Фрагменты новелл Бруно Шульца из путеводителя «Дрогобыч Бруно Шульца». Перевод Игоря Клеха
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 30, 2011
ЦЕНТРАЛЬНОЕВРОПЕЙСКАЯ МИСТЕРИЯ
Фрагменты новелл Бруно Шульца из путеводителя “Дрогобыч Бруно Шульца”
Бруно Шульц
I. Места действия
Площади Рынок, Малый Рынок и прилегающие улочки
Жили мы на Рыночной площади, в одном из тех потемневших домов со слепыми и голыми фасадами, которые так мало отличались друг от друга. Что часто служило причиной невольных ошибок.
Так, перепутав подъезд и поднявшись не по тем ступеням, ты вдруг попадал в настоящий лабиринт незнакомых коридоров, запертых дверей чужих квартир, тянущихся по периметру балконов и черных лестниц, ведущих в дворы-колодцы, так что и не вспомнить уже было, как и зачем ты здесь очутился, чтобы однажды, устав от бесплодных блужданий и сомнительных приключений, на рассвете серого дня вдруг вспыхнуть от стыда, вспомнив о родимом доме.
Заставленное огромными шкафами и диванами, дешевыми имитациями пальм и тусклыми зеркалами, наше жилище неуклонно деградировало по причине нерасторопности матери, вынужденной просиживать с утра до вечера в лавке, и из-за лени смуглоногой Адели, оставленной без хозяйского присмотра и бóльшую часть времени проводившей перед зеркалом, о чем говорили ее разбросанные повсюду туфельки, корсеты и гребни с вычесанными волосами.
Неизвестно было даже, сколько у нас жилых комнат, ибо никто не помнил, какие из них в данный момент сданы квартирантам. Не раз случалось, толкнув дверь, обнаружить пустую комнату, из которой давно съехал жилец, а в не открывавшихся месяцами ящиках столов и комодов вас ожидали самые непредсказуемые находки.
“Наваждение”
Рынок был пуст и желт от жары, выметенный горячими ветрами, как библейская пустыня. Тернистые акации, выросшие на пустыре желтого плаца, вскипали над ним светлой листвой, букетами изящно прорезанной зеленой филиграни, подобно деревьям на старинных гобеленах. Казалось, это они возбуждали ветер, театрально вздымая свои кроны, чтобы в патетичных изгибах продемонстрировать изысканность своих лиственных вееров с серебристым, как у драгоценных лисиц, подбрюшьем. Старые дома, отполированные ветрами за много дней, окрашивались атмосферными рефлексами, отзвуками, воспоминаниями колеров, распорошенных в цветовой глубине лета. Казалось, что целые поколения погожих дней потрудились, оббивая фальшивую глазурь с фасадов домов (как терпеливые маляры очищают их от заплесневелой штукатурки), обнаруживая с каждым днем все выразительней истинное обличье зданий — физиономии жизни и судьбы, которые исподволь их формировали. Сейчас их окна, ослепленные блеском опустевшей площади, спали, балконы являли небу собственную пустоту, а из раскрытых сеней веяло холодом
и вином.
[…] Так неторопливо прогуливались мы с матерью по двум солнечным сторонам Рынка, проводя свои изломанные тени по фасадам зданий, как по клавишам. Квадраты брусчатки проплывали под нашими мягкими и плоскими стопами — одни бледно-розовые, как человечья кожа, другие золотистые или сизые, но все одинаково плоские, нагретые и бархатистые на солнце, словно какие-то солнечные лица, затертые шагами до совершенной неузнаваемости, до блаженного небытия.
“Август”
Пока, наконец, на углу улицы Стр
ыйской мы не входили в тень аптеки. Большая банка с малиновым соком, выставленная в широком аптечном окне, символизировала холод бальзамов, которым можно было утолить здесь любое страдание. Еще несколько каменных домов — и дальше улица была уже не в состоянии поддерживать декорум города, как тот крестьянин, что, возвращаясь в родное село, раздевается по дороге и, избавляясь от городской своей франтоватости, превращается понемногу в сельского оборванца.“
Август”Город уже спал, когда мы въехали в теснины его пустынных улиц. Кое-где еще светились отдельные фонари, будто нарочно оставленные затем, чтобы выхватить из темноты какой-то приземистый дом, чей-то балкон или никому не нужный номер над запертой брамой. Застигнутые в столь поздний час закрытые наглухо магазинчики, покачивающиеся на ветру вывески и подъезды со стертыми ступенями свидетельствовали о безнадежном запустении — о глубочайшем сиротстве материи, лишившейся внимания людей и предоставленной самой себе.
