Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 33, 2012
Ольга Яблонская
1
Мой Пушкинский
Как и полагалось барышне дореволюционного, в смысле — доперестроечного воспитания, я впервые попала в ГМИИ имени А.С. Пушкина в нежном возрасте четырех лет. Как и полагалось разумному родителю, мой папа для начала привел меня в Итальянский дворик и в Египетский зал.
И был прав. Даже сейчас, почти пятьдесят лет спустя, давно получив и слегка подзабыв академическое искусствоведческое образование, побывав почти везде, где положено, и повидав почти все, что следует, ответственно заявляю: по-моему, более удачного места для первого погружения в музейное пространство и в пространство искусства в мире нет. То есть, может, и есть где-нибудь, но я не припомню. Ни в одном из многих музеев мира, где мне довелось побывать, я не нашла или не увидела того уникального сочетания царственной монументальности и уютной камерности, ясности и таинственности, строгости и увлекательности. Того не подавляющего величия и не пугающего великолепия, какими встречали неискушенного мелкого зрителя Итальянский дворик и Египетский зал моего детства.
В первое посещение, помимо обязательной запоминательной программы в смысле египетской мумии и гигантского красавца Давида, мне запомнился мячик под копытом коня кондотьера Гаттамелаты. Именно мячик и изящно изогнутый лошадиный сустав: важного всадника я с высоты своего роста разглядеть не могла, да и не очень-то он был мне важен. То ли дело огромный, совсем как настоящий, конь, грациозно занесший тяжелое копыто в несомненном для меня легкомысленном намерении по-футбольному пнуть подкатившийся под ногу кругленький мячик. Папа попытался мне объяснить про точки опоры и всякое такое (действующий архитектор ненадолго победил разумного отца), и я даже что-то поняла, но все равно была уверена, что могучий и гордый скакун непременно и увлеченно играет в свой несоразмерно маленький, детский мячик — всякий раз, когда его никто не видит.
Итальянский дворик и Египетский зал — уютная “детская” моего Пушкинского. А потом мне повезло попасть в Школьную комнату и в лекторий, где меня научили всегда помнить и любить “детскую” и непринужденно чувствовать себя в залах для взрослых.
Школьная комната, для тех, кто не знает, — это не метафора. Это было такое маленькое, но очень светлое помещеньице в одном из служебных музейных закутов, заляпанное краской, пропахшее разбавителями, заставленное небольшими мольбертами — здесь, в тесноте да не в обиде, ютилась уже знаменитая к моменту моего там появления музейная изостудия. А в нижнем вестибюле, примерно между гардеробом и буфетом, располагался лекторий — здесь стояли ряды стульев, висел экран и читались лекции по истории мирового искусства. Много чего интересного и удивительного тут происходило — и блистательные лекции специалистов, и старательные доклады юных искусствоведов, и великолепные костюмированные выпускные вечера…
Но — обо всем по порядку. Дело в том, что мой Пушкинский был если не единственным, то одним из очень немногих мест в Советском Союзе, где детей и подростков учили воспринимать и понимать изобразительное искусство, свободно читать язык пластики и пытаться на этом языке осознанно изъясняться.
Кажется, нечто похожее было и в ленинградском Эрмитаже. Но в принципе ничему такому не учили нигде. Школьное образование (совсем, заметим к слову, тогда неплохое) охватывало все необходимые дисциплины, кроме почему-то истории и практики искусства. Искусство преподавалось либо на уроках рисования в начальной школе (боюсь, впрочем, что это не в счет), либо в немногочисленных специализированных художественных школах, либо уже в профильных вузах — тоже, естественно, не очень многочисленных.
Так или иначе, в искусстве в большей или меньшей степени разбирались только и исключительно дипломированные специалисты. Прочих граждан от чудовищной и опасной эстетической дикости мог спасти только собственный вкус вкупе с непреодолимым стремлением к прекрасному и упорным систематическим самообразованием. А еще — изостудия, лекторий и сотрудники Пушкинского музея: трепетно чтившие светлую память и просветительский пафос его основателя Ивана Цветаева, музейщики малыми силами, но очень последовательными усилиями пытались помочь прочим гражданам уже в разумном детском возрасте войти в мир искусства и научиться в нем естественно и с удовольствием жить.
