: когда журнал “Europäische Kulturzeitschrift Sudutenland” самовольно напечатал мой хайдеггеровский рассказ “Пастырь бытия”, я был дико взбешен и категорически запретил ему мои дальнейшие публикации.
Острие нашей национальной ненависти, нацеленное после войны на коллективную вину немцев и, по всей вероятности, порожденное нацистской ненавистью, впоследствии, путем всяческих манипуляций, превратилось в острие классовой ненависти — такой же коллективной и такой же губительной. Но разве не существует прямой связи между немецкими концлагерями и нашими “трудовыми лагерями”, где также действовало высокомерное “Arbeit macht Frei”, только в своей чехизированной форме. (В скобках добавляю, что это была связь и с ГУЛАГом: немецкий с русским в своем тоталитарном опыте продемонстрировали примеры “братания”.)
Я уверен, что брненская “дикая высылка”, это призрачное подобие позднейшего официального изгнания, была пророческим образом того, что ждало нас после войны.
Немецкий “инстинкт смерти” нашел свой аналог в чешском “инстинкте смерти” — так ненавистью за ненависть, эстафета ненависти, поразившей массы невиновных, вошла в нашу послевоенную историю как ее доминирующая идея. И мы до сих пор платим за нее по счетам.
Эссе опубликовано в книге “Брненский поход смерти”, 2005, изд. Ветряные мельницы (Vetrne mlyny) в чешско-немецком издании “Чешские воспоминания — Erinnerugswege”