Перевод Андрея Пустогарова
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 30, 2011
ЛЬВОВ: ФАЗЫ ПСИХОЗА
Юрий Издрык
Во Львове я впервые очутился, когда поехал навестить бывшую жену, первую свою жену (первую и последнюю, если уж быть откровенным), она жила в какой-то полузаброшенной мансарде, где снимала крохотную комнатенку, — рядом с центром, но в месте, непоправимо напоминавшем окраину (только во Львове есть такие места — с густыми зарослями кленов и тополей, на которых гнездятся стаи черных ворон, с обманчиво лесным ландшафтом, в котором легко заблудиться, со старыми облупленными домами — с крепкой, однако, кованой оградой: на каждом доме еще различались остатки барельефов или химер, у каждого были свои неповторимые пристройки, башенки с флажками и флюгерами, у каждого фасада еще оставалось выражение лица прежнего хозяина или, по крайней мере, ржавые часы), потерявшиеся уголки, где лишь звонки невидимых трамваев подтверждают существование города.
Жена снимала крохотную комнатку в мансарде, которую тонкие перегородки разделяли на добрых полтора десятка помещений, узких, как школьные пеналы. В них обитало “добрых полтора десятка” странных людей, что образовывали не то теософское общество, не то правление Ордена аутсайдеров.
Или просто общество хороших и добрых людей, никому не нужных в славном городе Льва.
Когда я поднялся наверх (излишне уточнять, что ступени были темные, истертые, шаткие, скрипучие, добавлю лишь, что такая древесина — просмоленная, выдержанная под многолетней нагрузкой — лучше всего подходит для изготовления музыкальных инструментов… у меня была когда-то виолончель, сделанная именно из такой древесины… очень хорошая виолончель… я перестал играть после экзаменационного концерта Вивальди… через пару лет подарил ее приятельнице из Люблина, которая очень хотела научиться на ней играть… вскоре приятельница уехала в Америку… не знаю, разучила ли она хотя бы гаммы… не знаю также, звучит ли где сейчас эта древесина из львовских ступенек… а если и звучит, то где?… в Люблине?.. в Нью-Йорке… в клипах Apocaliptyky?.. инструменты, как правило, живут дольше, чем люди… даже дольше, чем ступеньки… иногда дольше, чем города… впрочем, я сбился на сентиментальное нытье), так вот, когда я поднялся наверх, какая-то бабка с ужасным выговором — так обычно произносят слова глухие от рождения — спросила, кто мне нужен. Когда я сказал свою фамилию, которую все еще носила моя бывшая-первая-и-последняя жена, — бабка еще минуту всматривалась в мои губы, а потом махнула полиартритной рукой, указывая на конец коридора.
Первое, о чем спросила моя бывшая-первая-и-последняя жена (в дальнейшем мБж): где я собираюсь ночевать?
Комнатка и в самом деле была настолько крохотной, что в ней едва помещалась узкая монашеская койка, шкафчик и стульчик к пианино.
Не переступая порог, я ответил, что нет проблем, в последнее время я часто спал в углу на полу, я привычный, ты же знаешь. И вообще, поехали домой, подумал и не сказал я, ведь никакого дома у меня нет.
МБж промолчала, а сосед-студент, который, очевидно, услышал сквозь тонкую перегородку наш короткий разговор, а затем вынес в коридор сумки, чтоб ехать на выходные к родителям, предложил мне переночевать у него и сразу потянул к себе.
Его пенал мало чем отличался от комнатки мБж, разве вместо стульчика в нем стояла коробка из-под отнюдь не самого лучшего львовского пива “1715”.
В очередной раз убедившись в сердечной доброте обитателей мансард, я спросил у студента, как мне вернуть ему ключи — ведь я не собирался тут задерживаться. “Какие ключи, — удивился он, — у нас нет замков”. И действительно, обернувшись, я увидел на двери лишь туалетный крючок, да и тот едва держался.
Я вернулся сообщить мБж, что проблема ночлега решена, и с удивлением увидел напротив ее койки еще одну точно такую же. Очевидно, предназначенную для меня.
Я не стал усложнять ситуацию, расспрашивая о природе этого без сомнения сверхъестественного явления, тем более что в и дальнейшем развитии событий зияет ничем не заполненный провал, возможно, столь же сверхъестественной природы, как появление второй койки в комнатке (размеры которой делали априори невозможными подобные фокусы).