Еще до войны и до того, как Музей изящных искусств был превращен в склад подарков Сталину, здесь функционировали кружки, велись регулярные экскурсии для детей, проводились выставки детского рисунка. Думаю, именно тогда в недрах Пушкинского возникла и сформировалась уникальная профессия музейного педагога — квалифицированного специалиста-искусствоведа (художника, реставратора), обычно не обладающего педагогическим дипломом, но наделенного, помимо профессиональных знаний и дарований, талантом просветителя и педагогическим чутьем и умением.
Профессия едва ли имела название, но сформировалась настолько отчетливо и необратимо, что даже затянувшийся технический перерыв с подарками Сталину не отразился на факте ее существования. Именно поэтому в благословенные оттепельные годы, одновременно и наряду с возвращением музею прежнего статуса, восстановлением концепции, коллекции и экспозиции — здесь была возрождена и заложенная Цветаевым просветительская традиция. В программе этого возрождения и силами молодых сотрудников тогда же возник сначала КЮИ — Клуб юных искусствоведов с вузовской системой лекций и семинаров для старшеклассников, а чуть позже КЮЛИ — Клуб юных любителей искусства для средних школьников, а там и изостудия для самых маленьких. Все занятия проходили не только в Школьной комнате и в лектории, но и в музейных залах — у живых вещей.
В изостудию принимали начиная с четырех лет. В КЮЛИ клубились подростки от 11-ти до 14-ти. КЮИ выпускал десятиклассников-абитуриентов. Неудивительно, что многие из музейного лектория отправлялись прямиком в университетские аудитории. Неудивительно также, что из бывших “кюишников” за полвека существования клуба вышли в довольно впечатляющем количестве не только профессиональные, но и вполне именитые искусствоведы, а из изостудии — известные художники. Удивительно другое: несчитанное и немереное — за полвека-то! — количество самых разных детей, которые не пошли по профильным специальностям, но выросли в стенах музея как дома. И за время этого произрастания не просто расширили кругозор и натренировали вкус, но — что, мне кажется, не менее важно — на всю жизнь были надежно застрахованы от любых проявлений дурновкусия, пошлости, хамского агрессивного невежества — как извне, так и изнутри.
Мы провели здесь кто семь, а кто и все двенадцать лет, окружавшие нас шедевры стали для нас почитаемыми, но близкими родственниками, а блестящие интеллектуалы-профессионалы, которые с нами возились — привычными собеседниками, многознающими и совсем не высокомерными.
Работа в школьном секторе (так это тогда называлось) не рассматривалась ни как общественная нагрузка, ни как источник дополнительного заработка на рабочем месте: занятия были бесплатными. По умолчанию, эти труды входили в обычный круг должностных обязанностей сотрудников ГМИИ. Но, также по умолчанию, к этому никого не принуждали: в школьный сектор шли только энтуазиасты-добровольцы, по искренней душевной склонности. Шли, как правило, молодые, недавно зачисленные в музейный штат искусствоведы, художники, реставраторы, археологи, не слишком превосходящие по возрасту своих старших питомцев. Но в большинстве своем они с удовольствием застряли в школьном секторе на всю жизнь, хотя от прочих музейных обязанностей и научных обязательств их никто не освобождал. К моим семидесятым бывшие молодые специалисты, которые все это начинали, стали зрелыми людьми и серьезными музейщиками, обросли учеными степенями, научными трудами и прочими регалиями, но на их просветительском энтузиазме это никак не отразилось. Они с прежней чуткостью и страстью делились с нами своими профессиональными знаниями и навыками — популяризируя, но не вульгаризируя, направляя, но не навязывая, формируя, но не деформируя.
Имена музейных педагогов ГМИИ имени Пушкина неотделимы от его славной истории, и, конечно же, прозвучат во всем блеске и славе юбилейных торжеств. Но я все же упомяну с персональным глубоким поклоном тех, с кем мне повезло соприкоснуться лично — в порядке их появления в моей музейной жизни: Эрна Ивановна Ларионова, Алла Сергеевна Стельмах, Виктория Ильинична Кривченко, Татьяна Васильевна Виноградская, Флора Михайловна Гольдштейн, Надежда Николаевна Ковалдина, Людмила Михайловна Чабанова, Венедикт Николаевич
Тяжелов.
Через столько лет я без всякого напряжения помню не только их имена, но и лица, голоса, манеру говорить — у каждого свою. Музейные учителя отличались от школьных, и это понятно: другие задачи, другие цели, другие методы. Но музейные дети тоже отличались от других школьников.
