Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 36, 2013
писатели о писателях
Антон Чехов в Перигее
Игорь Клех
Сто лет Чехов отдалялся, отдалялся от нас и неожиданно приблизился настолько, что оказался в перигее — то есть на отрезке орбиты, максимально приближенном к своим соотечественникам и сегодняшней жизни. Да простится эта пафосная метафора, но великие писатели и их творения, действительно, порой напоминают околоземные спутники или периодически возвращающиеся кометы. Они удаляются, затмеваются, но не исчезают совсем, а притягиваются обратно и проносятся мимо нас, чтобы спустя какое-то время вернуться вновь. Незадолго до смерти Чехов говорил, что читать его будут лет пять–семь, потом забудут, а лет через двадцать — двадцать пять вспомнят и тогда уже будут читать долго. Читать-то читали, только какого Чехова?
В ХХ веке Россия изменилась неузнаваемо. Об оценках в данном случае спорить неуместно, но кардинально изменилось само устройство общества — сетка сословий, господствующие представления, тип конфликтов. По едкому замечанию Жванецкого, долгое время трагическая реплика “Я разорен!..” в исполнении наших актеров звучала совершенно неубедительно и способна была в зале вызвать только смешки. В советский период Антон Павлович Чехов (1860 — 1904), как и большинство литературных классиков XIX века, оказался востребован, превознесен, растиражирован, досконально изучен и изрядно фальсифицирован (досадно, что не только официоз и государственное литературоведение, но и наследники писателя приняли посильное участие в идеологической коррекции его образа, вплоть до наивного вымарывания отдельных мест в его записях и письмах).
Но вот столетие спустя Россия отряхнулась от морока грандиозного социального эксперимента… и принялась за старое, словно второгодница. И вся литературная классика пришла в движение. Из-за вырванных из контекста фигур литературных героев проступил питавший их фон: наследства, закладные и мезальянсы, банковские кредиты и загадочные векселя, заграничные путешествия и дикарские войны на Кавказе, государственный капитализм, откупщики, “железнодорожные короли” и головокружительные прыжки “из грязи в князи”, чистосердечный протекционизм и простодушная коррупция, проституция, филантропия и т. п. Боже, сколько же этого всего у Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова! И как все это вдруг перестало быть для нас “прошлогодним снегом” или праздным вопросом о том, есть ли жизнь на Марсе?
Столетие назад поразительно точно новизну творчества Чехова почувствовал и определил поэт-бунтарь Маяковский: “Воспитанному уху, привыкшему принимать аристократические имена Онегиных, Ленских, Болконских, конечно, как больно заколачиваемый гвоздь, все эти Курицыны, Козулины, Кошкодавленки. <…> В спокойную жизнь усадеб ворвалась разноголосая чеховская толпа адвокатов, акцизных, приказчиков, дам с собачками. <…> Старая красота затрещала, как корсет на десятипудовой поповне. Под стук топоров по вишневым садам распродали с аукциона вместе с гобеленами, с красной мебелью в стиле полуторы дюжины Людовиков — и гардероб изношенных слов. <…> И вот Чехов внес в литературу грубые имена грубых вещей, дав возможность словесному выражению жизни “торгующей России” (из статьи “Два Чехова”, опубликованной за месяц перед началом Первой мировой войны).
Чехова тогда, и вправду временно забыли и вспомнили только лет через двадцать — двадцать пять, благодаря мхатовским постановкам его пьес, моде на сатирическое осмеяние поверженного строя в советской литературе и киноэкранизациям искрометных водевилей. А еще лет через двадцать Чехов превратился в подобие доктора Айболита для взрослых — этакий эталон русского интеллигента. Что тоже неплохо, хотя пришлось кое-что подправить даже в его Полном собрании сочинений и письмах в 1970-е годы. Ну какой “чеховед” посмел бы заложить мину под советскую идеологию и тем подписать себе приговор, отказавшись от системы умолчаний и так называемого “двоемыслия”? Чтобы не возвращаться больше к этому вопросу: потребовалось исключить ненормативную лексику и некоторые скандальные утверждения из переписки Чехова, а из биографии — даже намек на систематическое посещение борделей с 13-летнего возраста вплоть до женитьбы в сорок лет на актрисе Ольге Книппер, ну и кое-что еще. Дело, однако, не в зловредной цензуре или любви или нелюбви данного писателя к чему-то конкретному (к женщинам, евреям, церкви, интеллигенции), а в усеченном знании и убогости наших представлений.