Повозка сестры свернула в боковую улочку, а мы поехали дальше к рыночной площади. Кони замедлили свой бег, когда мы въехали в ее кромешную темень. Светились только открытые двери пекарни, с порога которой босой пекарь проводил наш экипаж невидящим взглядом, да окно бессонной аптеки, тщетно манившее нас сферической банкой малинового бальзама. Брусчатка усиливала цоканье конских копыт, акцентируя одиночное и сдвоенное лязганье подков, все более звонкое и все более размеренное, покуда не выплыл из темноты обшарпанный фасад родного дома и не остановился перед нами, как вкопанный.
[…] За приоткрытым окном нашего жилища горела свеча, и от сквозняка прыгали по стенам тени. Потемневшие обои в нем были поедены плесенью несчастий и разочарований множества одряхлевших поколений. Казалось, разбуженная старая мебель, о которой наконец вспомнили, глядела на вернувшихся домой с горечью и терпеливой мудростью во взгляде. Словно давала понять: никуда вы отсюда не денетесь, все равно вернетесь в заколдованный круг, где давно расчислены все ваши движения и жесты — все подъемы с постели, все усаживания за стол, все ваши ночи и дни наперед. Здесь вас ждут, здесь вас знают…
“Осень”
[…] Затем все начинало порастать темной трухлявой корой, шелушащимися струпьями теней, опадающих наземь. И покуда низину заливал прилив тьмы, — где все стремительно распадалось, шло прахом, и росли замешательство и паника, — на небесах безмолвно и грозно разгорался закат, сопровождаемый приглушенным позвякиванием миллионов бубенцов и бесшумным взлетом миллионов невидимых жаворонков, поднявшихся разом и устремившихся в серебристую бесконечность.
После чего сразу навалилась ночь — огромная ночь, еще и раздутая ветрами во всех направлениях. В ее запутанном лабиринте виднелись теперь только светлые лунки — похожие на цветные фонари лавки, ломящиеся от обилия товаров и притока покупателей. За их стеклами вершился шумный и причудливый церемониал осенних
распродаж.
Эта огромная, раздутая ветрами осенняя ночь, скрывала в темноте своих колышущихся фалд светящиеся карманы со всевозможной цветастой ерундой — шоколадками, печеньями, колониальной мелочевкой. Ларьки и будки, наспех сколоченные из деревянных ящиков от сластей, разукрашенные яркими обертками от шоколада и мыла, ломились от праздничных пустяков, — вроде смешных дудок, разноцветных леденцов или хрустящих вафель в позолоченной и серебристой бумаге, — являясь оплотами легкомыслия и погремушками беспечности, затерянными в глухих уголках растрепанной ветрами ночи.
“Ночь Большого сезона”
Мифическая “улица Крокодилов” (ул. Стрыйская, ныне ул. Мазепы)
На переднем плане гравёр изобразил запутанное переплетение улиц и переулков, прорисовав весь архитектурный декор зданий, — каменные карнизы, пилястры, архитравы и архивольты тронув темной позолотой вечереющего дня, а все углы и ниши залив глубокой сепией теней. Призмы и глыбы этих светотеней переполняли теснины улиц, подобно потемнелым сотам с медом, топя в своем расплаве то неосвещенную сторону улицы, то просвет между домами, оркеструя полифонию и драматизируя архитектонику города мрачной романтикой теней.
На этой карте, выполненной в манере барочных перспектив, район улицы Крокодилов зиял нетронутой белизной, как в картографии принято было обозначать приполярные области и неисследованные территории или страны, о которых не было известно ничего определенного. Разве что направление нескольких улочек было намечено сплошной или прерывистой чертой, а их названия нанесены простейшим незатейливым шрифтом, в отличие от благородной антиквы всех прочих надписей. Видимо, картограф отказывался признать данный район частью города и недвусмысленно выразил свое предубеждение и несогласие таким вот образом.
Чтобы понять причины подобного отношения, необходимо сперва обратить внимание на сомнительный и двусмысленный характер этого городского района, выпадающий из общей тональности города в целом.