Впрочем, феномен провалов сознания при психозах сам по себе не новость.
Как-то возвращался я из Станислава во Львов после какого-то шумного празднования и по привычке купил в дорогу еще немного алкоголя. Празднование происходило в квартире моего близкого приятеля, на последнем, девятом этаже. Я знал, что и приятель, и вся компания уже слегка утомлены моими пьяными выходками, но в то время меня еще приглашали на банкеты, именины, презентации и государственные праздники. Впрочем, речь не об этом. Так вот, купив в дорогу порцию алкоголя, я отправился во Львов. По крайней мере мне так казалось. А дальше… Дальше как раз и возникает один из провалов, о непостижимости которых я уже упоминал. (Вероятно, в непрерывность бытия вкрались какие-то дефекты. Вероятно, Богу иногда просто надоедает выстраивать миллиарды биографий в бесконечную последовательность, и в момент, когда он отводит свой взгляд в сторону — или, скажем, просто моргает Всевидящим Глазом, — в жизнеописании конкретного человека или целого народа появляется провал, дыра, которую нечем залатать — строительные материалы для этой цели в мироздании отсутствуют.)
Итак, купив очередную порцию алкоголя, я отправился во Львов. Сел в поезд, блаженно закрыл глаза, а когда открыл их… — увидел, что сижу на лестничной клетке в девятиэтажке, нет ни сумки, ни денег, одежда в крови, а голова пробита. “Догулялся, пьяница”, — подумал я. Никаких сомнений — я никуда не уехал, а напившись, попал в историю. И теперь снова сижу в доме своего приятеля в Станиславе на ступеньках рядом с чердаком, потому что в квартиру меня, наверное, не впустили. Ну ладно. Надо решить, что делать дальше. В первую очередь надо выпить хотя бы сто грамм, чтобы прийти в себя. Только как это сделать, если нет денег? К приятелю я не пойду. Исходя из остатков совести и времени суток — по всем признакам сейчас около пяти утра.
Но ведь всегда существует какой-то выход! И тут я вспоминаю, что у приятеля — мелкого бизнесмена — в окраинных районах целая сеть киосков non stop
, где, в частности, торгуют водкой. Надо найти знакомого продавца или просто попросить в долг, сославшись на знакомство с хозяином, и таким образом утихомирить свой абстинентный синдром. Судорожно хватаясь за перила, спускаюсь вниз и выхожу на улицу. Солнце еще не взошло, но небо уже посерело — как пишут классики, “светало”. После долгих бессмысленных поисков мне удалось отыскать киоск канцелярских товаров, который, естественно, был закрыт. Нигде не было и следа знаменитой сети ночных притонов. Что ж, не осталось ничего другого, как с видом младенца идти к приятелю и просить: … последний раз, старик, обещаю!.. Я поворачиваю обратно, петляю между многоэтажками, выхожу к нужному дому и с ужасом понимаю, что попал совсем в другое место! Вчера я заметил, что перед домом приятеля прокопали через дорогу траншею — ремонт водопровода. А тут не видно никакого ремонта! Дорога цела-целехонька! Ну, не могли же украинские ремонтники все за ночь отремонтировать, да еще и закатать асфальтом, не могли! Такое даже в пьяных кошмарах не случается. Я понимаю, что заблудился.Действительно, улица не та.
Иду искать ту.
Нигде нет.
Нет ни одного прохожего, у которого можно спросить дорогу.
Слишком рано.
Тупик.
Ужас.
После долгих беспомощных блужданий я наконец-то замечаю на перекрестке женщину. Она шарахается в сторону и собирается броситься наутек. Но я всеми жестами из арсенала международного пацифизма объясняю, что заблудился и ищу такую-то улицу. Женщина пугается еще больше, говорит, что такой улицы вообще не знает, никогда о такой не слышала, такой тут вообще нет. И быстро уносит ноги. Остаюсь на перекрестке, стою, как последний дурак, и вдруг… где-то на горизонте… за пеленой утренней мглы… вижу костлявый хребет львовской телебашни…
Не знаю, сколько часов я добирался до своего дома. Не знаю, сколько прошел километров. Не имею представления о том, как от вокзала, на который я, очевидно, все-таки приехал, попал в тот район. Не хочу даже знать, что это за район — Замарштынов, Клепаров — все эти топонимы, которые у профессионалов львовской ностальгии выжимают скупую поэтическую слезу, ничего для меня не значат. Но с тех пор я люблю Львов со всей страстью безмозглого мазохиста.
