Публикация и вступление Б.А. Успенского
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 28, 2010
Из воспоминаний Н.М. Малышевой-Виноградовой
Вступление
Публикуемые воспоминания принадлежат Надежде Матвеевне Малышевой (1897–1990), вдове академика Виктора Владимировича Виноградова (1894/1895–1969). Имя В.В. Виноградова хорошо знакомо каждому филологу-русисту; он был выдающимся филологом, неоднозначно воспринимавшимся современниками: филологи консервативного направления обвиняли его в формализме, тогда как филологи-новаторы (структуралисты) подчас видели в нем ретрограда. Н.М. Малышева была пианисткой (ей довелось быть концертмейстером Шаляпина, работать со Станиславским) и известным в Москве педагогом-вокалистом (она, в частности, воспитала И.К. Архипову); но думаю, не ошибусь, если скажу, что прежде всего она была женой В.В. Виноградова, живя его заботами и растворяясь в его жизни. Н.М. Малышева начала писать свои воспоминания 9 августа 1970 г., когда не прошло еще и года со дня смерти В.В. (он скончался 4 октября 1969 г.), и закончила их 22 ноября 1971 года.
Эти воспоминания попали в мои руки почти случайно. Как-то я был в гостях у моего покойного друга Никиты Ильича Толстого; дело было в 1970-х гг., вероятно, в первой их половине. Держа в руках общую тетрадь, густо исписанную с обеих сторон листа, Никита Ильич сказал: “Вот Надежда Матвеевна написала воспоминания и отдала их мне. Не знаю, что с ними делать; пусть они будут у вас” (за точность слов не ручаюсь, но смысл передаю точно). С этими словами он вручил тетрадь мне. Никита Ильич был близок к Виноградову (настолько, насколько вообще можно было иметь с ним близкие отношения); в свое время он познакомил меня с Виктором Владимировичем и Надеждой Матвеевной (это произошло в 1968 г. в Ленинграде на защите докторской диссертации В.И. Малышева), после чего мы несколько раз встречались в приватной обстановке. Надо полагать, что Надежда Матвеевна отдала воспоминания Никите Ильичу, с тем чтобы он их напечатал; сделать это в те годы было решительно невозможно, но Надежда Матвеевна по своей наивности могла не отдавать себе в этом отчет. Почему Никита Ильич решил передать воспоминания мне, я не знаю; но я взял их и сохранил.
Автор воспоминаний очень точно определяет свою задачу: в жизни В.В. Виноградова были взлеты и падения. Взлеты известны из его официальной биографии; он сделал блестящую карьеру, в советское время, где в каждой области науки были свои лидеры, оказался во главе филологии (и это случилось в то время, когда после выступления Сталина языкознание получило необычайно высокий статус). Но этой карьере предшествовали события, о которых в свое время не принято было говорить и тем более писать: арест и ссылки. Именно этим событиям и посвящены воспоминания его жены. Лишь в 1964 г., когда В.В. Виноградов был в зените славы, с него был официально снят надзор органов безопасности (который продолжался, таким образом, 30 лет — с ареста 1934 г.!). Это соединение внешних успехов и тяжелого жизненного опыта определило, как мне кажется, самое личность В.В.: его внутренний мир, его закрытость, сочетавшуюся с кичливостью, постоянное самоутверждение, известную двойственность его поведения. Он, как мне тогда казалось и кажется теперь, не любил советскую власть и вместе с тем был органически с ней связан; вероятно, можно сказать и иначе: он не любил советскую власть, но при этом почитал власть как таковую. Зная себе цену, он с презрением относился к своему окружению и вместе с тем фактически принадлежал той среде, которую презирал. Повадки большого барина сочетались в нем с поведением подростка, который хочет привлечь к себе внимание. Он всю жизнь ощущал себя под угрозой, и этим, думается, объясняется его участие в процессе Синявского и Даниэля в 1966 г.: он не посмел отказаться…
Яркий талант сочетался в нем с исключительной работоспособностью. Он очень много работал — надо сказать, не всегда одинаково: наряду с прекрасными работами у него есть и работы слабые, проходные, причем лучшие его работы были написаны в период гонений, а не когда он находился на пике славы. Так или иначе, работал он всегда, всю свою жизнь, невзирая на обстоятельства. По свидетельству Надежды Матвеевны, в горьковской одиночной камере, где Виноградов провел около недели, перед тем как попасть на место ссылки, в Киров (1934 г.), он написал статью “Стиль “Пиковой дамы”” (которую потом дорабатывал в Кирове) — одну из самых удачных своих литературоведческих работ. В мемуарах есть яркое описание тяжелых условий, в которых ему приходилось работать в годы лишений.
Как это ни странно, после ареста и ссылки Виноградов продолжал публиковаться (в куда более спокойные хрущевское и брежневское времена это было бы невозможно). Правда, его фамилия была снята в первом томе словаря под редакцией Ушакова (вышедшем в 1935 г.) — обстоятельство, которое Виноградов никогда не мог простить Ушакову; она вновь появилась во втором томе, который вышел в свет в 1938 г., после возвращения Виноградова из ссылки1. Вместе с тем во время ссылки были опубликованы две книги Виноградова — “Очерки по истории русского литературного языка XVII–XIX вв.” (первое изд. — 1934 г., второе изд. — 1938 г.) и “Язык Пушкина” (1935 г.). В 1938 г., когда после ссылки он был ограничен в правах и должен был жить в Можайске, появились два тома его “Современного русского языка” (переработанное издание этого исследования вышло в 1947 г. под названием “Русский язык: грамматическое учение о слове”). Книгам этим, кажется, суждено было сыграть определенную роль в его судьбе: в 1939 г. Виноградов написал письмо Сталину с просьбой разрешить ему прописку в Москве; к письму были приложены две книги — по-видимому, только что названные; их выход свидетельствовал как о его признании, так и о его благонадежности. На следующий день разрешение было получено. Сталин, конечно, не читал этого письма: разрешение было выдано Берией, который в 1938 г. сменил Ежова на посту наркома внутренних дел, и это был период временной либерализации, когда прекратились массовые аресты и людей стали выпускать из лагерей.
В воспоминаниях Н.М. Малышевой много трогательных бытовых подробностей (достаточно указать на описание молодого Виноградова, который пытается увеличить свой возраст; на их свидание на Лубянке после ареста, где он стесняется своей бороды; на поддержку друзей, которые пытались передать в тюрьму конфеты с наклейками: “Упаковка Евдокии Михайловны Федорук-Галкиной”, “Упаковка Рубена Ивановича Аванесова”). Вместе с тем эти воспоминания представляют несомненный интерес для историка науки.
Очень интересны упоминания книги Н.С. Трубецкого “К проблеме русского самопознания” (Париж, 1927), которую Надежда Матвеевна сожгла после ареста Виноградова. Эту книгу привез Н.Н. Дурново, вернувшись из Чехословакии в 1928 г.2, после чего Дурново и Виноградов решили написать для Учпедгиза совместную историю русского литературного языка, причем Дурново должен был писать историю раннего периода, а Виноградов — нового (так появились “Очерки по истории русского литературного языка XVII–XIX вв.”; Дурново свою часть написать не успел). Можно предположить, что замечательная статья Трубецкого “Общеславянский элемент в русской культуре”, вошедшая в эту книгу, стимулировала интерес Виноградова к истории русского литературного языка.
Заслуживает внимания и описание драматических событий, связанных с полемикой о языкознании и появлением работы Сталина “Марксизм и вопросы языкознания”, чудесным образом изменившей судьбу Виноградова (статья Сталина была напечатана в “Правде” 20 июня 1950 г.). Как указывает Н.М. Малышева, Виноградов не консультировал Сталина, и появление статьи вождя явилось для него полнейшей неожиданностью. По мнению Виноградова, Сталин писал свою работу сам. Именно этим объясняется чудовищный ляпсус этой работы, поставивший Виноградова как специалиста по истории русского литературного языка в очень трудное положение, — утверждение о происхождении русского национального (т.е. литературного) языка из “курско-орловского диалекта”. “В.В. предполагал, что эти мысли были навеяны Сталину Горьким”, — говорится в воспоминаниях. Действительно, утверждение Сталина о курско-орловском диалекте, по-видимому, восходит к речи Горького на ╡ Всесоюзном съезде писателей, где было сказано, что “русская литература вся вышла из курско-орловских степей”; литература и язык контаминировались в сознании Сталина3.
***
Автор воспоминаний была человеком не только прекрасной души, но и прекраснодушным. Она умудрилась прожить непростую жизнь, сохранив детское расположение к окружающим и глядя на мир сквозь розовые очки. Чекисты у нее — прекрасные и симпатичные; воры и пьяницы — достойные люди. Но тем более рельефно выступают описываемые ею факты: через розовые очки просматривается суровая реальность прожитого и пережитого.
Текст воспоминаний публикуется без изменений. В тех случаях, когда мемуаристку подводит память и она неточно воспроизводит имена или фамилии, мы добавляем правильную форму, приводя ее в угловых скобках. Подчеркнутые места в рукописи передаются курсивом.
Б.А. Успенский
Из воспоминаний Н.М. Малышевой-Виноградовой
9 августа 1970 г.
“Красная Пахра” (поселок писателей)
Прошел почти год со дня смерти мужа моего — академика Виктора Владимировича Виноградова (он скончался в ночь с 3 на 4 октября 1969 г.). Так как жизнь В.В. была полна крайне разнообразных событий, вернее протекала скачками (биографическими падениями и подъемами), то на мне лежит долг написать главным образом о “падениях”, свидетелем которых была я. “Подъемы” в судьбе В.В. видели и знали все его окружающие: знакомые, друзья и ученые-коллеги, т.к. подъемы эти сопровождались обретением В.В. “высоких” ученых ступеней и все окружающие его становились в той или иной мере участниками или свидетелями этих “подъемов”.
Свидетелем и участником “падений” была почти одна я. Многие, кто жил с В.В. в тех городах, куда В.В. “высылался”, умерли, и воспоминаний о пребывании В.В., например, в Вятке (Кирове) нигде уже достать невозможно…
С В.В. мы прожили 44 года, редко разлучаясь. Мне сейчас 72 года. В.В. было 74, когда он умер. Это случилось за 3 месяца до его “юбилейного” 75-летия. К его 75-летию подготавливалось несколько ученых сборников в виде “подарка” юбиляру. Пока они еще не вышли в свет, но со временем выйдут.
Я решилась писать нечто вроде воспоминаний по просьбе друзей В.В. и потому, что многие детали биографии В.В. приходилось наблюдать мне одной. У меня есть дефект памяти. Некоторые факты и детали жизни я помню прекрасно. Но я совершенно лишена “чувства времени”, подчас почти неспособна сказать, что и когда именно происходило. Вернее, я хорошо помню, что происходило, но не помню, в каком году и на каком этапе жизни с В.В. это случилось. Единственно, за что я ручаюсь, это за правду мною рассказываемую о жизни моей с В.В. Я помню две основные вехи в нашей жизни — это годы: 1934 и 1941.