[…]
Эта улица широка, словно бульвар в крупном городе, хотя ее проезжая часть больше похожа на деревенскую площадь из утрамбованной глины — всю в выбоинах и лужах, местами поросшую травой. Уличное движение и толчея здесь — постоянная тема для разговоров и предмет особой гордости и солидарности местных обитателей. Серая и неразличимая их толпа чрезвычайно увлечена энергичной имитацией жизни большого города. Однако, несмотря на все их старания и азарт, создается впечатление лишь монотонного снования без смысла и цели какого-то приснившегося хоровода марионеток.“Улица Крокодилов”
Городской театр
Однажды мы даже сходили в театр.
И снова очутились в этом большом, плохо освещенном, галдящем, суматошном и грязноватом помещении. Но, пробравшись сквозь людскую толчею, мы вошли в зал с огромным бледно-голубым занавесом, похожим на какой-то незнакомый небосвод. Он слегка пошевеливался, и заодно с ним колыхались изображенные на полотне розовые физиономии с надутыми щеками. Эта имитация неба источала дух пафоса и патетических жестов того блистающего игрушечного мира, что был воздвигнут на подпорках и ходулях сценических конструкций. Огромное полотно дышало и подрагивало, оживляя театральные маски и заражая зрителей своей метафизической тревогой, говорящей об иллюзорности мироздания и о кроющейся за ним тайне.
Маски на занавесе била дрожь. Их подкрашенные веки трепетали, а красные губы что-то беззвучно шептали, и я уже не сомневался, что вот-вот настанет миг, когда напряжение достигнет пика — и разорвется завеса. Занавес поднимется, чтобы показать нам нечто неслыханное и ослепительное.
“Лавки пряностей”
Улица Подвальная и “лавки пряностей”
Уже
через несколько шагов я сообразил, что на мне нет пальто. Стоило бы за ним вернуться, однако это показалось мне лишней тратой времени, поскольку зимняя ночь выдалась на удивление не холодной, а, напротив, будто бы пронизанной струями и прожилками непонятного тепла, дыханием какой-то псевдовесны. Снег свернулся белыми барашками, словно руно невинного агнца со сладковатым фиалковым запахом. Такими же барашками покрылись небеса, где двоился, троился, делился и множился месяц, демонстрируя все свои фазы и позиции на небосводе.Казалось, в этот день небо решило обнажить свое внутреннее устройство во множестве анатомических срезов и проекций, являя спирали и слои света, идущие поперек зеленоватых глыб ночи — через плазму бескрайних просторов и ночных наваждений.
В такую ночь, идя по Подвальной или по любой другой из тех темных улочек, что опоясывают четырехугольник Рыночной площади и служат его изнанкой, невозможно не вспомнить, что где-то здесь угнездились и, возможно, все еще открыты престранные и манящие магазинчики, о которых в будние дни обычно намертво забываешь. Я прозвал их “лавками пряностей” из-за потемневших деревянных панелей цвета корицы, которыми были обшиты изнутри их стены.
Эти изысканные торговые заведения, зачастую открытые допоздна, издавна были предметом моих жарких вожделений. Плохо освещенные, полутемные и иератические помещения источали насыщенный запах благовоний, красок и лака, волнующий аромат дальних стран и редкостных материалов. Тут можно было найти бенгальские огни и магические шкатулки, почтовые марки исчезнувших стран и китайские переводные картинки, индиго и малабарскую канифоль, корень мандрагоры и нюрнбергские пружинные механизмы, живых саламандр, василисков и гомункулюсов в глиняных сосудах, личинки экзотических насекомых и яйца попугаев и туканов, подзорные трубы и микроскопы, но главное — редчайшие книги, старинные фолианты, изобилующие неправдоподобными историями и украшенные удивительнейшими гравюрами.
“Лавки пряностей”
Костел Св. Варфоломея
Настали зимние, желтые, беспросветно скучные дни. Порыжелую землю едва прикрывал зияющий прорехами куцый покров снега. Большинству крыш его не хватило, и они оставались черными и ржавыми. О, эти гонтовые и жестяные кровли ковчегов, прячущих под собой закопченные перекрытия чердаков, эти распяленные на ребрах и стяжках собственной конструкции обугленные соборы, эти темные легкие студеных зимних вьюг! И всякий раз на рассвете обнаруживались все новые дымоходы и печные трубы, словно выросшие за ночь и продутые ночными ветрами пищалки дьявольского органа. Никакие трубочисты были не в силах разогнать ворон, что каждый вечер усаживались на голые ветви деревьев перед костёлом, наподобие черных листьев, внезапно срывались, чтобы тут же вернуться, причем каждая на предназначенное только ей место на той же ветке, а на рассвете поднимались огромными стаями и улетали, словно клубящаяся сажа — хлопья копоти, постоянно меняя очертания и пятная своим беспорядочным карканьем разрастающуюся мутно-золотую полосу рассвета.