Орден аутсайдеров готовился в полном составе выехать на уикенд на свои бездуховно-духовные собрания. А мы с мБж собрали вещи и отправились… куда?… наверное, на поиски мифического дома нашей мечты. Сумок с вещами оказалось не так уж много (хоть там и поместилось все наше имущество), но тащить их на себе все равно было не слишком приятно. Поэтому через некоторое время мы решили передохнуть на площади у доминиканского собора. По крайней мере, сейчас мне кажется, что это был доминиканский собор. В любом случае, собор, у которого мы остановились, вполне мог быть доминиканским.
(Эта аберрация памяти, как и упомянутые выше провалы в ходе событий, — один их тех феноменов, которые во многом определяют лицо нашего мира. Они меняют топографию, архитектонику, да даже и архитектуру городов, они оказывают влияние на историю и хронологию, они управляют метаморфозами действительности. Они-то и не дают нам вступить дважды в одну и ту же реку. Поэтому нам лишь кажется, что существуют Краков, Станислав или, скажем, Львов. Мы приезжаем туда, мы оказываемся и находимся там, где, как нам кажется, мы и должны находиться. А то, что при этом мы часто ошибаемся… Sorry, crocodile. Бог не отвечает за наши промахи.)
У собора словно роился пчелиный улей: толпы людей, в основном молодых, заходили и выходили из собора, шли молебны, пели хоры, звучали призывы. Однако затеряться в толпе нам не удалось. Пара с очевидными признаками бездомности и одиночеством в глазах выделялась даже среди этой разношерстной публики. Вероятно, прежде всего своей неуместностью. Ведь даже в самом хаотичном роении всегда присутствуют целесообразность, упорядоченность и дух служения общей идее. А мы… Ни я, ни, подозреваю, мБж не знали ни одной общей идеи, которой стоило бы служить. Но христианское милосердие не заставило себя ждать: вскоре какая-то страшненькая монахиня предложила нам войти внутрь, отдохнуть и выпить воды. Она провела нас в пристройку к храму, где находился небольшой женский монастырь и детская воскресная школа. А так как было воскресенье, то и тут было полно народу. Дети с родителями и без, благочестивые скауты, монтеры с электрокабелями, иконописец с натурщицей явно небиблейского вида и, естественно, монахини. Мы тихонько протиснулись в класс, где как раз шел урок рисования, и сели на заднюю парту. Нас все еще сильно сковывали наши сумки. Поставить их здесь было некуда, а оставить, скажем, в коридоре мешала старая мирская комсомольская привычка. В конце концов, я убедил себя, что тут все же монастырская обитель, а не вокзальный перрон, и отнес сумки в коридор.
Когда возвратился, то увидел, что мБж уже помогает ученикам развешивать какие-то учебные плакаты, и подсел к девочке, которую преподавательница только что назвала лучшей ученицей. “Покажи, что ты рисуешь”, — шепотом попросил я. Она с неприязнью зыркнула на меня, но потом открыла альбом. На чистом листе лежала сухая веточка не то зверобоя, не то тысячелистника — с ботаникой у меня проблемы. Веточка даже не была приклеена — это не был гербарий, — а просто лежала между страницами. Я растеряно спросил: “Это и есть твой рисунок?” — Девочка кивнула. — “И за это у вас ставят пятерки?”
— Да, уважаемый
господин Издрык, — вдруг прозвучал голос учительницы.— Это мы считаем высшим проявлением того, что вы называете искусством.—
Но ведь…—
К сожалению, у меня сейчас нет времени для дискуссий. У нас урок.Я притих. Меня поразило даже не то, что преподавательница знала мою фамилию, а смутное ощущение того, что именно здесь и сейчас происходит что-то очень важное и я должен сконцентрировать все свои чувства, всю интуицию и веру, потому что это message
, безусловно message, к тому же message, адресованный непосредственно мне, возможно, это весть, которую я ждал всю жизнь, и если это именно тот шанс, то он единственный, его надо хватать прямо сейчас, повтора не будет, сосредоточься, идиот, ты же так об этом просил, ты можешь, ты еще не совсем пропащий, напряги свои испитые извилины, засранец, будь внимателен, будь внимателен, будь внимателен, сука, курва, блядь, к дьяволу, черт, черт, черт!Скрипнула дверь, и в класс вошла настоятельница в сопровождении двух молоденьких монахинь. Ученики встали. Привстал и я.