В 1934 году В.В. был арестован по “делу филологов” и выслан в Вятку на 3 года (административно). Одновременно с В.В. были арестованы почти все филологи, занимавшиеся славянскими языками и литературами. Первым был арестован профессор Н.Н. Дурново, приехавший в Россию из Чехословакии (из Брно, где он, видимо, был профессором). Почему, и для чего, и когда он приехал в Россию, я не знаю.
…Н.Н. был человеком странным. Это был тип ученого, которых изображают на театре как людей “не от мира сего”, рассеянных чудаков, ни о чем не думающих, кроме своей науки. Он был с длинной, вернее с большой бородой, с неуверенной походкой, плохо одет. С его ботинок всегда натекала лужа воды на пол, где он сидел. И после его ухода от нас я постоянно вытирала пол под его стулом. Он знал хорошо в Чехословакии лингвиста-евразийца князя С.Н. Трубецкого <Н.С. Трубецкого>. А когда его спрашивали об умонастроении Трубецкого, он говорил, что тот “подкоммунивает”. Князь Трубецкой еще до приезда в Россию Н. Дурново прислал всем более или менее известным лингвистам свою книгу, кажется, “О европейском самосознании” <“К проблеме русского самопознания”>. В книге этой была лингвистическая часть, на которую В.В. написал рецензию, но почему-то не напечатал ее, а лежала она у В.В. в рукописи, в его бюро. Книга Трубецкого была прислана также и В.В.
В Москве начались аресты филологов-славистов, кажется, в начале зимы 1933 года был арестован Дурново, его сын и, кажется, жена сына.
На В.В. это не произвело особенного впечатления. Он считал, что Дурново арестован из-за своего приезда из Праги и что аресты не будут распространяться на других. Но в ночь на 8 февраля 1934 г. к нам пришли с обыском и арестовали В.В. Мы жили в коммунальной квартире в Большом Афанасьевском пер. на Арбате (ныне улица Маяковского, д. 41, кв. 8). У нас была одна комната в 28 метров, вся уставленная книжными стеллажами. Обыск продолжался до 7 утра (пришли с обыском 2 человека, кажется, в 12-1 ночи). Двоим обыскивающим людям трудно было управиться с большим количеством книг, и они по телефону позвали еще двоих своих людей на подмогу. Все чешские издания откладывались ими на диван. Книга Трубецкого была напечатана по-русски, и ее не взяли, т.е. не увезли после обыска. Прощаясь со мной, В.В. мне тихонько сказал: “Трубецкого-то приберите”… В.В. увезли в черной легковой машине, забрав чешские книги, разные бумаги и шкатулку с письмами ко мне В.В. из Ленинграда.
…Мы с В.В. познакомились в 1925 году в санатории “Узкое”, где В.В. отдыхал. Он работал в Ленинградском университете. Я же жила в Узком, работая там летом как пианистка, аккомпанируя гостящим в санатории певцам и играя в четыре руки с Е.В. Цертелевой, дамой пожилой, прекрасной пианисткой, отдыхавшей также в “Узком”. В то время санаторий “Узкое” принадлежал ЦЕКУБУ — Центральной комиссии по улучшению быта ученых. В Узком жили ученые, художники, музыканты, врачи, люди разных профессий. Я служила до 1924 года в оперной студии Станиславского концертмейстером, т.е. проходила партии с работающими в студии певцами. К.С. Станиславский считал, что “студийцы” должны быть “интеллигентными” и по возможности “держать связь с ЦЕКУБУ”, т.к. ЦЕКУБУ объединяла лучшую часть русской интеллигенции.
В студии была группа певцов, страстно влюбленных в Пушкина и музыку его времени. Баритон П.И. Румянцев и жена его З.Л. Афанасьева, талантливые артисты студии, постоянно работали над “пушкинскими” концертами. Я работала с ними как пианистка. Благодаря этому нашему содружеству мы бывали часто приглашаемы для устройства тематических концертов в Дом ученых в Москве. В благодарность за бесплатные концерты, устраиваемые там зимой, нам давали возможность отдыхать летом в санатории вместе с учеными. Одновременно тем самым мы развлекали отдыхающую публику “интеллигентными” концертными программами.
Жить в санатории было чудесно. Во-первых, необыкновенно интересно было общение с первоклассными врачами, художниками, историками, даже с генералами-военными. Жили в Узком, например, генерал Брусилов с женой, историк Бартенев с женой. Вечерами мы собирались в комнате Вл. Соловьева, где висел его портрет и был камин (ныне это биллиардная комната). Там, в темноте, при лунном свете рассказывались “страшные” истории о привидениях, предчувствиях и пр. Таков, например, был рассказ Бартенева, теперь всем известный, о хозяине Узкого в XVII в. — боярине (забыла его фамилию), заточившем в подземелье свою жену вместе с возлюбленным, где они оба и умерли. О том, как Петр Великий приехал в Узкое, узнал эту историю. Пошел в подполье, а там оказались два скелета, прикованных к стене. И вот теперь в Узком в июне (почему в июне — уже не помню) по ночам появляется призрак не то женщины, не то мужчины, — кого-то из этих двоих погибших любовников (по Бартеневу). Помню, как, ожидая встретить привидение в светлые июньские ночи, я боялась выходить из комнаты на 2 этаже, где жила с несколькими милыми женщинами. (Помню, что одна из них была поэтесса по фамилии Укша, веселая, чудная девушка.) Все мы в комнате жили дружно. Помню рассказ Брусилова о кольце, которое в его семью подарила их “тетка” Блаватская. Кольцо имело свойство чернеть перед смертью одного из членов семьи Брусиловых. Помню, как в темноте Брусилов несколько раз повторял, слегка пошамкивая: “А кольцо подарила тетка Блаватская, а почэму оно почэрнело, это неизвестно”. Кольцо будто бы действительно чернело перед чьей-либо смертью.
Итак, мы познакомились с В.В. в Узком. Это было летом 1925 г. В.В. приехал из Ленинграда. Он был очень молод, худ. У него были большие, очень красивые серо-зеленые глаза под черными густыми, высоко лежащими бровями. Голова В.В. была небольшая и очень хорошей формы. Рост средний. Он был “бритым”, т.е. не носил ни бороды, ни усов. Помню, что при заполнении маленькой анкеты, клавшейся в столовой у прибора вновь прибывших отдыхающих, В.В. в графе о возрасте написал, что ему “30-31 год”. Видимо, В.В. хотелось быть постарше, подобно детям, прибавляющим себе возраст, хотя бы на один год. В Узком начался наш “роман”, закончившийся “распиской” в браке в марте 26 года в ЗАГСе в переулке на ул. Кропоткина. В то время эта процедура была очень прозаической и канцелярской — что-то вроде получения паспорта в милиции. Из Узкого осенью В.В. уехал в Ленинград, а, кажется, зимой (на Рождество) я поехала в Ленинград с теми же моими друзьями — певцами Афанасьевой и Румянцевым — для совместного устроения концертов в “Обществе друзей камерной музыки”. Я поехала уже к В.В.
Он жил на “Ждановке”, напротив Тучкова моста. У него было две комнаты на 5 этаже, в половине квартиры, занимаемой немецкой семьей. Потом я снова уехала в Москву. Потом, весной, приехал ко мне В.В. У меня была комната в коммунальной квартире на Арбате, в Афанасьевском переулке, где мы с В.В. прожили потом уже 25 лет. В.В. приехал в Москву и начал читать лекции во 2 Университете, ныне Педагогическом институте на Пироговской улице. Эти поездки длились года два. Вот откуда появилась шкатулка с письмами, которую увезли у меня вместе с арестованным В.В. в феврале 1934 г.
Он ездил из Ленинграда в Москву, а я из Москвы в Ленинград….Это продолжалось, вероятно, года 2. Вот почему оказалось много писем В.В. ко мне, взятых при его аресте. Письма эти, к моему удивлению, были мне возвращены после высылки В.В. в Вятку. Меня вызвали в комендатуру ГПУ и сказали: “Возьмите ваши дневники”.
…После увоза В.В. на Лубянку, в тюрьму, я взяла книжку Трубецкого и решила ее уничтожить. У нас была ванная комната; ванна нагревалась дровяной колонкой. Я решила сжечь “опасную” книжку. Боясь соседей, которые увидели бы, что после обыска я что-то сжигаю, я обратилась с просьбой к старой домработнице соседей взять книгу Трубецкого для разжигания дров в колонке, когда она будет согревать ванну для своих хозяев. Ее звали Матрена Ивановна. Она легко согласилась сжечь злополучную книжку. И через несколько дней, топя ванну, книжку она сожгла. Но вот что произошло в дальнейшем.
Через два месяца, по окончании следствия над В.В., я узнала “приговор” по его делу. Это было решение “тройки” ГПУ. Суда тогда над арестованными не было. Приговор был: “3 года административной высылки в Киров” — статья 58, параграфы 10 и 11 — “агитация и организация” (конечно, контрреволюционные). По “делу филологов” (так оно называлось) было арестовано много народу, чуть не все “слависты” Советского Союза. Во всяком случае, много ученых из Москвы, мне известных отчасти лично, отчасти по фамилиям (Н.Н. Дурново, академик Перец <Перетц>, академик Сперанский, проф. Ильинский, проф. Селищев, Вл. Н. Сидоров, проф. Туницкий, единственный человек, отпущенный из тюрьмы и через короткий срок повесившийся у себя дома, Седельников, говорили, что еще взяты были 70 чешских студентов), — не помню сейчас, кто еще был арестован, знаю только, что все арестованные получили по 5 лет лагеря, Дурново — 10 лет, т.к. к их статье 58, по-видимому, был прибавлен параграф четвертый — параграф о “шпионаже”.
Через 30 лет (в 64 году, кажется) В.В. получил бумагу из МГБ, где говорилось, что дело по его аресту закрыто и что В.В. ни в чем не виноват. Эту бумажку я также передаю в архив Академии наук. В.В. очень смеялся, когда прочел эту бумагу. Он сказал: “А я и не знал, что 30 лет находился под надзором полиции”… И, действительно, В.В жил такой интенсивной научной жизнью, что совершенно забыл, вернее, не умещал в голове, что где-то кто-то может заниматься его политическим “досье” и что кто-нибудь может подозревать его в каких-то незаконных действиях против советской власти.
Во время ареста В.В. была прервана его работа по толковому словарю русского языка. Работа эта началась года за 2 до ареста…Помню только, что мы вместе с В.В. ходили к Д.Н. Ушакову уговаривать его взять на себя должность главного редактора будущего словаря (задуманного по идее Ленина). После довольно долгих уговоров Д.Н. согласился стать редактором предполагаемого словаря….Политическим редактором словаря должен был стать Н.Л. Мещеряков. В 34 году работа по словарю шла уже полным ходом. Арест В.В. вносил громадную брешь в работу словаря. В.В. делал в словаре самую важную работу по “грамматике” (по определению грамматических понятий в словаре). Эта была самая трудная работа: определять союзы, предлоги, глаголы и пр. Определяя союз “и”, В.В. написал 35 его значений. Я помню, как восхищались все работой В.В. над этим союзом.