Чеховская проза на его родине воспринималась как критический, то есть обличительный реализм, с элементами юмора, лирики и декаданса. А чеховские пьесы в дореволюционной России и Советском Союзе, за редчайшими исключениями, представлялись как бытовые драмы. Вопреки воле писателя, однозначно считавшего их комедиями — сатирическими и экзистенциальными трагикомедиями в духе не изобретенного еще театра абсурда (за что Чехова так полюбили на Западе, ставя на одну доску с Шекспиром — ни много ни мало). Так называемый подтекст в произведениях Чехова (когда говорится вроде бы о пустяках, а при этом разбиваются судьбы и сердца) стали обнаруживать только десятилетия спустя благодаря открытиям европейских модернистов. Впрочем, ничего специфического в этом нет, мировая литература — единая кровеносная система. Так, на Западе и в России только после Кафки стали понимать нечто очень важное в Гоголе. Прозорливый австрийский критик еще при жизни Чехова писал, что молодому русскому писателю удалось соединить уникальное мастерство рассказчика Мопассана с проблематикой тогдашнего “властителя дум” Стриндберга, и не зря прочил ему великое будущее.
И вот через сто лет после смерти Чехова отношение к его личности и творчеству переживает очередную метаморфозу, что связано, будем надеяться, с повзрослением русских читателей. Пробным камешком “смены вех” у нас стал советский кинофильм “Неоконченная пьеса для механического пианино”, а изданный уже в нынешнем веке перевод скандальной “Жизни Антона Чехова” британского профессора Дональда Рейфилда стал поводом к тому, чтобы по-новому перечитать и осмыслить творческое наследие великого русского писателя.
Известно, что Чехов не писал романов, как ни уговаривали его современники, зато много писал для юмористических журналов, чтобы выкарабкаться из бедности и безвестности. Так называемой “большой формой” для него стали четыре великие пьесы — “Чайка”, “Дядя Ваня”, “Три сестры” и “Вишневый сад”. Им написана дюжина повестей, треть из которых изумительны и не подвластны времени, а остальные, где повествуется о полуживотном существовании скучных людей в давно минувшую эпоху, имеют преимущественно историко-литературное значение. Существует также совершенно неодоцененная переписка. Это тысячи писем сотням адресатов, где Чехов открывается читателю и высказывается обо всем так, как нигде больше. Настоящий шедевр эпистолярного искусства и искусства жизни, где главный герой — это не погрязший в рутине и сытости врач Ионыч или учитель-дятел Беликов, а сам Антон Павлович Чехов, удивительный русский писатель.
И есть еще полтыщи рассказов с тысячами персонажей, живых лиц, — осязаемых, зримых, по-разному говорящих: целая галерея размером с Третьяковскую! И с рассказами дело обстоит так. Читателю необходимо либо надолго погрузиться в первые десять томов Полного собрания сочинений — либо довольствоваться всевозможными сборниками Чехова, где варьируются, как в пасьянсе, одни и те же два-три десятка рассказов и повестей, достаточно известных большинству читателей, преподавателей и даже школьников. Переиздать ППС в новой России является совершенно неподъемной задачей, хотя, к счастью, уже существуют оцифрованные библиотеки в Интернете. Тем не менее представляется назревшим выпуск большого однотомника с сотней рассказов Чехова, чтобы читатель мог прожить с такой книгой целую неделю с неослабевающим интересом и пользой для себя. Сто отборных, лучших и зачастую неожиданных рассказов позволили бы представить Чехова в очень сокращенном, но неусеченном виде: как свежего и сильного художника слова; как поразительного умницу, чтобы не сказать — мудреца; как психологическую загадку, отгадка которой известна единственно Богу. Потому что произведения писателя — самый достоверный дневник его души и история внешней и внутренней жизни на всем ее протяжении. В данном случае — от “Письма ученому соседу” (с бессмертной фразой “этого не может быть, потому что этого не может быть никогда”) до пронзительных историй о неожиданной смерти провинциального “архиерея” и отчаянном побеге несостоявшейся “невесты” в большой мир, который ее неминуемо сомнет.
Первый опубликованный рассказ был написан в двадцатилетнем возрасте и подписан псевдонимом Чехонте. От последних двух, опубликованных незадолго до смерти, отделяет его менее четверти века. Как уже говорилось, Чехов не писал романов, в которых все должно быть прописано, увязано и досказано и назначение которых, как он писал в письмах, “убаюкать буржуазию в ее золотых снах”. Тогда как в коротких рассказах и в русских повестях (жанре, отсутствующем в других литературах) “лучше недосказать, чем пересказать, потому что… потому что… не знаю почему…”, — он и в письме умудрился недосказать! Таким образом, роман можно смело уподобить технологичному ткацкому станку, тогда как рассказ — подкидной доске. То и другое в XXI веке уже архаика — однако работающая пока что.