И вовсе не потому, что они были особо одаренные, специально и тщательно отобранные, все как один из хороших семей и благовоспитанные, как маленький лорд Фаунтлерой. Ничего подобного. Это было по-своему демократичное советское время и безоговорочно демократичный Пушкинский музей. Брать старались, по возможности, всех желающих. Конечно, возможности были ограничены: в дни приема сюда свозили детей со всей Москвы и Подмосковья. Для наших наставников это было напряженное, драматичное и нервное время — они не любили отбирать и отсеивать, но всех, при всем желании, взять не могли. Поэтому старались брать разных. Так или иначе, на исходе всех этих страстей под сводами музея ежегодно обнаруживалось в масштабах столицы и ее нужд, допустим, небольшое, но в абсолютных числах вполне внушительное скопление вполне обыкновенных школьников в неприятном подростковом возрасте. То, что они любили рисовать или что интересовались мифами Древней Греции, отличало их от сверстников не столь уж разительно. Дети как дети. Разные: чрезмерно раскованные и абсолютно зажатые, избалованные и замордованные, замученные воспитанием и совсем не тронутые цивилизацией как Маугли. Со всем этим великолепным разнообразием музейные педагоги, заметим, никак не наделенные, безраздельной властью школьных учителей, к тому же не практиковавшие общепринятые школьные методологии, да и встречавшиеся со своими учениками два раза в месяц, — справлялись максимум месяца за два. Я даже помню, как именно. Мягко и необидно, но эффективно окорачивали зарывавшихся хвастунов из особо одаренных. Аккуратно, не возвышая над другими, поощряли талантливых. Ловко и успешно раскручивали застенчивых. И из каждого вытаскивали все лучшее, что в нем было, чтобы ему же это и показать: смотри, что ты можешь, смотри, какой ты молодец. Кстати, в моем Пушкинском никогда и никого не интересовала успеваемость в школе — ни на приеме, ни вообще. Поэтому здесь свободно расправляли крылья забитые школьные двоечники и деликатно подбирали павлиньи хвосты спесивые отличники. Все мы становились здесь другими людьми. Не такими, как в школе, и даже не такими, как дома. Кажется, следует признать, что мы жили двойной жизнью. Признаю. Жили двойной. Но как прекрасна была эта вторая жизнь!
Советские дети в целом были не избалованы уважением старших. Если кому-то, как мне, повезло с родителями и даже отчасти со школьными учителями, то это были просто досадные сбои в работе общепринятой педагогической модели, построенной на авторитарном подавлении и муштре, никоим образом не включавшей заботы о воспитании в детях чувства собственного достоинства и работавшей в семидесятые годы на полном ходу. За порогом музея все волшебно менялось. Здесь все строилось на заинтересованном и доброжелательном взаимном уважении — к однокашникам, к учителям, к тому, чтó мы все вместе здесь делаем. С уважением нас уже встречал дежуривший у служебного подъезда милиционер, которому мы не без гордости предъявляли развернутый пропуск — с фотографией, с печатью, за подписью тогдашней заведующей школьным сектором Э.И. Ларионовой. Такие пропуска торжественно вручали всем — даже дошколятам из изостудии, и некоторые лирически настроенные стражи порядка с убийственной серьезностью отдавали нам честь. Конечно, можно было спокойно пройти и с главного входа, но это было не так интересно.
Собственно, вся эта затея с пропусками была придумана не из бюрократических и даже не из практических соображений (ну, какой сумасшедший контролер стал бы задерживать спешащего на занятия ребенка, тем более что контролеры и смотрители, старорежимного вида старушки, всех нас знали в лицо). Это делалось для того, чтобы мы чувствовали себя под почтенными сводами музея своими и как бы причастными к их почтенности. Именно для этого музей заказывал довольно чувствительными тиражами шаблоны из плотного картона с логотипом, а сотрудники не ленились собирать и наклеивать детские фотографии, от руки заполнять их, штамповать, фальцевать. Именно поэтому мы шли через служебный вход “для своих”. Мелочь, но продуманная и отчасти символичная. Пропуск обеспечивал вход в другую жизнь.