В результате следствия в ГПУ, В.В. должен был попасть в концлагерь. Но подействовали сильные хлопоты политической редакции словаря (Н.Л. Мещерякова), и В.В. был отправлен в Вятку (Киров), где он мог бы продолжать работу над словарем. Ему, видимо, был сброшен параграф 4-ый о шпионаже, и остались лишь параграфы 10 и 11-ый — знаменитой 58-ой статьи уголовного кодекса.
Перед арестом В.В. сдал в издательство “Academia” свою книжку “Язык Пушкина”. После ареста в редакции хотели снять фамилию В.В. с заглавия книги, обозначив ее тремя звездочками, но потом решили печатать книгу под фамилией В.В. В первом томе словаря, вышедшего во время высылки В.В., фамилия его была снята и не помещена даже в предисловии, где нужно было сказать о работе В.В. над “грамматикой” в словаре. В.В. очень был обижен на Д.Н. Ушакова, что тот не упомянул фамилию В.В. в предисловии. Это испортило отношения между В.В. и Ушаковым. В следующем издании словаря фамилия В.В. была восстановлена. Но снятие фамилии при издании первого тома много горя принесло В.В.
…Во главе издательства “Academia” стоял Л.Б. Каменев. Он очень тепло отнесся к судьбе В.В. и однажды прислал в Вятку рукопись книги некоего Иванова (для редакционной работы В.В.). Эта была огромная рукопись о поговорках и разных языковых анекдотах людей разных профессий. В письме Каменева было написано: “Посылаю Вам сего Левиафана” и пр., т.к. рукопись была необыкновенно толстая. Письмо Каменева было длинное и очень теплое. Я, к сожалению, уничтожила его, когда расстреляли Л.Б. Каменева, боясь повторного обыска у В.В.
Все время, пока “сидел” В.В. на Лубянке, я штопала его рубашки, ожидая высылки, копила продукты, чтобы посылать их В.В. До своего ареста В.В. пользовался “лимитной” книжкой в продуктовом магазине, где давали продукты прикрепленным к магазину ученым. Книжку эту у меня не взяли при аресте, так же, как и паспорт В.В. Через два месяца ожидания я узнала от А.А. Болотникова о приговоре В.В. Помню, что была Пасха, видимо, ранняя. Шел мокрый снег, была ужасная слякоть. Я ездила в “Бутырки” с какой-то съедобной поклажей и искала высылаемого В.В. в списках на букву “В”. Высылались люди обычно через “Бутырки”. Туда ездил со мной очень дружный в то время со мной Р.И. Аванесов. Помню, что он таскал туда жбан с молоком. Он (Аванесов) часто ходил ко мне, чтобы разузнавать новости об арестованных, т.к. вместе с В.В. был арестован друг Р.И. — В.Н. Сидоров.
Узнав, что у В.В. “легкий” приговор, я воспряла духом. И вот однажды раздался ко мне телефонный звонок: в такой-то день, в таком-то часу, явитесь на “Мясницкую, 3”, получите пропуск на имя Горбунова, “и вы увидите вашего мужа”. Я спросила: “Почему на имя Горбунова?” Мне было отвечено довольно сурово: “Это фамилия следователя”.
Я отправилась на “свидание” с В.В. Поскольку я знала приговор, я собрала для В.В. “вещи” для поездки его на три года в Вятку. Это оказались три чемодана. Они были наполнены всем, что казалось мне необходимым для жизни в Вятке. Туда были положены и 25 перештопанных мною рубашек, ботинки, белье, носки, мыло, штопка и нитки разного цвета, кошелек с наменянными деньгами — 50 р. серебром. Все для бритья, а главное, лезвия для бритья. Несколько больших коробок, в которые одна к другой аккуратно были уложены конфекты, а с внутренней стороны крышки были сделаны наклейки: “Упаковка Евдокии Михайловны Федорук-Галкиной” (доцента Московского университета, которая писала кандидатскую диссертацию под руководством В.В. и помогала мне укладывать чемоданы). С такой же наклейкой была другая коробка конфект. Там был другой упаковщик — “Упаковка Рубена Ивановича Аванесова”.
…Когда, приехав к В.В. в первый раз в Вятку, я спросила его, был ли он доволен, найдя все наши записки и “сюрпризы”, он очень удивился, сказав, что ничего не обнаружил. Все, конечно, было изъято при осмотре чемоданов В.В. Все записочки отданы следователю, который, вероятно, от души веселился, читая фамилии “упаковщиков” конфект, фамилии, которые, вероятно, неоднократно фигурировали во время следствия. Да, еще я повезла для В.В. новое кожаное черное пальто, которое подарил ему его старший брат Иван Владимирович. В чемодане не уместились пальто и шляпа.
Нагрузив весь багаж на извозчика, я доехала до Лубянки. Довез меня туда тот же Р.И. Аванесов. Он уехал, я получила пропуск и кое-как, меняя руки и чемоданы, как-то втащила все на черный ход главного здания на Лубянке. Поднимаясь на 2 или 3 этаж, я видела в окно внутренний двор тюрьмы и окна, выходящие во двор, закрытые щитами. Так как багаж был для меня непосилен, я попросила встречного военного помочь мне донести чемодан до 2 этажа. Он взял два чемодана, я третий, и мы вошли в коридор, кажется, с натертым полом, довольно веселого вида. Меня провели в комнату, где сидело три человека за столами.
…Я вошла. За письменным столом, спиной к окну сидел следователь Виктор Петрович Горбунов, ведший “дело” В.В. Это был довольно молодой человек с симпатичным лицом, одетый, кажется, в военную форму. Он сказал мне: “Сейчас вы увидите вашего мужа. Если хоть слово скажете о “деле”, я прерву свидание”. Я спросила, не обременю ли я В.В. тем, что привезла для него три чемодана с вещами.
— “Почему так много?”
— “Не так уж много для человека, который едет на три года”.
— “Какие три года? И куда он едет?”
— “В Вятку”, — сказала я.
— “Он едет вовсе не в Вятку, и откуда вы это взяли?”
— “Я знаю приговор”.
— “Так В.В. едет вовсе не Вятку”.
— “А куда же?”
— “Пока вы не скажете, откуда вы знаете приговор, я не скажу, куда он едет”.
— “Извольте! Приговор я знаю от Николая Леонидовича Мещерякова”. — “А-а-а (очень почтительно). Так вот, В.В. едет не в Вятку, а в Горький”.
Я удивлена. Но стараюсь не забыть сделать все “важное” для В.В. Я снова обращаюсь к следователю: “Да, вот еще я забыла вас спросить. Ведь В.В. в дорогу понадобится документ, — я привезла ему паспорт”. — “Ну-ка, покажите его…” Я передаю. Следователь открывает ящик своего стола и бросает туда паспорт.
Меня после В.В. побранивал за эту глупость. При получении нового паспорта после высылки в нем пишется, на основании какого документа он выдан. Если при обыске случайно не взяли паспорта, то нужно было хранить его, как зеницу ока. Из-за того, что я сама принесла паспорт следователю, В.В. получал новый паспорт, выданный уже на основании “справки НКВД” (т.е. новый паспорт уже был испорчен указанием на былую высылку).
Все мои глупейшие эскапады, по-видимому, послужили мне на пользу. В дальнейшем этот следователь мне верил уже в том, что я ему говорила. Это покажет дальнейшее его отношение к В.В. и ко мне.
И вот ввели В.В. Он оброс бородой. Воротник расстегнут (галстук отнимают у арестованных, шнурки от ботинок также), ботинки расстегнуты. Первые слова В.В.: “Милашенька, я с бородой, — ужасно?” Я делаю восхищенную улыбку и говорю: “Что вы, — чудно!!!”
Мы с В.В. всю жизнь говорили друг другу “вы”, вероятно, оттого что быстро поженились, часто разлучались и не успели перейти на “ты”. Это порой вызывало недоразумение. При прописке на юге, в Гаграх, нас не хотели прописывать в гостинице, считая, что мы не муж и жена, — мы на “вы”, и в паспортах разные фамилии (я — Малышева, он — Виноградов). Когда мы расписывались в ЗАГСе, я оставила свою фамилию, не переменив ее на фамилию В.В.
В.В. сел рядом со мной, быстро шепнув: “Куда меня высылают?” Я также быстро шепотом: “В Нижний”. Это сбил меня В.П. Горбунов за то, что я рано узнала приговор. В.В. снова быстро зашептал: “Что вы сделали с книжкой?”. Я решила, что В.В. спрашивает меня о “лимитной” книжке на товары в лимитном магазине. Я зашептала, что покупала на нее разные вещи. “Да нет же, что с книжкой Трубецкого?” В ту же секунду следователь быстро обратился ко мне: “Чтó, чтó вы сказали?” — Я замолчала и потупилась на В.В. “Ну, говорите же!” (это следователь). В.В. тоже повторяет: “Ну, говорите же!” Я молчу и не знаю, что сказать. После нескольких настойчивых возгласов В.В., я выдавила, наконец: “Я ее сожгла”. — В.В. к следователю: “Видимо, я оказался пророком, я это подозревал”. — Следователь: “Расскажите, как было дело”. Я рассказала, как В.В., уходя, сказал: “Трубецкого-то приберите”, и как я уговорила сжечь книгу домработницу соседей. — “Это все вы придумали, вы книжку спрятали” (следователь). Я, начиная горячиться: “Я же говорю, что сожгла!” — “Нет, спрятали!” — Я: “Хотите, позвоните к нам в квартиру, вызовите Матрену Ивановну и спросите ее сами. Нет, лучше я с ней поговорю сама, чтобы она не испугалась, я налажу весь разговор, а вы возьмете трубку и узнаете правду”. — “Ну, ладно, не нужно”. Вроде как он поверил мне.
Не помню, что было дальше. Свидание окончилось. Я уехала домой в светлом настроении, что скоро поеду к В.В. не то в Горький, не то в Вятку. Довольная, что В.В. теперь всем обеспечен и будет на свободе. Да, В.П. Горбунов мне сказал, что с В.В. будет сопровождающий его человек, который поможет ему носить вещи.
…Дальше я должна была ждать известий от В.В. с места высылки. Через несколько дней — снова звонок: “Говорит Горбунов”, — мне нужно прийти к нему такого-то дня и числа. Являюсь.
— “Имеете что-нибудь от мужа?” — “Пока нет”. — “Ну, еще не доехал. Садитесь и пишите протокол”. — “Какой?” — “Вы сказали неправду, что книга Трубецкого сожжена. Куда вы дели книгу?”. — “Как куда? Ведь я сказала, что книгу сожгла Матрена Ивановна Анашкина”. — “Теперь вы с ней сговорились. Куда вы спрятали книгу?” Я — свое; он — свое. Я вышла из себя и начала тираду: “Какая я была дура, что сказала вам правду. Вам нужно всегда врать, вы привыкли только ко лжи, а я-то вообразила, что можно вам говорить правду!” — “Ах, так вот как вы относитесь к советской власти!” — “При чем здесь советская власть, я говорю о вашем учреждении. Вам все врут, и правильно делают. Какая-нибудь записная книжка к вам попадет, и все уедут, кто там записан. Только дураки говорят вам правду”. — “Так вы у меня уедете, и уедете не туда, куда Виктор Владимирович уехал”. — “И уеду, пожалуйста, и всегда буду говорить, что была дурой, сказав вам правду” и т.д. Постепенно В.П. успокаивается, и я, вслед за ним… “Ладно, пишите, что сожгли книжку Трубецкого” и пр. Написала. Попрощались, ушла. Почему-то я запомнила номер телефона В.П. Горбунова, кажется, это было 36-81 — незабвенный номер.