От стужи и скуки дни очерствели, словно буханки прошлогоднего хлеба, и их нарезали со сна без аппетита затупленными ножами.
“Птицы”
Над
пожелтевшим осенним парком ночное небо светлеет и краснеет в последних отблесках заката, что вызывает переполох в прореженной чаще деревьев. Уже изготовившихся ко сну ворóн тревожат и вводят в заблуждение обманчивые признаки приближения рассвета. С неистовым карканьем птицы срываются с ветвей, сбиваются в крикливую стаю и бестолково кружат в рыжем мороке, напоминающем крепко заваренный чай, с завихрениями опадающих листьев, похожих на чаинки. Не скоро успокаивается устроенная в небе вороньём кутерьма, и понемногу оседает поднятая ими круговерть в гуще парка. Птицы вновь рассаживаются на ветвях деревьев, и долго еще не стихают их беспокойные пересуды, охи, ахи, постанывания и вздохи, пока все звуки не смолкают, наконец, и не сливаются с шелестом увядающей листвы. Тогда окончательно воцаряется глубокая ночь. Проходит час за часом.Прислонившись разгоряченным лбом к оконному стеклу, я ощущаю и верю: ничего плохого со мной уже не может случиться — я обрел тихое пристанище и покой. Впереди долгая череда лет сытых и отяжелевших от счастья, времена бесконечного блаженства. Еще несколько судорожных сладких вздохов, и грудь мою переполняет безбрежное ощущение счастья. Я перестаю дышать. Верю: так же как жизнь, смерть, утоляющая все печали, когда-то примет меня в свои ласковые объятия. Я буду лежать, пресыщенный временем, на зеленом и ухоженном здешнем кладбище. Моя жена, — как же будет ей к лицу вдовья траурная вуаль! — станет приносить мне утром в погожие дни цветы. И я слышу, как с самого дна переполняющего меня чувства начинает звучать музыка глубин — всплывают глухие, торжественные и печальные такты величественной увертюры. Я ощущаю могучее биение пульса земных недр. Нахмурив брови, я мучительно вглядываюсь вдаль и ощущаю, как шевелятся и поднимаются волосы у меня на голове. Я замираю и весь обращаюсь в слух…
“Отчизна”
II. Галлюцинации
Переполненное небом всклянь комнатное окно уже не могло выносить эти светоносные залпы, от которых расслаивался воздух и начинали дымиться и вспыхивать занавески, ниспадая и отбрасывая золотые тени. На ковре разлегся и подрагивал скошенный пылающий квадрат, не имея сил оторваться от пола. Породивший его огненный столп потряс все мое естество. Я остолбенел перед ним враскорячку, как зачарованный, и только облаивал его измененным, не своим голосом самыми немыслимыми проклятиями.
В прихожей перед дверью столпились встревоженные и напуганные родственники, соседи, принаряженные тетки, заламывая в растерянности руки. Терзаемые любопытством, они подходили на цыпочках, заглядывали в комнату и тут же отходили. А я тем временем голосил.
— Видите, — кричал я матери и брату, — я же всегда говорил вам, что все на свете намертво замуровано скукой, заперто и нуждается в освобождении! И вот посмотрите — что за извержение, какой расцвет всего, какое блаженство…
И плакал от счастья и бессилия.
— Проснитесь же, — безуспешно призывал я, — придите мне на помощь! Разве один я справлюсь с этим наводнением, разве устою перед этим потопом? Как мне без вашей помощи ответить на миллионы ослепительных вопросов, которыми меня осыпает Господь?
Но они молчали, и я приходил в гнев.
— Поспешите же, черпайте целыми ведрами этот переизбыток благодати, запасайтесь впрок, пока не поздно!
Но никто не мог мне помочь. Они стояли беспомощные, озираясь вокруг и прячась за спины друг друга.