Что это была за жизнь! Когда мы были маленькими — нам раздавали рисовальные принадлежности, приводили в залы, рассаживали на специальных подушечках на полу и предлагали выбрать какой-нибудь из экспонатов для воспроизведения. Именно для воспроизведения, а не копирования. Привыкших ко всему этому смотрителей не смущали ни детский гомон, ни подушечки, ни разбросанные по музейному паркету карандаши и листы бумаги — “в Греческом зале, в Греческом зале!” Но, конечно, без красок, воды и пластилина. Закончив работу и тщательно собрав инструментарий, мы возвращались в Школьную комнату и уже там переходили к водным и прочим колористическим процедурам — как запомнили. И вот что удивительно — шедевры мирового искусства в нашей интерпретации всегда выходили узнаваемыми, нетвердая, но нескованная детская рука с неизменной точностью выхватывала из хрестоматийного изображения главное: образ, стиль, смысл. Именно это интересовало наших преподавателей.
Когда стали постарше, перешли в лекторий; в более поздние периоды — и к более сложному занятию: теперь нас учили не только видеть, но и говорить об увиденном, переводить пластическую речь в вербальную. Забегая вперед, скажу, что именно в этих неуклюжих, тщательно поощряемых педагогами упражнениях я освоила азы описания и анализа произведений искусства — базового курса, который преподается студентам-искусствоведам в университете. А возвращаясь назад, скажу, что были еще поездки по старым русским городам и “десанты” в археологические экспедиции — это когда наши музейные археологи договаривались с коллегами-полевиками, а те принимали нас на своих раскопах, и не только все объясняли и давали разглядеть, но и разрешали покопать и даже как бы самим что-нибудь найти.
А еще — регулярные выставки работ юных студийцев, и театрализованные вечера в конце каждого сезона, и двенадцатилетние Федры и Антигоны с монологами из Расина, и белые простыни, изображавшие греческие пеплумы и римские тоги, и шляпы с перьями, и испанские воротники, и мушкетерские плащи — все участники этого интеллектуального карнавала были одеты, действовали и разговаривали в соответствии с освоенным за год периодом истории и истории искусства. Несомненно, это был самый яркий музейный аттракцион, неизменным режиссером, сценаристом и сценографом которого была — буквально до последнего дня своей жизни — незабвенная Алла Сергеевна Стельмах. Но несомненно и то, что это был самый беспроигрышный способ погружения в эпоху, в ее тексты и контексты, в ее образ
и стиль.
Кстати, об образе и стиле: вынуждена с горечью признаться, что сонмы конкретных фактов и событий, дат, имен и названий с годами канули в недостижимые уже глубины памяти, но чувство образа и стиля времени и его искусства, которое разбудили в цепком детском восприятии музейные педагоги и довели до ума университетские, — это никуда не девалось, не ушло. И, судя по всему, уже никуда не денется…
…Уже взрослым человеком и давно дипломированным специалистом я впервые попала в Италию. И впервые увидела в подлинниках то, что долгие годы знала по слепкам, слайдам и репродукциям. Войдя в капеллу Медичи, честно замерла в ожидании потрясения, которое обещали коллеги и чуткие любители искусства. Но, разглядывая любимые с детства скульптурные композиции, я с некоторым ужасом поняла, что никакого потрясения не испытываю. То есть знакомые аллегории Микеланджело определенно лучше себя чувствовали в родном временнóм и архитектурном контексте, но, в общем, не сообщили мне ничего нового, ничего такого, чего бы я не знала раньше. Конечно, этот эмоционально-оптический дефект можно объяснить по-разному: возможно, я, подобно большинству реципиентов, менее чутко слышу живую энергетику скульптуры — с живописью в этом смысле проще. Возможно, сказалась профессиональная усталость: бывает, что искусствоведческая “насмотренность”, “замыленность глаза” притупляет восприятие в самый неподходящий момент. Но мне почему-то хочется думать, что просто в моем Пушкинском была очень неплохая коллекция весьма качественных слепков. К тому же те, кто мне их показывал, даже помыслить не могли, что они или их ученики когда-нибудь увидят подлинники — потому в своих рассказах и наделяли копии всеми свойствами оригиналов. А я так и запомнила — ребенку ведь все равно, в подлинниках или в копиях дают ему безусловную красоту. Дети — вовсе не снобы. Для них красота — это просто красота. Та самая, понимать и ценить которую научил меня и многих-многих других мой Пушкинский.