Он мне много помог потом в жизни. Получаю телеграмму из Вятки. В.В. — доехал. Беру билет и еду. Езды ровно сутки — 1000 верст до Кирова — “места не столь отдаленные”. Поезд пришел ночью, часов в 11 вечера. Когда я увидела огни “Кирова”, я ужасно волновалась. В.В. меня встретил. Не помню, на чем мы доехали; или мы дошли до его жилища. Он снял комнату у железнодорожного токаря Егора Ивановича Широкова. Вятичи произносят звук “ш” и “и” очень узко и тонко, звучит фамилия Широков как Щироков (не Шыроков). Улица, кажется, К. Маркса. Дом деревянный, перегородка комнаты с двух сторон не доходит до потолка, но комната веселая, метров 15-18, три окна, два на улицу, одно во двор на что-то вроде терраски. Люди они были все достойные. Егор Ив. — выпивал. Ему попадало от жены. Входя в дверь дома, он иногда открывал дверь к В.В. и по полу просовывал бутылку водки, тем самым пряча ее от глаз жены. (Это было нечто, напоминавшее руку Валтасара.) Поставив бутылку, рука исчезала, и дверь закрывалась. Жена его часто леживала на печке и стонала. Когда спрашивали ее, что с ней, она отвечала: “С пупу сдёрнула”. По-видимому, у нее была пупочная грыжа. Через стену к нам ползли клопы. Мы ставили ножки кроватей в банки железные из под консервов, налив в них керосин, но клопы падали с потолка. Хозяева провели радио. С 6 утра и до ночи оно не выключалось. Когда мы просили хозяйку когда-нибудь выключать его, она говорила: “А за что деньги плочены, пусть работает!” Ребята Женя и Володя занимались иногда очисткой карманов пьяных, валявшихся в канавах близ “винзавода”. То и дело мы слышали, что то Женя, то Володя “нашел кошелек”. Однажды в одном из кошельков был обнаружен даже чей-то “билет в Москву”.
…Много радости в Вятке получал В.В. от общения с семьей профессора П.Т. Стрелкова, который служил в Кировском пединституте. У него были прекрасные дети: Таня и Гриша. Потом родители умерли. Детей жизнь раскидала по свету. Но В.В. был принят у них в Вятке, в доме, как родной.
Я ездила в Киров через месяц, т.е. месяц жила в Москве, месяц в Кирове. Возила В.В. нужные ему книги для работы. В Москве я занималась с певцами, которые приходили ко мне готовить репертуар к концертам. Немного этим зарабатывала, но на службе работать не могла, чтобы иметь возможность ездить к В.В.
Однажды, ко мне пришел пожилой фининспектор (по фамилии Савельев). Он сказал, что на меня поступило заявление от соседей, что я лицо “свободной профессии” и зарабатываю частными уроками. Я объяснила, что хоть у меня бывает кое-кто из певцов, но очень нерегулярно, т.к. я езжу в Киров к высланному мужу. Что я никакого реального заработка показать не могу, что вот и сейчас у меня в кармане лежит билет в Киров и что я стараюсь уходить на вокзал незаметно для соседей, чтобы меньше видели, как я уезжаю, т.к. боюсь, что начнут отвоевывать мою жилую площадь. Добрый инспектор Савельев спросил: “Но можете вы хоть что-нибудь показать мне, чтобы я мог вас “обложить”? — Говорю: “Попрошу дать мне справку о работе со мной тенора Большого театра А.И. Алексеева”. — “Ну, это меня вполне устроит”, — сказал мой добрый инспектор.
А.И. Алексеев, с которым я когда-то служила в студии Станиславского и с которым иногда выступала, аккомпанируя ему в концертах, написал мне справку: “Дана сия в том, что я прохожу репертуар с Н.М. Малышевой и плачу ей сто рублей в месяц”. На справке стояла круглая печать месткома Большого театра. Бумажка эта была размером в 10 сантиметров в квадрате. Она улеглась в большой папке у милого фининспектора и упорядочила и легализировала мою жизнь. Как лицо “свободной профессии”, теперь я выплачивала налог государству. Мне присылались длинные горизонтальные листы на 4 квартала с обозначением налога, кажется, это было 5 рублей не то в год, не то в квартал. И так я стала почти легальной личностью.
Но неожиданно я сделалась жертвой “жилищной” алчности нашего управдома. Увы, я забыла его фамилию. Вспомнила: Бакалов! Это был небольшой, худой и испитой человек. Он попросил меня прописать его на мою площадь. Моя комната была размером в 28 кв. метров, т.е. я имела “излишки” площади. Соседи с одной стороны моей комнаты тоже хотели бы завладеть моей площадью, их было трое — муж, жена и мальчик 3-4 лет. У них площади было почти вдвое меньше, чем у меня. Их я больше всего и боялась, когда уезжала в Вятку. Я подумала, что если я пропишу управдома, он защитит мою площадь от притязаний соседей. Я решила позвонить следователю МГБ — В.П. Горбунову и с ним посоветоваться, как поступить с управдомом. Позвонила и попросила о свидании. Он меня принял.
Я спросила его, как он думает, если я пропишу управдома, сохраню ли я комнату при поездках в Киров. В.П. очень удивился моему вопросу и сказал: “Как же вы будете жить в одной комнате с управдомом?” — Я говорю: “Он хочет поставить перегородку”. — “Хорошенькое дело! Вы что же за легкомысленный человек! Вы, жена профессора, будете жить за перегородкой с чужим мужчиной!” Я говорю: “Но он будут оберегать излишки моей площади!” — “Да что вы! Он выставит вас очень быстро с вашей площади, как только пропишется”.
Я ушла и стала обдумывать, как сберечь комнату. У В.В. был младший брат — инженер металлург (Сергей Влад. Виноградов). Он жил с двумя своими сестрами в Москве в одной комнате (комната метров 20-ти). Тогда я решила прописать к себе Сергея Влад. Он согласился. Я пошла в домоуправление и подала заявление с прось- бой прописать ко мне брата В.В. На это заявление управдом положил резолюцию: “отказать прописать брата В.В. Виноградова (он “выслон”), а квартира гр. Малышевой подлежит пересмотру”).
Звоню Виктору Петровичу и говорю о резолюции управдома. — “Почему же прежде квартира ваша не “подлежала пересмотру”, а теперь “подлежит”? Судитесь с управдомом и вы выиграете суд”, — говорит Виктор Петрович. “Что вы, где же мне судиться с управдомом?” — “А, вот вы не верите советским законам, а вы судитесь и увидите, что закон на вашей стороне”.
Что делать, подала заявление в суд, что хочу прописать брата мужа, что имею лишнюю площадь, что брат живет в Москве с сестрами, где ему площади не хватает. В суде я дело выигрываю. Управдом посрамлен. Я торжествую. Через две недели я собираюсь на лето уехать в Киров к В.В. на 3 месяца. В суде меня учат юристы: когда будете уезжать в Киров, дайте управдому заявление, что уезжаете на лето, и чтобы на копии заявления он расписался, что читал заявление. Всё сделала, как учили. Управдом с кривой улыбкой подписался на копии, сказав: “Не доверяете?” Я подождала 10 дней, в течение которых управдом должен подать “кассацию” в дальнейшие судебные инстанции. Он не подал, и я спокойная уехала на лето в Киров.
Через неделю по приезде пришло письмо от брата В.В. — милиция отказалась его прописать ко мне, т.к. управдом подал жалобу прокурору, что я, выиграв суд, продала комнату и уехала из Москвы. Из Кирова пишу прокурору, что я уехала только на лето, что комнату не продавала, что в комнате лежат мои зимние вещи, что я вернусь в Москву и пр. Я приложила и бумажку, подписанную управдомом. Получаю письмо от брата В.В., что прокурор “отказал” управдому в его жалобе на меня. Тогда управдом подал на меня жалобу в милицию нашего района. Пункты все те же — “Я спекулянтка, продала комнату, выиграв суд, обманула государство…” Милиция отказывает Сергею Владимировичу в прописке, а меня собирается выселить из Москвы. Тем временем суд посылает штраф управдому за невыполнение постановления суда (кажется, 50 рублей). Управдом беден, пьяница! 50 рублей сумма для него не малая. Он сунулся было в милицию, чтобы отменить судебный штраф. Да не тут-то было! Милиция не может ему помочь, хоть, быть может, и хочет!
Время идет. Проходит лето. Каждый день в Кирове мы ждем телеграммы о том, что меня выселили из Москвы. Дышать спокойно начинаем с 4-х часов дня, т.к. телеграммы в Кирове носят лишь до 4-х часов… Собираюсь, наконец, и еду в Москву. Получаю повестку явиться в милицию. Являюсь к “тов. Герусу”. Этот человек с египетской фамилией встречает меня словами: “Где вы были?” — Говорю: “Отдыхала летом”. — “Вот, вы отдыхаете, а мы вас выселять из Москвы собираемся”. — “За что?” — “Вы продали комнату и пр.” Я говорю: “Тов. Герус, я не спекулянтка, меня “знают” в Москве. Вот мои афиши, я пианистка, я работаю”. Развертываю перед ним афиши концертов Румянцева, Афанасьевой, В.И. Садовникова, где не особенно крупно, но всё же довольно жирным шрифтом напечатано: “Партию фортепиано исполняет Н. Малышева”. Тов. Герус посмотрел одну, другую афиши — “Оставьте это нам”. — “Пожалуйста, только верните мне потом. Это мне на память нужно”.
Ушла. Сергея Владимировича тем временем милиция прописала. Я поставила ребром гардероб, прикрепила к нему палку и занавеску, и брат В.В. был водворен ко мне. Я снова, уже спокойнее, начала ездить в Киров. Перед отъездом опять получаю повестку из милиции. Возвращают афиши и программы концертов. Через некоторое время снова вызов — прихожу. “В чем дело?” — “Так, посмотреть на вас хотим!” Боюсь уезжать. Звоню Виктору Петровичу: “Что делать, нужно ехать в Киров, боюсь — опять вызовет милиция”. — “А посылайте их к чорту. Вы можете ездить, куда вам угодно, любить, кого вам угодно. И пока я вас не арестовал, никто ничего с вами сделать не может”. Чувствую мощную защиту (“Пока я вас не арестовал”, — значит, и не собирается арестовывать). Говорю: “А вдруг я уеду, а милиция мне снова повестку пришлет — явиться?” — “Ну и пусть повестка валяется до вашего приезда”.
Уезжаю, приезжаю. Из милиции больше вызовов нет. Но начинается “паспортизация”. Звоню своему по- кровителю и спрашиваю совета, как быть? Не нужно ли поступить на службу? Говорит: “Поступайте”.
…Проходит уже половина срока высылки В.В., и вдруг новая беда. У В.В. произведен обыск в Кирове и увезены все его рукописи и книги. Во главе Кировского НКВД стоял тов. Стряпкин. Вполне понятна подозрительность его и его патронов. Жена В.В. ездит к В.В. часто, возит чемоданы в Вятку, увозит чемоданы — с чем? Что делает В.В.? Что он пишет? Он выслан в Киров, не служит там, а работает у себя дома.