И тогда я понял, что мне делать…
“Гениальная эпоха”
Ночь на дворе была словно отлита из свинца — без выхода, без воздуха, без пути. Уже в паре шагов она заканчивалась тупиком. Приходилось топтаться на месте, как в полудреме, и пока ноги вязли у скоропостижного края скудного пространства, одна только мысль продолжала движение по топким тропам кромешной диалектики ночи, беспрестанно подвергаясь испытаниям и перекрестному допросу. Дифференциальный анализ ночи длился самопроизвольно, имманентно. Покуда ноги не застывали намертво в безысходной глуши, в совершенной темени, в интимнейшем закоулке ночи, где целыми часами приходилось простаивать в блаженном конфузе, будто без толку перед писсуаром. И только предоставленная самой себе мысль продолжала коловращение, словно разматывался какой-то клубок в лабиринте мозга, и ткался бескрайний трактат летней ночи, вопреки и поверх ее изощренной диалектики. Она кувыркалась посреди абстракций и логических ловушек, подпираемая с двух сторон беспрестанным вопрошанием и каверзными вопросами, не имеющими ответов. Так, философствуя, мой отец одолевал спекулятивные просторы тьмы, постепенно утрачивая телесный облик и все более погружаясь в беспросветную и безвозвратную глухомань небытия.
“Мертвый сезон”
Из-за позднего просыпания после куцего и бестолкового дня накатывала сразу ночь — как многолюдная и шумная прародина всех живущих. Толпы людей высыпали на площади и переполняли улицы, голова к голове, словно потоки черной икры или лоснящейся дроби, ползущие из лопнувших бочек во всех направлениях под черными как смоль небесами с переговаривающимися звездами. Ступени лестниц не выдерживали уже тяжести тысяч людей, фигурки отчаявшихся жителей маячили в окнах, люди-спички, с серными головками на древках, в сомнамбулическом самозабвении переползали через подоконники, подобно муравьям, образуя подвижные цепи, нагромождения и колонны и карабкаясь по спинам друг друга, они устремлялись на освещенные площади, где полыхали смоляные бочки.
Простите меня за то, что, описывая эти сцены сутолоки и огромного перенапряжения, я вынужден утрировать, невольно подпадая под влияние старинных гравюр в великой книге катастроф и поражений человеческого рода. Ведь все такие описания сводятся к единому прообразу, а их гипертрофированный пафос свидетельствует лишь, что на этот раз нам удалось выбить дно из бочки прапамяти, погрузиться в мифическую дочеловеческую ночь, где клокочут стихии и царит беспамятство, и что нам уже не остановить потопа. О, эта перенаселенная ночь, изобилующая рыбами и их звездной чешуей, о, эти жадные косяки, неутомимо заглатывающие голодной глоткой, дробными глотками, все вздувшиеся вешние воды тех черных проливных ночей! В фатальные сети каких исполинов устремлялись бессчетные поколения безвестных существ и тысячекратно размножившиеся их потомки?
“Комета”
По сей день, и не дольше. Как это — а что же с обещанным концом света, этой великолепной развязкой после столь искусного вступления?! Потупленный взгляд и улыбка. Может, закралась где-то ошибка в расчеты, неучтенная погрешность в вычисления или опечатка в колонки цифр? Ничего подобного. Все вычисления были верны, ни малейшей неточности при подсчете и ни единой опечатки не было допущено. Так в чем же дело? А вот послушайте.
Небесный болид несся как положено, словно лидер на скачках, сверкая копытами, чтобы заблаговременно пересечь финишную черту. Рядом с ним бежала мода сезона. Какое-то время он летел во главе эпохи, которая ненадолго приобрела его масть, форму и название. Но затем эти два скакуна сравнялись, мчась ноздря в ноздрю в неистовом галопе, и наши сердца бились в такт с ними. Пока мода не стала обходить своего неутомимого соперника буквально на длину комариного носа, и этот миллиметр решил участь кометы. Она была предрешена, комету обогнали раз и навсегда. Наши сердца уже были с модой, великолепный болид все больше отставал, а мы равнодушно наблюдали, как он становился все бледнее и уменьшался, теряясь у черты горизонта, пытаясь в наклоне одолеть последний поворот беговой дорожки, — голубоватый, далекий и уже навсегда обезвреженный. Он выбыл из конкурса, исчерпал свой запас актуальности, и никого больше не волновала судьба проигравшего. Предоставленный самому себе, он тихо угасал посреди повального равнодушия.
С опущенной головой мы вернулись к рутинным занятиям, пополнив еще одним разочарованием свой жизненный опыт. Космические перспективы поспешно сворачивались, жизнь возвращалась в привычную колею. Наступили дни беспробудной спячки, с утра до вечера и с ночи до утра, словно люди пытались отоспаться за все потраченное впустую время. Мы лежали вповалку в сумрачных комнатах, сморенные сном и влекомые сонным дыханием по слепым закоулкам беззвездных сновидений.