2
Школьная комната
осталась в ностальгических воспоминаниях бывших студийцев и киюшников. Школьный сектор преобразован в Центр эстетического воспитания детей и юношества “Мусейон”, которому руководство ГМИИ отвело отдельный особняк во дворе Гравюрного кабинета — с просторной изостудией, эстампной мастерской, экспозиционными залами для выставок детского рисунка. Список клубных кружков расширился за счет новых опций, и Центр теперь охватывает весь возрастной диапазон любителей искусства. Обо всем этом и о своей жизни в ГМИИ рассказывают музейные педагоги двух поколений — Надежда Ковалдина и Мария Лукьянцева. Обе пришли сюда когда-то детьми и остались здесь до сих пор.
Одни на всю Москву
Надежда Николаевна Ковалдина.
Искусствовед. Зав. сектором музейной педагогики Отдела эстетического воспитания детей и юношества “Мусейон”:
Вообще-то, я — из “кюишников” первого набора. Но когда я пришла в музей впервые, КЮИ еще не было. В пятидесятые был только лекторий для старших школьников. Туда я и стала ходить в 9-м классе. Давно это было… В общей сложности я провела здесь 50 лет — с перерывом на университет. Отучившись, я пришла в музей работать и вскоре подключилась к работе с детьми. Но это было потом, а тогда, в пятидесятые, лекции были замечательные, но нам хотелось не только слушать их, но и самим говорить, смотреть, обсуждать, во всем этом вариться. И нас поняли. И предложили такую форму, которую придумала Лилия Лаврентьевна Макаед, — Клуб юных искусствоведов, где мы не только слушали лекции, но и ходили на семинары в залах музея, учились анализировать живые произведения. С КЮИ, со старших школьников, которые занимались по университетской модели, всё и началось. Но это действительно было только начало. Очень скоро стало понятно: старшеклассники; охвачены, а пятый, шестой, седьмой класс — их-то куда? И стали делать кружочки такие: “Древний мир”, “Средние века и Возрождение”, “XVII век”. А затем эти кружки объединили, и у нас стало два клуба: Клуб юных искусствоведов для старшеклассников и Клуб юных любителей искусства для подростков (его возглавила Алла Сергеевна Стельмах). Это все были, так сказать, теоретики. А для рисующих детишек была создана изостудия. Но только для маленьких — старших мы не берем; старшим нужна пусть начальная, но все же профессиональная подготовка. А мы занимаемся эстетическим воспитанием, развитием вкуса, фантазии, воображения. Главное, чему мы учили и учим, — это навыки восприятия, которые касаются и юных художников, и юных искусствоведов. Мы возражаем, когда нас называют “Школой юного искусствоведа”. Мы — не школа. И вообще не образовательное сообщество, а художественное, клубное. Клуб — это единомышленники, которые пришли совершенно из разных сфер и потом пойдут в разные сферы, но их навсегда будет объединять наш музей и искусство. Искусство — не как знаточество, а как материал, который развивает восприятие и открывает мир, потому что через искусство человек и на жизнь, и на мир начинает смотреть по-другому. Это, возможно, пафосно звучит, но именно эта гуманитарная задача всегда была и остается для нас главной. Образовательный фактор очень важен, но для нас главное — развитие рецепторов восприятия настоящего искусства: это дает очень мощную прививку против вульгарности, внешней красивости, китчевости. В клубной, свободной форме мы учим не только азбуке пластического языка, мы учим отличать хорошее от дурного. А ведь где эстетика — там и этика.
Конечно, жизнь есть жизнь, и всяко бывает, но мы стараемся. На приеме у нас ребята заполняют анкеты, чтобы нам, педагогам, было понятно, какие у них предпочтения, что они помнят, и почему именно это, в каких они бывали музеях — ну, в общем, мы с ними разговариваем. И, конечно, нередко бывает, что у очень симпатичных детей вкус, скажем так, простодушный. И они чувствуют, что принимающий педагог их в чем-то не одобряет, иногда теряются, расстраиваются. А поскольку так сразу на пальцах не объяснишь, почему то, что ему нравится, плохо, мы такому ребенку говорим: ты не волнуйся — если ты у нас здесь задержишься, то мы с тобой во всем разберемся. Здесь ты будешь знакомиться с очень хорошим искусством и сам поймешь, что красота и правда не только в том, чтобы каждая волосиночка была прорисована прямо как в жизни; что есть и другие критерии, и другие ценности.
Многие от нас идут к нам (имеется в виду — из КЮИ на кафедру искусствоведения МГУ. — О.Я). Хотя в наши задачи никак не входит формирование искусствоведческих кадров, это само получается, и это очень приятно. Из нашего, самого первого “кюишного” набора почти все, как и я, ушли в профессию, и многие стали блестящими специалистами.