Легким поворотом головы настоятельница велела мне идти за ней. Я удивленно поднял брови. Она утвердительно кивнула.
Понимая, что, наверное, не просто потерял свой шанс, но и содеял нечто непотребное, я пошел к выходу. На пороге обернулся, но мБж продолжала возиться с плакатами и не глядела в мою сторону. В коридоре ждали две те самые молоденькие монахини, настоятельницы уже не было. Жестами они показывали мне дорогу, помогая протискиваться сквозь толчею. Я так и не отважился о чем-либо их расспросить. Мы остановились у какой-то двери, монахини отворили ее, и я, подталкиваемый людьми, что сновали по коридору, ввалился внутрь. Настоятельница сидела за столом, за полностью современным офисным столом, на котором к тому же находился ноутбук последней модели.
— День добрый! — ляпнул я сгоряча.
— Господин Издрык, у нас говорят “Слава Иисусу Христу”, — строго, как ученику, но без раздражения сказала настоятельница. — Садитесь.
“Идиот, блядь, вот идиот!” — подумал я.
— Вот, собственно, об этом я и хотела с вами поговорить. Вы, вероятно, забыли, что в святом месте, в монастыре не ругаются, а тем более в классе, где учатся дети. А тем более (она сделала сильное ударение на этом втором “тем более”) — нельзя упоминать имя нечистого. Что вы себе позволяете?
Она вроде бы не повышала голос, но в ее словах чувствовалась такая сила, что мне стало казаться, что надо мной начали медленно разверзаться небеса.
Не знаю, сколько времени настоятельница отчитывала меня, хронометраж тут неважен. Во всяком случае, внешний, общепринятый. Включается внутренний таймер, и уже неважно, что ты отлучился в ад всего на несколько минут — в своем собственном мире ты уже горишь в нем и будешь гореть на протяжении всей отпущенной миру вечности.
— Но я не об этом хотела с вами поговорить, — словно издалека услышал я спасительный голос, выныривая из адских волн. — Я знаю, что вы много путешествуете, поэтому хотела вас попросить отвезти в один из монастырей этот образ. В какой именно, вы поймете сами, уверяю вас. Это очень ценная икона, и именно поэтому я не буду обучать вас специальным приемам безопасности. Везите ее, как самую обычную вещь. Она не пропадет. А вот пропадете или нет вы, господин Издрык, на это уже воля Божья.
И она вручила мне образ Девы Марии в золотом окладе. Сообразив, что аудиенция закончена, и не отваживаясь сказать на прощанье ни “до свиданья”, ни что-нибудь вроде “слава героям”, я вышел, как двоечник из директорского кабинета. Наверное, икона и в самом деле имела чудодейственные свойства, так как толпа передо мной почтительно расступилась, и я беспрепятственно добрался до класса. Занятия кончились, и мБж там уже не было — комната вообще оказалась пустой. Поэтому я решил выбраться наружу.
(Вся эта история с месседжами и миссиями напомнила мне о тривиальной и общеизвестной теории знаков, говорящей, что они постоянно присутствуют в нашей жизни и надо лишь правильно их распознавать. На примитивном уровне это выражается в следовании предрассудкам, толковании сновидений, астрологических прогнозах и прочей бредятине. На уровнях более высоких — в мистических откровениях, каббалистических упражнениях, писании священных текстов и тому подобном.
Но существуют ли на самом деле эти уровни? То есть существуют ли нижний и верхний уровни или путь и вниз, и вверх бесконечен? Понятия не имею. Как и понятия не имею, с чего это меня так впечатлил тот цветочек, и с чего это я иду сейчас с Божьей Матерью под мышкой.)