“Комета”
Печаль звездных пустынь довлела над городом, а фонари безучастно прошивали ночь нитями лучей, прикрепляя ее к земле, стежок к стежку. Прохожие задерживались вдвоем или втроем в кругах света под фонарями, создававшими обманчивое впечатление комнаты, освещенной настольной лампой, — посреди неуютной и равнодушной ночи, уходящей вверх и теряющейся в беззаконных пространствах, в дремучих атмосферных ландшафтах, истрепанных порывами неприкаянного и бездомного ветра.
[…] Мы также поднялись, тогда как наша мысль давно уже бежала, опережая тела, вслед за стуком и громыханием повозок ночи по далеким, светящимся и грохочущим, широко расходящимся звездным путям.
Так двигались мы под звездными фейерверками, прикрыв глаза и готовясь восторженно воспринять все более ослепительные озарения. Ох, этот триумфальный цинизм ночи!
“Весна”
III. Мечты
Эти ночные занятия интриговали меня и пленяли, вот и на этот раз я не смог устоять перед искушением заглянуть в двери рисовального зала, твердо пообещав себе не задерживаться здесь ни на секунду. Но, поднимаясь по кедровым ступеням черной лестницы, оглушительно резонировавшим в такт моим шагам, я вдруг с удивлением обнаружил, что оказался в совершенно незнакомом мне прежде крыле здания.
Ни малейший шорох не нарушал царящей здесь тишины. Коридоры в этой части здания были намного шире и устланы плюшевыми коврами, что придавало им фешенебельный вид. Маленькие пригашенные лампы освещали их изгибы и повороты. Пройдя по одному из ответвлений, я очутился в еще более просторном коридоре прямо-таки дворцового вида. Одна его стена представляла собой застекленную аркаду, за которой тянулась вереница жилых покоев. Это была целая анфилада помещений, обустроенных с поразительным вкусом и великолепием — с шелковыми обоями, золочеными зеркалами, хрустальными люстрами и драгоценной мебелью. Взгляд терялся и тонул в пушистой мякоти антикварных интерьеров, переполненных цветными рефлексами, украшенных мерцающими арабесками с изысканной вязью гирлянд и распускающимися бутонами цветов. Глубокую тишину этих пустынных залов смущало только переглядывание исподтишка зеркал между собой да испуг арабесок, бегущих по фризам вдоль стен и теряющихся в затейливой лепнине и слепящей белизне потолков.
Созерцая подобную роскошь и начиная догадываться, что моя ночная эскапада привела меня нечаянно в жилое крыло к директорским апартаментам, я застыл в почтительном удивлении. Пригвожденный к месту любопытством, с бьющимся сердцем, я готов был сбежать отсюда от малейшего звука. Потому что, пойманный на горячем, как смог бы я объяснить свое ночное вторжение и невольный шпионаж, чем оправдать свое дерзостное любопытство?
“Лавки пряностей”
И вот быстрым шагом мы приближаемся к тому месту нашей истории, где речь пойдет о дивной и катастрофичной поре в жизни каждого человека, которую заслуженно можно назвать гениальной эпохой.
Невозможно отрицать, что при одной мысли о ней мы ощущаем стеснение сердца в груди, испытываем сладостное беспокойство, нас пробивает метафизическая дрожь, сопутствующая событиям окончательным и бесповоротным. Вскоре нам недостанет в тиглях красок, а в душе — запала, чтобы набросать хотя бы ее общие контуры, расставить важнейшие акценты на светоносном и трансцендентном живописном полотне.
Что же это за гениальная эпоха? Когда это было с нами?
Но тут мы вынуждены ненадолго стать эзотериками, как господин Боско из Милана, и понизить свой голос до проникновенного шепота. Нам придется подкреплять свои суждения многозначительными усмешками, а кончиками пальцев то ли растирать щепотку соли, то ли пытаться определить на ощупь ткань загадочной субстанции. И не наша вина, если при этом мы покажемся кому-то манерными и жуликоватыми продавцами несуществующих одеяний.
Так существовала когда-то эта гениальная эпоха — или же нет? Трудно ответить однозначно. И да, и нет. Потому что есть вещи и события, которые не способны осуществиться вполне. Они чересчур огромны и превосходны, чтобы уместиться в рамках отдельного случая. Они только пытаются осуществиться, словно испытывая на прочность грунт реальной действительности и сейчас же отступая из опасения, что он их не выдержит, что, осуществившись лишь частично, они только покалечатся и утратят целостность, растратят свой капитал. И если такая беда все же приключится с ними, они тут же в отместку отбирают весь остаток собственности, отзывают все свое достояние и перестраиваются, видоизменяются, чтобы в наших биографиях остались лишь белые пятна и благоуханные стигматы, лишь серебристые следы босоногих ангелов на полях дней и ночей, покуда все великолепие восстановленной славы и совершенства зависает над нами и трепещет, переживая кульминацию за кульминацией.