Но вот уже мои ученики — это люди совершенно разных профессий: физики, инженеры, и мы это очень ценим, потому что, подчеркну еще раз — мы не школа, а клуб, который объединяет людей с потребностью в таком интеллектуальном, но веселом — на хорошем, высоком уровне — времяпрепровождении. Людей с такой потребностью гораздо больше, чем кажется.
Вот и сейчас… Хоть мы и превратились из сектора в Центр — но как были одни на всю Москву, так и остались. Мы изо всех сил стараемся использовать наши расширившиеся возможности, но сегодня, как и во все прежние времена, одна из самых острых наших проблем — необходимость и критерии
отбора.
Кружки у нас по-прежнему малочисленные. А как быть с теми, кто не попал? Нашли паллиативный выход: беседы об искусстве раз в месяц, по воскресеньям. Это еще Алла Сергеевна когда-то начинала. Теперь это работает вовсю, эту работу возглавляет Лидия Михайловна Срибнис — она тоже из бывших “кюишников”, сейчас заведующая лекторием. Сегодня “Беседы об искусстве” — и для тех, кто не попал в кружки по техническим причинам, и для тех, кто не проходит туда по возрасту (здесь дети 9-10-ти лет), и для тех, кого родители не могут возить на занятия в будние дни.
Та же изостудия для детишек — ну, какие там в пять лет могут быть показатели особой художественности? Там главный критерий отбора — чтобы ребенок любил рисовать. По нему и отбирают. А есть дети вполне живые и восприимчивые, но вот не рисуют. В изостудии им делать нечего, до кружков наших еще не доросли — куда их? И тогда у нас возникли семейные группы — первые опыты еще при Нине Николаевне Кофман были, а сейчас это уже целая империя. Это для маленьких детей, которые не рисуют, но которых родители хотят приобщить к музею и к этому миру. Обычно пятилетние дети не говорят: мам, отведи меня в музей. И очень хорошо, что многие родители, совсем не обязательно сверхъестественно культурные, хотят как-то детей в этот мир ввести.
Кстати, был период — все же это на моей памяти — в 90-е годы, такое сложное было время, многим тогда казалось, что все рушится… И тогда как раз много побежало родителей с детьми к нам, в музей, с лозунгом: “Спасите детей!” Помню, я рассказала об этом Ирине Александровне Антоновой, и она потом везде это цитировала, что родители через музей хотят спасать детей.
Сейчас, конечно, никто никого не спасает, но приобщить к этому хотят. И поэтому у нас тут очереди безумные, семейные беседы пользуются даже бóльшим спросом, чем изостудия: в изостудии надо предъявить рисунки, а здесь, кроме интереса, ничего предъявлять не надо. И тут мы никого отбирать не можем. Очереди в день приема просто дикие, но мы не можем брать всех, кто пришел, потому что мы просто с этим не справимся: у нас совсем немного людей, которые этим занимаются, а самое главное — которые могут этим заниматься. Это же должны делать люди не назначенные, а расположенные к этому, а таких сейчас, увы, немного. Раньше, мне кажется, было больше. Тем более, в семейных группах очень сложно: тут и дети, и родители. А бывают и родители вредные, и дети упрямые. А я должна из каждого что-то вытягивать, потому что мы не экскурсиями ходим и слушаем — мы беседуем с этими малышами, и я из каждого тяну. А не то, что если не хочешь, то молчи. Нет, раскручиваю как могу. Мне хочется заполучить побольше душ, расположенных к искусству. И я вижу перед собой этих молодых мам, пап и даже бабушек — и как у них глаза горят! Однажды я случайно подслушала, как чья-то бабушка говорила: “Т-а-а-к интересно! Ленке-то вроде не особенно, а мне просто очень!” Они не хотят уходить!
Это же очень важно, когда не только дети между собой, но и родители с детьми говорят об искусстве. И это самое главное, что у нас не только дети. У нас подростки, и юношество, и даже взрослые. Маленькие дети есть всюду, а вот нашего контингента нет больше нигде — кроме разве что питерского Эрмитажа. Это до сих пор огромное дело. Как и 50 лет назад, это нужно людям. Может быть, сейчас даже еще нужнее.
Шебу надо покормить
Мария Александровна Лукьянцева.