Я-то вполне понимала подозрительность вятского НКВД. Но прочтение и понимание писаний В.В. едва ли было бы доступно тов. Стряпкину, тем более что В.В. пишет трудно, масса непонятных слов (и для меня-то непонятных) вроде семантики, семасиологии, морфемы, лексемы, лексики и множества терминов специальных и простому человеку действительно неизвестных. Грозит В.В. отправка в “уезд”, т.е. в такую “дыру”, где бы уж он был обезопасен от привозов книг, бумаг и чемоданов с неизвестным багажом. А там — конец научной работе! В Кирове библиотека им. Герцена! В Кирове семейство Стрелкова с его лингвистической библиотекой. А пошлют в уезд, прибавят “срока” высылки, и В.В. погибнет. Он без работы жить не может. Перенапрягался в работе он очень сильно, живя в Кирове. В Москве вышли его книги “Язык Пушкина” и “Очерки по истории литературного языка”, работал он много и по словарю и еще писал книги на “будущее”. Получаю от В.В. отчаянное письмо, где он пишет, что если его оторвут от работы, отправят в какую-нибудь дыру, он больше ни жить, ни работать не будет. И так никто не поверит, в каких условиях он пишет свои труды, что жена его, “отнюдь не цирковой тяжеловес”, возит ему чемоданы с книгами и пр. пр. — не помню наизусть всего письма, но письмо мрачное и безнадежное.
Звоню своему “вождю и покровителю” В.П. Говорю: “Беда у меня”. — “Что случилось? Ваш муж арестован?” — “Нет, — говорю, — не арестован, но у него увезены все рукописи и материалы рабочие”. — “Напишите мне об этом”. Подумала-подумала: что же написать в московское НКВД? Жаловаться на кировское НКВД? Кому же поверят, мне или кировскому начальству? Не знаю, что предпринять. Приходит новое письмо от В.В., как раз то самое, что я по памяти цитировала на предыдущей странице. Вспоминаю слова Виктора Петровича — “Напишите мне”. Сажусь и пишу. Пишу от всей души. Клянусь, что В.В. ничего не сделал антисоветского, что работал нечеловечески “по-стахановски”, что наработал то-то и то-то, прилагаю две вышедших книги и несу на Лубянку для В.П. Горбунова. Снесла, и стало вдруг легче на душе. Пошла к любимой моей Ольге Федоровне Жолтовской. Рассказала, как и что написала в НКВД. О.Ф. говорит: “Бог знает, Надюша, может и этих людей что-то может тронуть!”.
Через два дня — звонок по телефону. Слышу — голос Виктора Петровича. Я взволнованно: “Виктор Петрович, вы?” Недовольный голос (зачем сразу узнала?) — “Я. Что пишет вам В.В.?” — Говорю: “Разрешите прочесть вам, что он пишет”. — “Прочтите!” — Я читаю письмо, обливаясь слезами. “Если со мной что случится, а у нас это бывает, я прямо говорю, что ни жить, ни работать больше не буду. И так никто не поверит, в каких условиях я работал” и т.д. (Начало письма я помню наизусть. Дальше не помню точно, кроме как о “цирковом тяжеловесе”.) — “Так вот: я получил ваше письмо. Я ходил к моему начальнику (по-видимому, к тов. Молчанову, начальнику секретно-политического отдела “СПО” — очень важному лицу в пределах НКВД), я говорил с ним. Напишите Виктору Владимировичу, успокойте его, скажите, что все будет ему возвращено (мы звонили по прямому проводу в Киров) и все будет к лучшему”. Я плачу у телефона и говорю: “Может быть, послать В.В. телеграмму?” — “Пошлите телеграмму”. Я благодарю, плачу и чувствую прилив настоящего счастья. Письмо “сдействовало”, поверили мне.
Бегу на телеграф и посылаю В.В. телеграмму в 35 слов. “Сейчас звонил Виктор Петрович, просил Вас успокоить, сказал, что все вам будет возвращено и все будет к лучшему”. По-видимому, 35 слов получились вместе с адресом. А может быть, что-нибудь я написала еще от себя. Но что слов было 35 — это я помню точно. Это было 13 декабря (1935 г.?). У меня в архиве сохранился листок календаря, где написано: “Сегодня счастливый день, звонил В.П.”. И правда, счастливей дня в моей жизни я не помню.
Это было торжество правды и необыкновенное ощущение, что правда дошла и получила отклик там, откуда так редки такие отклики. Я нарочно пишу об этих светлых минутах, чтобы вспомнить Евангелие: “И свет во тьме светит, и тьма не объяла его”.
И сейчас, через 35 лет после этого дня, я вспоминаю Виктора Петровича Горбунова тепло и с большей душевной благодарностью за минуты такой чистой радости, что он мне доставил. Жив ли он? Вероятно, нет. А если жив, то желаю ему таких же минут света и счастья, что я пережила, благодаря ему.
И дальше, действительно, “всё стало к лучшему”. К концу второго года высылки В.В. знаменитый наш пушкинист Мстислав Александрович Цявловский вместе с В.В. Вересаевым отправились к прокурору Леплевскому, которому объяснили, что В.В. должен быть освобожден, что “Виноградов и фашизм — “сапоги всмятку””, — как сказал Леплевскому Мстислав Александрович. И Леплевский постановил вернуть В.В. из Кирова.
В Кирове В.В. провел два года.
Я не написала еще о том, что при переезде В.В. из Москвы в Киров он неделю или меньше провел в одиночной камере в Горьком. Туда его “сопровождали”, и чемоданы мои носил провожавший В.В. конвоир. В “одиночке” чемоданы были уже с В.В. Он мог уже наслаждаться едой (сыром и халвой). С ним была бумага и карандаши, и однотомник Пушкина. В горьковской “одиночке” В.В. написал статью о “Пиковой даме” Пушкина… Когда я приехала в Киров, В.В. подарил мне зеркальце, черное, с ручкой, на которой был отштампован какой-то рисунок с оленями. Это зеркальце я даю своим ученикам-певцам во время занятий. Теперь олени уже стерлись с обратной стороны зеркала. Там уже трещины, и его заклеили резиной. Но зеркальце это одно из самых прекрасных воспоминаний о В.В. Он купил это зеркальце в Горьком, по дороге в Киров. Зеркальце на улице продавала какая-то старушка. Я называю его “волшебным”, потому что с его помощью занималась у меня И.К. Архипова. И ученикам я твержу, что держа это зеркальце во время уроков пения, следя за правильной певческой артикуляцией, будешь петь, как поет Архипова…
После Кирова В.В. принужден был жить в 100-километровой зоне, т.к. в Москве после высылки поселяться было не разрешено.
В.В. поселился в Можайске, на окраине города у Дарьи Ивановны Цвелёвой. Половина Можайска носило фамилию Цвелёвых. В.В. не столько жил в Можайске, сколько был там прописан. Жил же он в Москве, или со мной, в Афанасьевском переулке всё в той же комнате, которую отбивал у меня мой управдом, или ночевал у знакомых (у доктора Лимчера на М. Никитской, у брата Николая Владимировича в Замоскворечье, у моих знакомых — Кудиновых на Арбате, у Улиничей в Подсосенском переулке). Свет продолжал светить во тьме.
…Но работал В.В. в Москве. Читал лекции в “Бубновском пединституте”. Кажется, в это время В.В. ездил еще читать лекции в Калинин, где останавливался у профессора Капорского <С.А. Копорского>, который сам потом переехал в Москву и читал лекции в Московском университете.
В 1937 году начались аресты профессоров во 2-м Университете (когда-то он назывался “Бубновским”). Я не помню, как он назывался в 37 году. В.В., по-моему, был уволен оттуда с работы в связи с возникшими арестами профессуры. Удивительно было то, что в страшные годы “ежовщины” В.В. не был арестован по второму разу. Каждый раз, как В.В. уезжал в Можайск, он клал в свой чемодан валенки, лыжный костюм и теплое белье, в ожидании, что будет взят в Можайске. Но ареста не следовало, и чемодан путешествовал понапрасну, лишь отяжеляя поездки В.В. в поезде в Можайск.
Дальше в моей памяти провал. Не знаю, в каком году, но, видимо, уже после 38 г. (т.к. главой НКВД стал уже Берия), дела В.В. сильно ухудшились. Началась его травля в газете. Кажется, появилась статья Вишнякова, где В.В. объявлялся идеалистом, формалистом, не помню этой статьи. Но был назначен какой-то съезд или конференция, на которой В.В. должен был быть объявлен вредным ученым и где его должны были опозорить и изгнать из науки о русском языке…
Однажды, я встретила в Афанасьевском переулке очень известного в Москве доктора Екатерину Андреевну Кост. С ней я была знакома по Узкому, еще до знакомства с В.В. Но он также потом был знаком с Е.А. Кост. Спросив меня о том, как мы живем, и получив опечаливший ее ответ, она сказала: “Пишите Сталину. Вот Володя (не помню фамилии его) написал Сталину, что его не берут на военную службу, и Сталин ответил ему положительно”. Я рассказала о разговоре с Е.А. В.В., и В.В. решил тоже написать письмо Сталину. Хуже того, что было, быть уже не могло, и мы решили снести письмо “на улицу Разина”, как научила нас Е.А. Кост (“Володя” писал письмо и снес его на “улицу Разина”). В.В. написал на небольшом почтовом листке письмо Сталину. Письмо было очень коротким и уместилось все на одной первой страничке почтовой бумаги. Оно начиналось так: “Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! Обращаюсь к Вам с просьбой разрешить мне быть прописанным и жить в квартире жены моей Н.М. Малышевой (Арбат, Б. Аф. 41, 8). После отбывания высылки я живу в Можайске, но работаю в Москве, читаю лекции во 2 Университете (или имярек — где). Я трачу на дорогу в Можайск 3 часа в один конец”. Я пишу по памяти содержание этого письма. Но помню, что написано оно было сталинским “стилем”, с параграфами:
╖ Я делаю то-то (читаю лекции в Москве) — но должен тратить на дорогу в Можайск 3 часа.
╖ Жена живет в Москве — я езжу в Можайск.
╖ Я считаюсь видным ученым, но не имею прав даже профсоюзных.
Еще какие-то один, два параграфа и лирический рефрен: “Ваше доверие даст мне возможность еще больше трудиться для науки”. Подпись.
Перевязав веревочкой две книжки В.В. (не помню, какие именно) и подпихнув под веревочку письмо, мы с В.В. отправились искать улицу Разина. Милиционер на Арбатской площади сказал нам, что улица Разина — это бывшая Варварка. Мы отправились на Варварку. На площади (пл. Ногина) мы опять обратились к милиционеру, спросив его, где можно передать письмо тов. Сталину. Милиционер показал нам на гору, на Старую площадь, дом ЦК, и сказал, что оттуда передают письма Сталину. Мы вошли в здание ЦК. Налево в окошечке находился военный в синей форме, напоминавшей форму летчика. В окошечко мы отдали ему сверток с книгами и письмом. После этого мы поехали на вокзал и уехали в Можайск. Это была суббота. В Можайске мы произвели реформу жизни — переехали от Дарьи Ивановны Цвелёвой (с окраины Можайска) на новую квартиру, т.е. в комнату, снятую близ станции. Сделали мы это для того, чтобы не слишком рано вставать по утрам, уезжая в Москву, чтобы не идти через весь город, да еще по крутой глинистой горе, что отнимало много времени и сил.