А между тем вся полнота их совершенства отчасти присутствует в каждом из этих убогих и фрагментарных воплощений. И порой происходит нечто вроде разоблачения подмены. Событие может выглядеть крошечным и ничтожным по своему происхождению и последствиям, но, поднесенное к глазу, вдруг открывать нам бесконечную перспективу за собой, поскольку через него пробивается и лучится высший смысл.
Поэтому нам остается только коллекционировать эти аллюзии, эти земные намеки, эти полустанки на наших жизненных путях, словно осколки разбитого зеркала. Чтобы по кусочку восстановить то, что изначально едино и неделимо: великую и гениальную эпоху нашей жизни.
“Книга”
Мне недостало смелости обогнуть виллу и зайти с тыльной стороны. Меня тогда, несомненно, заметили бы. Но откуда же взялось у меня ощущение, что я уже бывал здесь когда-то очень давно? Действительно ли, нам не знакомы изначально и заранее все те места, которые повстречаются на нашем жизненном пути? И может ли, на самом деле, произойти с нами нечто совершенно новое, чего мы втайне не предчувствовали бы издавна и не ждали?
Я твердо знаю, что когда-нибудь в вечерний час буду стоять здесь на лестнице, ведущей в сад, сжимая в своей руке руку Бьянки. Мы спустимся с ней в угол запущенного старинного парка, стиснутого каменными стенами, в воспетый Эдгаром По искусственный рай — поросший цикутой, маком и увитый вьюнками опиумный рай, как на старинных фресках под выцветшими небесами. Мы разбудим белый мрамор слепых статуй в этом пограничном мире, за гранью скукоженного полудня. Мы спугнем ее единственного любовника — красного вампира, заснувшего на девичьем животе, сложив крылья. Он беззвучно взлетит — обмякший, зыбкий, плавно перетекающий, не имеющий скелета и даже плоти, — воспарит ярко-красным обрубком, закружится, взмахнет крыльями и растворится без следа в омертвелом воздухе. Через маленькую калитку мы с ней выйдем на совершенно пустую лужайку. Выжженная трава на ней будет цвета сухих табачных листьев или индейской прерии на пороге осени. Возможно, это будет в Нью-Орлеане, штат Луизиана, или еще где-то — страна и место не имеют значения. Мы усядемся с ней на каменном парапете квадратного водоема. Бьянка окунет свои белоснежные пальцы в теплую воду, где плавают желтые листья, и не поднимет глаз. Я замечу сидящую на противоположной стороне крошечного пруда худощавую фигуру в черном глухом одеянии и шепотом спрошу Бьянку, кто это. Она покачает головой и тихо ответит:
— Не бойся, она не слышит. Это моя умершая мать, она здесь живет.
А после этого Бьянка скажет мне слова наисладчайшие, наитишайшие и наипечальнейшие. И не последует за ними никакого утешения. Начнут сгущаться сумерки…
“Весна”
IV. Карты судьбы
Вся эта страна была приговорена и обречена изначально. Отсюда долгое послевкусие ее прощального жеста — раз за разом повторяющегося, уже давно бессодержательного и зависшего.
[…] А в самой ее глубине, где край вечереющей земли отделен от мутно-золотистого ничто только увядающим кустом аканта, всё никак не закончится карточная игра, участники которой делают последние отчаянные ставки перед наступлением вечной ночи.
Череда лет неизбывной скуки подвергла безжалостной дистилляции и уценке весь хлам устаревшей красоты.
— Способны ли вы ощутить, — вопрошал мой отец, — всю бездну отчаяния дней и ночей этой приговоренной красоты?! Раз за разом она порывается имитировать удачные распродажи, устраивает иллюзорные многолюдные аукционы, симулирует азарт и неистовые страсти, голосит и играет на понижение, расточительным жестом транжирит свои богатства, чтобы, протрезвев, осознать, что все это впустую — что для самодовлеющего совершенства нет выхода из замкнутого круга, что не существует болеутоляющих средств для чрезмерности. Ничего удивительного, что нетерпение и беспомощность обреченной красоты должны были в конце концов достучаться до наших небес и отразиться в них, зарницами пройтись по нашим горизонтам, породить все эти фантастические атмосферные фокусы и огромные облачные аранжировки, которые я и называю нашей другой осенью, нашей псевдоосенью.