Видно, я таки долго горел в адском огне, потому что на площади за время моего отсутствия успели возвести высокие леса — точно такие же, как в мюзикле “Hair”, из чего я заключил, что это готовится рок-концерт, а леса — это места для зрителей. Вся конструкция крепилась на фонтане, который, по львовской традиции, обходился без воды. На леса уже забралась уйма молодежи, но передвигаться от этого легче не стало, так как площадь по-прежнему заполняли люди. За пределами монастыря икона, видимо, утратила свою дорожно-регулирующую силу.
МБж отыскалась на удивление быстро. Я рассказал ей о задании настоятельницы и показал икону. Внимательно рассмотрев ее, мы обнаружили, что это выцветшая репродукция, по всей видимости, довоенная — такие часто можно увидеть в галичанских селах, а золотой оклад — обычная золотистая фольга, местами побелевшая от старости. Спасибо, хоть рамы не было. Честно говоря, это открытие не произвело на нас особого впечатления — не было ни разочарования, ни растроганного умиления. Однако что-то продолжало меня беспокоить.
— Бляха! — воскликнул я. — Мы забыли сумки.
И я бросился назад в монастырь.
Должен признаться, что дальнейшее развитие событий сопровождалось метаморфозами, которые я, однако, не смог идентифицировать. Это уже были не разрывы непрерывности, не завихрения упорядоченности, вызванные аберрациями сознания, не сейсмические толчки в семантике и семиологии. Все оказалось гораздо хуже: развитие перестало быть развитием — то есть упорядоченным повторением одной и той же темы в разных фазах ее существования. Все забурлило, перепуталось, смешалось. А тема… если она и продолжала звучать, то из таких полифонических глубин хаоса, что даже мое чуткое писательское ухо не могло уже ее различить. (Я часто думаю: а имеет ли вообще смысл такое понятие, как “тема”? Или просто мы с нашей неистребимой потребностью в понимании вылавливаем из первозданного белого шума простейшие, доступные нашему уху структуры, а потом при помощи нехитрых арифметических действий придаем им вид, пригодный для чтения этих посланий?.. Но это все так, между прочим.)
Поэтому лишь с большой долей недостоверности могу я вспомнить несколько таких “простейших структур”, которые удалось мне выловить из последовавшего развития событий, то ли зрением, то ли слухом, но уж никак не сердцем. Возможно, это были лишь детали странного конструктора, из которых никому не удалось бы построить что-либо упорядоченное.
Толпа становилась все гуще.
Были поиски сумок.
Было публичное помещение Девы Марии между страницами прошлогоднего “Плейбоя”.
Был какой-то разъяренный охранник со здоровенной, как теленок, овчаркой, которая постоянно рвалась ко мне, оттесняя к фонтану.
Было исчезновение иконы вместе с сумками и “Плейбоем”.
Было ползание по дну фонтана среди тысяченогой шумной толпы, которая после каждой песни (концерт уже шел) почти синхронно подпрыгивала и орала, визжала, верещала.
Было подписание мирного договора с овчаркой.
Обретение Девы Марии.
Фонтан заработал.
Hair! Hair! Noir.
Очередное мое прозрение: концерт — это презентация моей новой книги.
Покорность и раздражение мБж.
Проклятые сумки.
Усталость и пот.
Матерь Божья, спаси нас.
Ну и, по-моему, уже хватит. Лучше от всего этого не становится. Возникает иллюзия, что путешествие продолжается. А это не так. Незаметно для самих себя мы с мБж то ли потерялись в густой темноте, то ли от всего пережитого понемногу стали терять сознание, во всяком случае, преобладало чувство, что элементы окружающего мира — я, она, брезентовый чемодан на колесиках, черный кожаный рюкзачок, барсетка из кожзаменителя, плетеная сумочка с бахромой, пластиковый кейс с прошлогодним “Плейбоем”, золотая и выцветшая, выцветшая и золотая, тысячелистная Дева Мария и еще небольшой участок брусчатки, между камней которой проросли чахлые стебли зверобоя, — все эти элементы превращаются в одно непостижимое целое… во что-то одно.
И тогда я понял, что Львов — это город, который граничит с краем света. И край этот — не какой-нибудь хтонический провал, не межа между возможностью и воплощением, и даже не воспетое поэтами Ничто. Это просто конец.
С украинского перевел Андрей Пустогаров