Художник. С 1985-го года — преподаватель в детской художественной студии ГМИИ им. А.С. Пушкина, сотрудник Центра “Мусейон”.
Я в музее с 9-ти лет. Это случайно получилось: я училась в подготовишке при художественной школе, а Нина Николаевна Кофман там была директором. Моя работа получила приз на международном конкурсе детского рисунка, и когда эти призы выдавали, меня увидела Эрна Ивановна Ларионова — она тогда здесь всем этим “детским садом” заведовала. И я ей понравилась, сказала: ой, какая хорошенькая маленькая девочка с косичкой, пусть к нам в кружки приходит. В изостудию-то не брали тех, кто в художке учился. Меня взяли в кружки, и там я была самая маленькая. И вот — с четвертого класса и до десятого. А когда я закончила Полиграфический институт, Нина Николаевна Кофман пришла в музей преподавать в изостудии, и позвала меня сюда работать. Я решила, что пойду ненадолго, пока у меня дети маленькие. И вот так и застряла на столько лет! Сначала я была помощницей Нины Николаевны. Потом она ушла, и я осталась вместо нее. Потом постепенно стали другие сотрудники приходить. Потом мы переехали вот в этот детский центр. А Школьная комната не сохранилась… Жалко: я там и сама училась, и детей там учила столько лет. Столько лет — я же здесь с детства. Интересно, что концепция преподавания с моего детства и юности не изменилась. Главное — наблюдать за ребенком, смотреть, как он понимает и как потом это воспроизводит. И только на основе этих наблюдений показывать какие-то более сложные вещи. Допустим, как небо нарисовать — вот этот художник это делает так, а тот — этак. А как сделаешь ты? Во всем отталкиваться от личности ребенка, от его живого индивидуального восприятия. Гораздо эффективнее научить человека самостоятельно видеть, чем что-то два раза в месяц объяснять на пальцах. Через восприятие искусства раскрывается внутренний мир самого ребенка. Он видит, как это делают великие, он это адаптирует и интерпретирует, как видит и умеет сам. Ребенок ведь не боится своей неопытности, он это очень смело делает, и это тоже в нем надо поддерживать, чтобы он не зажался, чтобы всегда оставался самим собой. Мы смотрим, например, рыбок Матисса, они им очень нравятся, потому что картина большая и яркая. Потом я им говорю: нарисуйте просто аквариум с рыбками, как запомнили. И они рисуют как могут, но равно Матисс вылезает. Потому что это очень сильное впечатление и очень свежее. Важно, что мы сразу идем рисовать, чтобы яркость впечатления не выцвела, не потускнела. Только посмотрели — и уже рисуют. Это повелось с шестидесятых годов, еще от Эрны Ивановны…
С отбором, конечно, трудно. Мест сейчас хотя и больше, чем было в Школьной комнате, но все равно мало. На прием приходят 150 человек, а взять в группу мы можем не больше двадцати: больше просто физически невозможно. С ними же надо по залам ходить, потом сюда прийти, потом еще всех одеть и раздеть — маленькие ведь! И вообще, надо заниматься каждым. А по-хорошему, конечно, надо брать всех: не всегда можно сразу определить способных, многие потом раскрываются. Но всех взять невозможно, поэтому мы стараемся отобрать тех, кто много рисует и любит рисовать. Я всегда прошу родителей, чтобы приносили то, что ребенок рисует сам, дома, не по заданию. Чем больше этих рисунков, тем лучше.
Некоторые дети — графики. Они рисуют такой линией летящей, и я сама даже удивляюсь, как это они так нарисовали. Допустим, толпы лошадей, которых на водопой ведут: легко и просто, начиная с угла, компонуют, лихо так — у них это внутри сидит. Другие — живописцы, цветовыми пятнами рисуют. Но это способные детки. А есть детки зажатые, и по некоторым видно, что им это совсем неинтересно. Но родители приводят и говорят: а вы научите! Я объясняю: мы здесь не учим, у нас только два раза в месяц занятия, мы не беремся учить, мы можем только развить интерес, если он есть. Иногда родителям очень сложно объяснить, что мы здесь не учим!