“Другая осень”
То было сборище площадных шутов, толпа расшалившихся полишинелей и арлекинов, которые, не имея намерения что-либо покупать или продавать, своим дурачеством лишь расстраивали намечавшиеся кое-где торговые сделки, доводя их до абсурда.
Устав, наконец, от собственной надоедливой клоунады, веселый этот народец принялся разбредаться по околицам, постепенно теряясь в складках местности. Записные весельчаки поочередно пропадали без следа, по мере удаления, посреди долины или за скалами — ровно дети, уставшие от игр и забав во время большого бала и подыскивающие себе укромные уголки в жилых покоях.
А тем временем преисполненные важности и достоинства отцы города, мужи Большого Синедриона, прохаживались группками и тихим голосом вели серьезные беседы. По двое, по трое, они разошлись постепенно по всем дорогам нашего предгорного края. Маленькие и темные их силуэты виднелись на пустынных холмах на фоне хмурого неба с нависшими облаками. Оно было многослойным и походило на вспаханное поле, с параллельными бороздами и серебристо-белыми отвалами, являя вдали и в глубине все более тонкие уровни своего устройства.
В этом краю источником дневного света являлась лампа, отчего дни выглядели странно и ненатурально — дни без рассвета и заката.
“Ночь Большого сезона”
Но ты не без вины — о, Пора! И я скажу тебе, в чем Твоя вина. Ты не пожелала, о, Пора, оставаться в пределах реальной действительности. Никакая действительность не удовлетворяла Тебя, Ты постоянно нарушала границы и избегала возможностей реализации. Не находя утоления своей жажды в действительности, Ты надстраивала над ней конструкции из метафор и поэтических тропов. Существовать Ты могла только в ассоциациях и аллюзиях, в пробелах и зазорах между вещами. Всякая вещь кивала на другую, та ссылалась на третью, и так без конца. Твое красноречие было изнурительным. Не было уже мочи терпеть это скольжение на волнах фразеологии без берегов. Прости, но именно так — фразеологии. И это сделалось очевидно, когда в разных душах, здесь и там, стала просыпаться тоска по сущности, по содержательности. С этого момента Ты была обречена. Выяснились пределы Твоей универсальности, Твоего большого стиля, Твоего великолепного барокко, которые были вполне адекватны в старые добрые времена, а теперь вдруг обнаружили свою манерность. Твои сладость и самоуглубленность носили на себе печать незрелой экзальтации. Твои ночи были так же огромны и беспредельны, как маниакальные восторги влюбленных, и так же призрачны, как галлюцинация и бред. Источаемые Тобой ароматы были чрезмерны и претенциозны не только по людским меркам. От Твоего прикосновения всякая вещь теряла свою определенность, очертания и волшебным образом начинала прорастать во все более высокие сферы. Поедая Твои яблоки, невозможно было не мечтать о плодах райского сада, а предложенные Тобой овощи заставляли думать о еде нематериальной, которую возможно воспринимать одним лишь обонянием. На твоей палитре присутствовали только чистые цвета, тебе недоступна была насыщенность и ядреность темных, землистых и жирных оттенков коричневого цвета. Осень — это тоска человеческой души по сущности, по материальности, по собственным границам. Когда по невыясненным причинам метафоры, проекты и человеческие грёзы начинают испытывать неодолимое желание осуществиться, им на выручку приходит осень.
“Осень”
Там, где карта страны приобретает чересчур уж южный вид, выцветает и темнеет под палящим солнцем, как переспелая грушка, — там, как кот на пригреве, разлегся этот не похожий ни на что край, эта совершенно особенная провинция, этот город, единственный на белом свете. Но впустую толковать о чем-то таком профанам! Бесполезно объяснять, что из-за этого высунутого в зной длинного и волнистого языка земли, воткнутого полуденным мысом в венгерские виноградники на выгоревших холмах, наш край имеет мало общего с остальной страной и вынужден в одиночку двигаться на собственный страх и риск по неведомым дорогам, пытаясь утвердить себя как отдельный мир. Этот край и этот город замкнулись, как створки раковины, создав самодостаточный мирок, и замерли на пороге вечности.
“Республика грёз”
Перевод с польского Игоря Клеха
* Перевод с польского Игоря Клеха, первая публикация.