Новую комнату я вымыла скипидаром. Нам пробили форточку в окне. И, проночевав в ней две ночи, в понедельник мы с утра отправились в Москву. Я — домой, В.В. — к Лимчерам на Никитскую, т.к. Л.Ф. Лимчер дежурил в Кремлевской больнице, где заведовал терапевтическим отделением, и в доме у Лимчеров было относительно свободно. В.В. взял с собой, конечно, книги для работы. Ко мне в час дня должны были придти заниматься мои певцы из Дома ученых, где я продолжала работать.
Около часу или раньше раздался звонок в парадную дверь. Я пошла открывать, ожидая своих певцов. В двери оказался военный в шинели и в шапочке, напоминающей церковный купол без креста. Форма его была оторочена малиновым кантом. Он спросил, здесь ли живет профессор Виноградов. Я ответила, что профессор Виноградов живет в Можайске, и попросила военного зайти в мою комнату. Мне было важно, чтобы пришедший убедился в отсутствии в Москве В.В. Я решила, что пришли из НКВД с проверкой, не живет ли В.В. в Москве. Я ввела военного в комнату. Он спросил, кто я. Я сказала, что я жена В.В. — “А где же он?” — “Он в Можайске, откуда я приехала сегодня утром, а В.В. остался там”. — “Чем вы можете доказать, что вы жена Виноградова?” — Говорю: “Ничем, впрочем, вот на полке книжной стоит его книга (“Язык Пушкина”), подаренная мне мужем. На ней есть надпись”. Вынула книгу. Там написано: “Дорогой жене от админссыльного автора”, или что-то очень похожее. Поверил. Книгу поставили на полку. На рояле стоял телефон. Он спросил разрешения позвонить. Начался его разговор с кем-то: “Ты звонил в Можайск? Не нашли… Баранов… Вот то-то он и есть Баранов…” (Баранов — это начальник можайского НКВД). Я догадалась, что В.В. искали у Дарьи Ивановны Цвелёвой, по старому адресу, и не нашли. Я говорю: “В.В. переехал на новую квартиру…” — “Видите ли, я привез ему известие от моего наркома (я, не понимая ничего, подумала — не от Ворошилова ли, судя по малиновым кантам на форме военного), что профессор Виноградов имеет право проживания в Москве”.
…Назавтра мы с В.В. пошли на Лубянку. Получив пропуск, В.В. снял кольцо с геммой (наши вроде как бы обручальные кольца, оба они были с сердоликовыми геммами), снял золотые часы с руки, отдал их мне. По-видимому, он предполагал, что его могут оставить на Лубянке. Я ходила по Лубянке в ожидании В.В. Не помню, сколько прошло времени, но В.В. благополучно вышел через дверь на самой Лубянке (куда он и входил). И мы отправились на Петровку в Главное управление милиции, получать московский паспорт.
Сначала В.В. ввели в большую комнату, где сидел военный. На столе перед ним лежала бумага, подписанная Берией… Вопрос сидящего военного удивил В.В.
“Почему вас до сих пор не прописывают в Москве? Вы имеете право жить в Москве с 37 года” (по-видимому, имелось в виду окончание трехлетнего срока высылки В.В.). В.В. ответил, что сколько он ни обращался в милицию с просьбой о разрешении жить в Москве, ответ всегда был отрицательный. “Каковы ваши квартирные условия? Вы живете в одной комнате, не нужна ли вам квартира?” В.В.: “Благодарю вас, уж как жил, так и дальше буду жить…” (Весь этот диалог передаю со слов В.В.) Дальше было “Сезам, отворись”… Сотрудницы милиции водили его из комнаты в комнату. И всюду без всякой задержки выдавались бумаги, и был выдан паспорт за подписью т. Котова — это был, по-моему, главный начальник на Петровке.
В Москве моментально разнесся слух о легализации В.В. благодаря его письму к Сталину. Во время конференции, где должны были опозорить В.В. как ученого, после бранной газетной статьи Вишнякова, в умах произошел полный переворот. Конференция превратилась чуть ли не в торжество В.В. Ему аплодировали, автору статьи газетной свистели. Я не ходила на эту конференцию, но помню, что В.В. рассказывал, вернувшись домой. Он говорил, что сам даже заступался за автора статьи газетной.
***
Теперь начну о 41годе, страшном годе.
В день, когда была объявлена война, все бросились забирать деньги из сберкасс. Презирая эту практичность публики, мы с В.В. отправились в б. Камергерский переулок за покупкой географических карт, чтобы отмечать флажками на карте движение наших войск, как делалось это в войну 1915 г. Пожалели мы о своем презрении к сберкассам через несколько дней, когда вышло распоряжение выдавались вкладчикам лишь по 200 р. в месяц. В.В. вскоре взяли в “народное ополчение”, как раз в то время, как я несколько дней (уж не помню почему) жила на даче у Жолтовских в Дарьине. В.В., видимо, тоже не было дома в Москве, по-видимому, его обучали военному делу в народном ополчении. Вскоре его отпустили оттуда. Там чем-то руководил Андрей Михайлович Земский (один из авторов учебника русского языка — Земский, Крючков, Светлаев). А.М. был, кажется, бывший кадровый офицер, и поэтому он обучал новобранцев. Зная В.В. как крупного ученого, он отпустил В.В. из ополчения.
События шли так быстро, что я всё помню плохо вплоть до рокового дня, когда В.В. получил вызов в районное отделение милиции, где ему было предложено выехать из Москвы в течение 48 часов в Сибирь, в Тобольск, в качестве админссыльного. Немцы подходили к Смоленску, и милиция получила распоряжение очистить Москву от “социально-опасного элемента”. В.В. объяснял в милиции, что возвращен он в Москву после своего письма Сталину, распоряжением Берии. Но ему объяснили, что это не имеет значения, т.к. с него “не снята судимость” 34 года, Паспорт В.В. был взят у него, и приказано ему к середине августа (или к концу, не помню) явиться в Тобольск и там считаться “административно высланным”.
В ту же ночь немецкие самолеты прорвались к Москве. Мы с В.В. ушли в бомбоубежище. В ту же ночь бомба упала на Арбате не то на театр Вахтангова, не то на особняк (кажется) Голицына. Это были первые бомбы, упавшие на Арбате.
Мы собирались уезжать. Помогала нам друг наш — добрейшая и чудесная Татьяна Александровна Власова — директор Дефектологического института на Пироговке, 8. В.В. читал там лекции. Она достала нам билеты на поезд, добыла мне эвакуационную справку, также и маме моей, которую мы также брали в Тобольск. Я сдала свою справку в домоуправление. Мы собрали кое-какое имущество, зашили его в мешки из простынь, чтобы и простыни нам служили для жизни в Тобольске. Взяли шубы, пальто, валенки, еду на дорогу. В.В. взял, конечно, какие-то рукописи, и мы, провожаемые Т.А. на северный вокзал (не помню, каким транспортом приехали на вокзал), в ожидании поезда сложили вещи на перроне. Комнату мы заперли. Сундучок, вернее кофр с самыми ценными книгами мы отдали подвальным жильцам нашего дома, нашим знакомым, с тем чтобы они сохранили книги на случай ограбления квартиры (они их разворовали). Едва мы достигли вокзала, как началась “воздушная тревога”. Мы оставили мешки на перроне и все, вместе с Т.А. и мамой, ушли в близлежащее бомбоубежище.
Когда мы вернулись, вещи оставались целыми на перроне. Мы погрузились в товарный поезд, составом чуть не в 100 вагонов. В вагоне было что-то вроде полатей. Мы водрузились туда вместе с мешками. Денег у нас оказалось всего 400 р., т.к. мы успели взять только их с 2-х сберегательных книжек — по 200 р….У В.В. после выхода какой-то книги скопились деньги, которые мы отдали на будущую квартиру в Союз писателей. Нужно было внести, кажется, 50 тысяч. Дом должен был строиться на Самотёке в виде буквы “П”. Но строительство еще не начиналось. Кроме того, многие из знакомых взяли денег в долг у В.В. Да и зарплаты своей В.В. не успел получить, т.к. “высылка” его произошла неожиданно и стремительно. Мы сели в поезд в 10 часов вечера. Поезд отходил медленно. Глядя в окно (вернее, в дверь) вагона, мы видели свет сбрасываемых на Москву бомб. Я ничего не испытывала, кроме оглушительной усталости и тупой тоски.
…В Тюмени нас высадили, и мы должны были добираться до Тобольска на пароходе. Помню, как, таская огромные наши “узлы”, согнувшийся под тяжестью их В.В. дышал как рыба, выброшенная на берег. Помню, что с вокзала на пристань мы отправили вещи на полкé, на лошади. Не помню — шли ли мы пешком сами или сидели на полке. Пароход шел неделю до Тобольска. Не помню, как и с кем ехали по реке. Всё это путешествие вспоминается как тяжелый сон человека, который едва пришел в себя, оглушенный по голове чем-то вроде дубины. Приехали на пристань в Тобольск, была ясная осень. Маму и вещи оставили в “Доме крестьянина”, на пристани, а сами пошли “явиться” начальству в тобольскую милицию.
…В то время функции НКВД были объединены с милицией, а не так, как было в 1934 году, когда милиция не могла меня арестовать, пока “не арестовал меня” В.П. Горбунов. Мы вошли в светлую большую комнату. За столом сидел начальник милиции М.А. Лаптев — блондин с мучнистым лицом, человек средних габаритов. Он был одет в военное. Он предложил нам сесть в два больших кресла. Как только я погрузилась в кресло, у меня ручьем хлынули слезы (кажется, первые за это время). В.В. представился т. Лаптеву и спросил, получена ли его телеграмма о нашем опоздании. “Я получил вашу телеграмму”, — очень серьезно произнес М.А. Лаптев. Он потом обратился ко мне, убеждая меня не плакать: “Война кончится, и вы вернетесь домой”. Но война только что начиналась…
Мы говорили о том, что мы умеем делать. В.В. было сказано, что в Тобольск переезжает Омский пединститут и что В.В. будет там заведовать кафедрой. А для меня тоже будет работа в приехавшем в Тобольск из Днепропетровска музыкальном училище. “Сейчас эвакуировалось в Тобольск еще немного народу, и с жилищем будет не так трудно устроиться”. В.В. было предложено раз в неделю являться в милицию, чтобы “отмечаться”, как полагается сосланным.