Нет, то есть учим, конечно — по ходу дела мы объясняем очень осторожненько, как краски смешивать, как на листе расположить, чтобы красиво было, объясняем, что такое композиция, цвет, линия… Потихонечку говорим об этом. Но натюрморты мы не ставим, гипсы не отрисовываем. Я считаю, что это надо уже детям постарше, маленьким мы не навязываем ремесло. Для нас главное — через восприятие искусства раскрыть внутренний мир ребенка, понять его, расшевелить. Это, скорее, введение в искусство, причем ребенок идет по этому пути сам. С нашей помощью, но сам. И сам находит свою, индивидуальную дорогу.
Даже в залах я им стараюсь ничего такого искусствоведческого не рассказывать, просто спрашиваю. Смотрим, например, “Мадам Сомари”. Я спрашиваю: по-вашему, кто это? Они говорят — это принцесса. Я не возражаю — принцесса так принцесса. И через их восприятие, через их лексику стараюсь направлять их потихонечку в нужное русло.
Раньше, когда путь в Школьную комнату шел через экспозицию — это так здорово было, особенно в детстве, это была сопричастность с чем-то таинственным, что вот мы идем по залам, как все, а потом открываем потайную дверь, и туда только нас пускают, больше никого… И та часть экспозиции, через которую туда надо было идти, была просто родная. Бежишь, опаздываешь — и здороваешься на ходу с добрыми знакомыми. Чудесный был маршрут!
Главное для нас — не растить профессионалов, а показать ребенку начало пути, чтобы ребенок по возможности мог определить свой собственный маршрут, и чтобы педагоги его с этого маршрута не сбивали, потому что у каждого свой путь в искусство.
Ни для кого не секрет, что все люди, которые так или иначе соприкасаются с искусством, делятся на художников и искусствоведов, и даже по детям видно, что одни склонны пропускать через голову, а другие — через руки. А если обучать одновременно и теории искусства, и практике, то результат будет и объемным, и гармоничным. Меня тут пару лет назад попросили заменить Тяжелова в КЮИ. Я так испугалась — как это я буду заменять Тяжелова, такого мэтра? И дети там взрослые, лучше меня всё знают. А коллеги говорят — да что вы так волнуетесь, расскажите им о том, что вы лучше всего знаете. Я говорю — я лучше всего знаю про техники, а они — ну вот и расскажите про техники, а потом дайте им порисовать этими же техниками. А у нас как раз тогда выставка рисунка была. Я этим “кюишникам”, великовозрастным теоретикам, показала на выставке техники рисунка, а потом предложила самим их попробовать. И как они корпели, взрослые и совсем не рисующие дети! А когда я им всем это закрепила, они с такой любовью и гордостью понесли свои работы домой… Потом они у нас еще гравюры резали, и тоже был восторг полный, потому что даже взрослым детям этого не хватает. Через руки это легче всего запоминается. Если ты сделал один раз, например, монотипию или вырезал линогравюру, ты уже никогда не забудешь, что это такое. Теоретикам тоже полезно. А художникам полезны теоретические знания.
Я художник, и когда пришла сюда работать, мне теоретические навыки, которые я здесь в кружках и в КЮИ получила, очень даже пригодились. Личные впечатления из детства тоже мне очень помогли. Я очень любила Египетский зал. Потом, помню, когда я сюда пришла, мама мне сказала: ну вот, теперь музей станет тебе родным домом. И действительно, я как-то так почувствовала, что это родной дом, что совсем раскрепостилась и обняла статую. Мне очень нравились “Граждане Кале”, и история эта про них тоже очень большое впечатление произвела. Я подошла и нежно обняла одного из них — правда, смотрительница тут же меня одернула.
Маленькие дети лучше воспринимают скульптуру, потому что они говорят: “Я люблю, когда сделано”. Это для них что-то материально ощутимое, понятное. Я стараюсь для маленьких скульптуру оживить, чтобы это были не просто мертвые слепки из гипса. Дорифора, например, мы оживляем: как он бежит со своим копьем, как бросает. Я даже все время говорю, что скульптуры очень не любят, когда в них пальцем тычут: тебе же неприятно, когда в тебя пальцем тычут, это же обидно, правда? Вот и им тоже, они живые. То, что в их представлении живое, дети и рисуют лучше.
Тут одна девочка недавно сказала, что шеду (крылатые человеко-быки в Ассирийском зале. — О.Я.) надо бы покормить. Я спрашиваю — а чем ты их будешь кормить? А она: у нас на обед были котлеты с вермишелью, так вкусно, вот бы их угостить, им понравится. И я поняла, что хорошо справляюсь со своей задачей.
Записала Ольга Яблонская