Чеховские истории изменялись и росли вместе со своим автором — от Чехонте к Чехову, который только лет через пять после литературного дебюта отказался от своих дурашливых псевдонимов, когда сотрудничал с московскими и питерскими юмористическими журналами, — и стал подписываться собственным именем.
Поначалу литература для Чехова была больше забавой и приработком. В шутку он называл ее своей “любовницей”, а “женой” считал медицину. Собирался даже докторскую диссертацию писать — то ли “Историю полового авторитета”, под впечатлением от идей Шопенгауэра и Дарвина, то ли историю “Врачебного дела в России”. А защитившись, повесить на дверь латунную гравированную табличку, обзавестись частной практикой, собственным экипажем и зажить припеваючи. Да коготок увяз — всей птичке пропасть.
Надо учесть, что Чехов был выходцем из крестьянско-купецко-мещанско-разночинских низов. В детстве был нещадно порот, просыпаясь с единственной мыслью “будут ли меня драть сегодня?” Подростком был оставлен в Таганроге обанкротившимся родителем, сбежавшим со всей семьей в Москву. Всего в жизни добивался сам. Медицинское образование получил в Московском университете, писать в журналы стал, чтобы прокормить родителей и поддержать родных — сестру, талантливых, но непутевых братьев (пишущих и рисующих, их в редакциях называли одним словом — “Чеховы”).
Поначалу Антон Чехов вовсю трудится для незатейливых и зубоскальских юмористических изданий — “Стрекоза”, “Зритель”, “Будильник”, “Осколки”. Способен на колене или на подоконнике в переполненной комнате написать рассказец о чем угодно — хоть о пепельнице, сочинить историю на любую тему, по любому поводу и к любой дате. За трехстраничный рассказ ему платят примерно столько, сколько за вызов врача. Уже через пару лет его замечают и выделяют. Столичные петербургские издания регулярно заказывают ему очерки московских нравов, отчеты о событиях, просят вести судебную хронику и начинают платить в полтора-два раза больше. На такие деньги, если писать “как прóклятый”, уже можно прожить: снять квартиру для семьи получше, обзавестись прислугой и принимать гостей, а теплое время года проводить на природе, где-нибудь в Малороссии.
Однако талант и гений, если им не мешать, такая сволочная штука, что свое возьмет. В чеховских рассказах (а в 1885 году он написал их сотню, столько же, сколько за последнее десятилетие своей недолгой жизни) все меньше торчат уши массовика-затейника, зато проступают вдруг следы когтей неизвестного доселе зверя. Их замечают тогдашние литературно-журналистские авторитеты — писатели Григорович, Плещеев, Лесков, газетный магнат Суворин. В Петербурге решают поддержать талантливого москвича.
1886 год, когда Чехову присудили половину “Пушкинской литературной премии”, сделался переломным в его жизни. Отныне он понимает, что жена у него “отныне и присно” одна — и это литература. Будет в его жизни еще несколько похожих событий, являвшихся, по сути, лавированием против встречного ветра — поворотными пунктами безукоризненно выстроенной ломаной линии, четко проложенного небесным штурманом курса.
Следующим таким принуждением к действию стала для него ранняя смерть от туберкулеза брата Николая, соученика и приятеля Левитана и Шехтеля. И как результат — экстремальная сахалинская поездка Чехова, его путешествия с Сувориным по Европе, покупка имения и переселение в подмосковное Мелихово.
Запутанные отношения с женским полом и решительный разрыв с литературной модой разрешатся написанием “Чайки”, потерпевшей грандиозный провал в Петербурге на сцене Александринки. И как следствие — острый туберкулез, продажа мелиховского имения и переселение в Крым.
Наконец, это брак по расчету с новоиспеченным Московским Художественным театром — и брак по любви с ведущей актрисой этого театра, так и не принесший счастья ни Чехову, ни Книппер.
Такова в общих чертах канва, на фоне которой следует воспринимать творчество Чехова, поскольку произведения неотделимы от творца: картина сама себя нарисовать не может.
Рассказы Чехова эталонны для своего жанра. Их стиль, за редкими исключениями и за вычетом раннего периода, безукоризнен. Это “искусство без художеств”, как в пушкинских “Повестях Белкина” или в лермонтовской “Тамани”. Подобный стиль древние римляне назвали “императорским”, предпочтя безукоризненному ораторскому искусству Цицерона предельно безыскусный язык “Записок о галльской войне” Юлия Цезаря. Максим Горький в сердцах восклицал: что вы делаете, Антон Павлович, проще писать уже некуда, вы убиваете реализм!
О каждом из рассказов Чехова можно написать целое исследование, да объем эссе — и совесть не позволяют, и Антон Павлович не велит. Как известно, в делах словесности краткость он ценил превыше всего.