Мы ушли, поблагодарили. Отправились в город искать жилище. Мы ходили и “на гору” и искали комнаты внизу, измучившись, ничего не найдя. Все комнаты были проходными или без дверей, с арками, а нам нужно было две комнаты, чтобы в одну из них поселить мою маму. К концу дня мы решили пойти в местный жилотдел и там что-нибудь поразузнать о будущем жилище. Мы нашли жилотдел и там услыхали удивительное предложение: “Не хотите ли посмотреть квартиру, где живет начальник Торгречтранса Андреев? Если вам понравится там, можно сделать ремонт. Кроме того, т. Андреев поможет вам с дровами и керосином”. Оказалось, что М.А. Лаптев после нашего ухода позвонил в жилотдел и просил нам помочь с устройством жилья. Мы отправились по названному адресу и, конечно, там остались без всякого “ремонта”.
Это оказались две комнаты. Одна, первая, — маленькая прихожая, другая метров 17-ти с 5 окнами, светлая. Печка была в передней. Называлась она “контрамаркой”. Это была железная круглая печь, внутри обложенная кирпичами. Маму мы поселили в проходную маленькую комнату, сами устроились в большой.
…Пришлось освещаться скипидаром, налитым во флакончики от одеколона. Были сделаны какие-то крохотные фитильки, которые отчаянно коптили. Но потом, не помню откуда, появились кусочки нарезанного круглого стекла, которые надевались на фитилек, и копоти было меньше, т.к. она оставалась на стекле. Вместо чернил В.В. кто-то дал лепешки чернильные. Они разводились водой. Бумагу В.В. тоже давали со склада — оберточную желтую. Давали огромные листы. Мы расстилали ее на полу и резали, сначала пополам, потом еще пополам и т.д. Писать можно было только на одной стороне бумаги, т.к. чернила растекались. К отъезду В.В. из Тобольска у него уже были горы рукописей, писанных на этой оберточной бумаге. Сейчас, когда разбираю его рукописи по “истории слов”, иной раз попадаются эти листы, писанные в Тобольске….
… Первую зиму ученым не выдавалось никаких подсобных “пайков”, т.к. из Омска не было дано распоряжения об этом. Во вторую зиму нам выдали однажды бараньи ребра, которые мы повесили в чулане холодном, и оттуда их у нас украли. Украли также заветный глиняный горшок со сливочным маслом. Летом мы каждое воскресенье ходили на базар и покупали стакан сметаны. Эту сметану я сбивала в бутылке. Получался круглый катышек сливочного масла. Его мы и укладывали в горшок. Оставшуюся сыворотку мы съедали с хлебом. Мне, как иждивенке В.В., также и маме давали, кажется, по 200 граммов хлеба, В.В. — 500 граммов. Мы накопили целый горшок масла к зиме, чтобы начать есть его в феврале, зимой. Его-то и украли у нас из чулана вместе с бараньими ребрами. С тех пор я решила никогда не беречь съедобных запасов, а съедать всё сразу самим.
В пединституте В.В. полагалось питание. Все сотрудники жили в самом институте. Мы жили в 2-х верстах от него. Каждый день с посудой я ходила в институт за получением хлеба и положенного питания. Полагался каждому рацион: завтрак, обед и ужин. Они состояли из 3-х тарелок супа (каждому), 1 тарелка — завтрак, другая — обед, 3-я — ужин. Нас было трое, таким образом, я получала сразу (чтобы не ходить 3 раза) 9 тарелок супа. Это было чуть ли не ведро жидкости. Носила я его в длинной жестяной банке с ручкой, откуда-то добытой, не помню. Т.к. суп состоял или из вареной пшеницы, или из рыбёшек размером в 5 сантиметров, то вся эта рыбешка в воде целиком разваривалась. В супе плавали крошечные хребетики, хвостики, глаза и ржавчина от рыбок. От ношения этих банок, хлеба, иногда картофельного пюре (попросту мятой полусгнившей картошки) у меня на руке около кисти сделался большой желвак, который почему-то скрипел. Я догадалась со временем, унося свои супы, тайком, чтобы никто не видел, сливать из банки часть жидкости, т.е. воды. С пшеницей выходило хорошо, т.к. в банке оставалось что-то вроде жидкой каши. С рыбками было хуже. Там уж оставался один мусор.
Добрейшая Раиса Азарьевна Резник, доцент по западной литературе в пединституте, брала с утра нам хлебный паек, чтобы я получала и уносила все за один раз. Она жила в пединституте. Тем, кто жил при пединституте, жилось как будто легче, чем нам. Я выучилась замечательно топить нашу “контрамарку”. Из сеней холодных, где лежали дрова, я вносила уже расколотые поленья в переднюю. Дрова сохли, стоя у стенки, пока топилась печка.
Когда дрова разгорались, я влезала на табуретку и слегка закрывала вьюшку. Потом я влезала раза три-четыре и каждый раз всё глубже закрывала трубу по мере топки. Когда печка истапливалась, я ставила туда “ужин”. Это был противень, на котором лежала вымытая, не чищенная и разрезанная на две половины картошка. Та сторона, где был разрез, слегка смазывалась салом или маслом (вот для чего копили мы масло с лета). На противне картошка укладывалась вверх надрезом, и после “запечки” эта верхняя масляная корочка вздувалась и зарумянивалась. Когда я вынимала испекшуюся картошку из печки, печь была уже только теплой. Тогда я закладывала в печку дрова, подсохшие в передней. Из них я делала в печке клетку, закладывала в клетку лучинки. А утром, открыв трубу, зажигала дрова одной спичкой, и они мгновенно разгорались.
Однажды зимой нам выдали в институте мешок картошки. Мы убрали ее в подпол у живущего в нашем дворе завхоза Минина. Приходя за картошкой, я выбирала ту, что начинала уже портиться. Таким образом, мы не дошли до хорошей картошки, она постепенно вся загнивала.
Еще неудобством была уборная, холодная, в сенях, деревянная, с традиционной дыркой. В морозы содержимое уборной быстро превращалось в мерзлую гору. Приходилось разбивать эту гору колуном. Но это мало помогало. В конце концов мы “переместились” из уборной по соседству в бывший церковный двор, куда я обычно отправлялась уже вечером при луне.
Воду нам на салазках привозили из Иртыша. Была в Тобольске баня, куда порой мы путешествовали. В.В. брился холодной водой. Но всегда ходил в институт в белых рубашках и в костюме. Когда читал лекции, снимал пальто. Институт не отапливался. Это была бывшая мужская трехэтажная гимназия. О “героизме” В.В. ходили легенды. В институте все ходили в шубах.
Весной В.В. был послан на разгрузку плотов на Иртыше. Вместе с институтскими работниками он разгружал и пилил дрова на берегу. В бригаде их было четверо: В.В., Р.А. Резник (женщина), В.А. Белошапкова и доцент (физик?) Лифшиц. Они выволакивали на берег нестроевые деревья (из плотов, которые плыли по реке). Строевые деревья были с особой отметкой. Вытащенные деревья на берегу клались на козлы и распиливались. В первое лето бригада выкатила и распилила 50 кубометров дров, из них нам выдали 8 кубометров дров, которые на салазках перевезли мы к нам во двор. Потом мы дрова кололи и расколотые переносили в сени. Из сеней в переднюю и т.д. С марта топить можно было поменьше, т.к. через два окна с юга солнце уже сильно согревало комнату.
Средняя температура зимняя в Тобольске 30╟ мороза, бывало и 40╟. Тогда на лошадях виден был иней. Те, кто управлял лошадями, т.е. ездил с поклажей на лошадях, тогда бывали одеты в ватные штаны и куртки, и сверху надевался “гусь” (если не ошибаюсь, он так назывался). Это было недлинное пальто из оленьей шкуры, вывернутой наружу, без застежки, с капюшоном, надевавшимся через голову. Воду нам привозили зимой на салазках из Иртыша. Умывальник был в передней….
…У В.В. весной и летом, когда он пилил дрова на пристани, начался понос с кровью. В.В. ужасно исхудал. Но потом как-то понос этот прекратился. У меня же, по приезде, осенью сделалось сильное маточное кровотечение. Оно продолжалось около месяца. Ко мне ходила фельдшерица из больницы и делала уколы кальция. Кровотечение остановилось. Пока я лежала в кровати (больная), я начала писать о русском романсе, о его исполнении. Я была уверена, что никогда не увижу больше ни певцов своих, ни Москвы. А в голове накопилось много материала, многому учил нас К.С. Станиславский в оперной студии.
Это писание послужило мне по возращении в Москву и служит до сих пор. Я написала большую статью в I выпуске “Вопросов музыкознания” — “Об исполнении романса в свете мыслей Станиславского” (1954 г.). Потом была напечатана моя статья “О культуре пения” в I выпуске сборника по вокальной педагогике <“Вопросы вокальной педагогики”> под редакцией Л.Б. Дмитриева. Еще статья в 3 сборнике по “вокальной педагогике” <“Вопросы вокальной педагогики”, выпуск 4> под редакцией Чаплина, она только недавно вышла, и В.В. держал ее корректуру (“верстку”), т.к. я не умею выставлять корректорские знаки на полях. Вот почему В.В. всю статью эту прочел и похвалил меня, сказав: “Хорошая статья, и очень трогательно вы говорите там о двух великих людях” (Станиславском и Шаляпине).
Вообще В.В. очень был доволен, что я хоть немного, но пишу о музыке. В последнее лето жизни В.В. на даче (“Красная Пахра”) я писала еще одну работу: анализы исполнительские романсов. Это были музыкально-драматические разборы 15 русских романсов с истолкованием их музыкальной структуры с помощью “системы” Станиславского. В.В. торопил меня с этой работой и даже велел отдать в перепечатку мои “романсы” вперед его готовой книги “О теории художественной речи”, которая печатается сейчас в издательстве “Высшая школа”…
…Возвращаюсь к Тобольску. Первая зима и наступившее лето оказались очень для нас тяжелыми. Зимой я сшила сама себе шубу из плюша нового, который захватила в Тобольск. Старую каракулевую шубу я оставила в Москве сестрам В.В. Шуба “удалась”. Воротник был сделан из куска привезенной черно-бурой лисы. Всё пальто я шила по прямым линиям, плечи только скосила. Помню, что когда-то у меня был красивый кустарный “шушун”, сшитый по модели знаменитой Ламоновой. Он был сшит весь по прямой нитке. Вот и шубу я сшила так же. Рукава были прямые, линии боков прямые, воротник — прямой кусок меха. Шуба вышла красивая и теплая. Ватин я где-то достала (на подкладку, где — не помню, вероятно, купила в Тобольске). У В.В. была хорошая московская шуба с каракулевым воротником и шапкой. Всё это мы привезли с собой в тюках из простыней, которые долго после нам служили и на которых годами не отстирывалась надпись черной краской “Тюмень — Тобольск”. По-видимому, это было сделано на пароходе при погрузке нашей из Тюмени.
Вообще, несмотря на ужасный вид и цвет лица (я была желтая, как лимон, после кровотечения), вид наружный у нас был вполне приличный. Так что встречавшийся нам на улице профессор и, кажется, основатель политехникума в Варшаве, Вавельберг (он был выслан в Тобольск из Польши), снимал свой польский картузик с козырьком и низко нам кланялся. На наше недоумение по поводу таких поклонов он говорил: “У вас европейский вид, сразу видно, что вы не тоболяки”. О тоболяках он сказал мне как-то при встрече: “Если бы немцы вошли в Москву, а в Тобольске в магазинах давали бы нельму (знаменитая сибирская рыба), — они бы и не пошевелились”.
Мы подружились с Вавельбергом, но разговаривали с ним только при арестованных в начале войны (по разным причинам) и отправленных в Сибирь. Многих мы увидели на центральной улице Тобольска в ноябре 41 года во время первых морозов. Было минус 18╟, и сильный ветер. Появились на улице бледные люди с интеллигентными лицами, одетые в белые летние туфли и летние пиджаки. Они быстро оделись потом в ватники. Но тогда их выпустили из тюрьмы (которая в Тобольске на горе, в Кремле, строенном шведами при Петре Великом). До этого поляки жили где-то на острове, где их заливали наводнения, где конвоиры говорили им, чтобы они забыли свою Польшу и что туда они никогда не попадут. Но многие из них “попали” на родину. В том числе и Вавельберг с женой. Говорят, что умер он в Варшаве.
В Тобольске он служил сначала дворником и жаловался на обилие лошадиного навоза на тобольских улицах (ему нужно было убирать этот навоз). Но к Рождеству положение поляков в Тобольске улучшилось. Была какая-то договоренность Сталина с Рузвельтом и Черчиллем, после чего наш Вавельберг “процвел”. Он стал “консулом” польской колонии в Тобольске. Полякам пришел вагон из Англии с продовольствием и одеждой. Детей польских нарядили в хорошие платьица, в которых я видела их танцующих на елке на каком-то вечере, не помню где. Вавельберг говорил, что пришли даже платья с пометой “Maison Levi”. Он предлагал нам сухой гороховый английский суп в английских коробках. Я категорически отказалась. Вавельберг сказал: “Я пожалуюсь на вас Лаптеву, что вы боитесь взять у меня суп”. Я сказал: “Ради бога, никогда не вздумайте упомянуть Лаптеву, что я с вами на улице разговариваю”. Спустя какой-то срок Вавельберга — “консула” — арестовали и отправили в Омск. Через неделю его вернули, и, встретясь со мной, он сказал: “Да, теперь я вижу, что вы умная, а я дурак”.
Еще мы познакомились в тобольской больнице, леча зубы, с польским дантистом Липовичем. Это был молодой дантист, еврей из Полоцка, тоже отправленный в Сибирь. Он было “потерялся” для своей жены Наташи, она была белоруска. Но какими-то судьбами, узнав, что товарищ ее мужа попал в Тобольск, она отправилась в Тобольск отыскивать своего мужа. Переползая с поезда на поезд и на пароход, она добралась до Тобольска (она не была арестована). Приехав в город, она отправилась в больницу (их было две в Тобольске: одна городская, другая “водников”, обе рядом). Зайдя в первую больницу, она спросила, не работает ли в зубном кабинете Липович. Ей сказали, что “работает”. “Так, пожалуйста, вызовите его на минутку”. Вышел он, и семья соединилась. Оба они были чудесные добрейшие люди, много моложе нас. Мы их полюбили, они нас. У них в Тобольске родилась дочка. Долго думали, как ее назвать, и назвали “Тересса”… Они после Тобольска по дороге в Польшу заезжали к нам в Москву, но не застали нас в городе. В архив я отдам фотокарточку, где мы сняты с Липовичами и каким-то их товарищем…
В.В. уходил читать лекции, вести кафедру, повышать квалификацию тобольских педагогов. Он учил двух сотрудниц Омского пединститута: Е.И. Литовченко (она работает в Омске) и В.А. Белошапкову, которая последнее время была заместителем В.В. по кафедре в Московском университете. Приехали в Тобольск из голодного Ленинграда Н.И. Мордовченко и Бухштаб Н.И. — наш друг любимый. Известный историк литературы. Один из удивительных русских людей. Ум сочетался у него в равной и громадной доле с благородством душевным. Н.И. вывезли из Ленинграда в дистрофическом состоянии. Он приехал с женой и сынишкой Митей (лет 10-ти). Н.И. говорил, что чувствует как бы “постоянную дыру” в желудке, что всегда ему хочется есть. Он поправился в Тобольске. Но несколько лет спустя умер от рака поджелудочной железы в Ленинграде.
Что касается меня, то я отправилась к приехавшему в Тобольск директору Днепропетровского музыкального училища М.Л. Оберману проситься на работу в их училище — концертмейстером. Я получила отказ….
…Меня не брал Оберман потому, что педагогов-концертмейстеров было в школе много своих, а вот преподавателя “культуры речи” не было, т.к. где-то “застряла” их педагог Л.В. Грибановская. Мне было предложено преподавать “культуру речи”. Я сначала отказалась, но т.к. мне грозила “разгрузка бревен” на Иртыше как “иждивенке” В.В., пришлось согласиться. Обдумав, как построить работу, я принялась заниматься с певцами. В конце года они держали экзамен, и мне в трудовую книжку была занесена благодарность за “повышение культуры” певцов.
Тем временем приехала в Тобольск преподавательница пения Шурочка Полыгалова. Это была здоровая, цветущая женщина, только что окончившая Свердловскую консерваторию. Тут мне стало легче жить. Я учила петь и саму Шурочку, и учеников ее по вокалу. Мы устраивали с Шурочкой концерт ее в местном театре, я проходила с ней репертуар и аккомпанировала ей. Должна сказать, что никогда я не видела такого к себе теплого и дружеского отношения, как в этом коллективе милых и несчастных людей, заброшенных войной в Тобольск. До сих пор я переписываюсь с М.Л. Оберманом, А.С. Соловьевым, со Светланой Грибановской. А прошло с того времени 28 лет.
…Сам Оберман — большой и профессиональный пианист, много концертировал в Тобольске соло и с трио. Сейчас он директор Днепропетровского музыкального училища (или техникума). У него больная правая рука, и он перестал концертировать (в крупном масштабе). Его героическая деятельность при эвакуации училища, его необыкновенная работа в Тобольске прошли как-то неприметно для начальства, что очень грустно наблюдать, зная, сколько труда положено им в дело музыкальной культуры…
В Тобольске удивительное небо — светло-зеленое вечерами, прозрачное и тоскливое, особенно во время “белых ночей”. Тобольск стоит на одной широте с Ленинградом. Иртыш — река скучная, течет в глинистых берегах в осоке и в Тобольске лишена всякой поэтичности. Сам город — типа Будапешта. Одна часть на горе, другая — внизу. Только нет реки между этими частями. Зимой на закате “Кремль” на горе освещается заходящим солнцем и становится розовым. Внизу сыро. В канавах по сторонам улиц вода, затянутая зеленой ряской, тротуары деревянные. Необыкновенная тоска сопровождала наше пребывание в Тобольске. И лишь вторая зима переживалась полегче. Во-первых — в войне наступил перелом. У всех появилась надежда на возвращение. Во-вторых, приспособились уже лучше к жизни. Нам начали выдавать что-то из еды. Были дрова, наконец, были друзья — Мордовченко, Резник, Липовичи. В.В. читал там как-то лекцию о “великом русском языке” для тобольской милиции. Уходя с лекции В.В., я слышала, как говорили уходящие с лекции милиционеры: “А мы-то его карёжим”, т.е. карёжим “великий язык”.
Помню, как однажды, идя осенью в музыкальную школу и глядя на затянутые ряской канавы, я очень горячо стала молиться об освобождении В.В. И до этого, бывало, я молилась, но молитва меня не успокаивала. И вдруг в этот светлый вечер я почувствовала, что должен наступить непременно перелом в нашей судьбе (молитва “дошла”, куда нужно). Я как-то успокоилась и осталась в глубокой уверенности, что всё теперь изменится в нашей жизни. Я пишу об этом потому, что это ощущение как бы неожиданно осело во мне, вызвав чувство радости и успокоения. Забыть это ощущение я не могу. Это случалось лишь 2 раза в моей жизни.
И действительно, вскоре начали к В.В. приходить письма и телеграммы разные. Сначала пришло известие из Саратова от А.А. Вознесенского (ректора Ленинградского университета). В.В. вызвался в Саратов для чтения там лекций. В Саратов был эвакуирован Ленинградский университет. Но одновременно начали приходить известия из Москвы, с советами воздержаться ехать в Саратов, т.к. ходит слух о возможном возвращении В.В. в Москву. Мы начали волноваться, не зная, что предпринять. Решили в Саратов не ехать. Осенью, не помню, когда (в августе, сентябре или октябре), пришло известие, что В.В. может вернуться в Москву.
…Помню “проводы” В.В., устроенные у Мордовченко. Елена Дмитриевна (жена Мордовченко) приготовила “пир”. Был сделан винегрет, добыли в тобольском винзаводе четверть подкрашенного вина. Цвет его был густо-розовый, но прозрачный и очень красиво окрашенный. Это было вино, конечно, ненатуральное, но содержало оно всё же какой-то элемент алкоголя. В.В. провожали очень тепло. Не помню, кто присутствовал на этом “пире” (помню всё как в тумане). Помню только, что у наших с В.В. приборов было положено что-то сделанное Митей Мордовченко, не то грибы (сделанные из яичного белка и свеклы), во всяком случае, что-то требовавшее изобретательности и умения хозяйственного. На наших приборах рукой Мити была написана записочка: “Дорогим Милашам”.
Знаю через Обермана, что М.А. Лаптев просил В.В. подарить ему книжку В.В. с его автографом. В.В., тоже через Обермана, послал Лаптеву свой “Стиль Пушкина” с какой-то теплой подписью. И действительно, в течение этих 2-х лет жизни в Тобольске, несмотря на кое-какие “доносы” о политической “неблагонадежности” В.В. (а такие “сообщения” были — это точно нам было известно), М.А. Лаптев не только ни разу не “потревожил” В.В. вызовами, но, напротив, всячески помог В.В. и с жилищем, и с ускорением отъезда в Москву. Спустя лет 10-15 (тут уж не помню вовсе — когда) мы жили уже на Композиторской ул. в нижнем этаже двухэтажного особняка. И вот однажды раздался к нам звонок по телефону. Я: “Кто спрашивает В.В.?”. — “Майор Лаптев”. Я: “Михаил Александрович?” — “Неужели вы помните, как меня зовут?” — “Еще бы не помнить. Ждем вас обедать, ужасно будем рады с вами увидеться”. Мих. Алек. пришел. Он сильно постарел. Был уже на пенсии, жил в Краснодаре. Будучи в Москве, отыскал адрес и телефон В.В. и пришел к нам. Мы чудно посидели, вспоминали Тобольск. Я вспоминала и Вавельберга. Рассказывала, как он предлагал мне английский “суп” и всё с этим связанное. От Мих. Ал. я, кажется, и узнала о возвращении Вавельберга на родину. Когда уходил от нас М.А., мы на дорогу дали ему бутылку вина. Когда мы прощались, у него были слезы на глазах. У меня тоже. Видно, и ему Тобольск “достался” нелегко. Да и кому легко достались эти страшные годы!..
…Как-то один раз в два года нам было выдано пол-литра водки. Мы берегли ее как зеницу ока, чтобы “оперировать” с ней при возвращении в Москву. Сесть в поезд в Тюмени было чрезвычайной трудностью. Мы предлагали проводнику вагона эту бутылку, с тем чтобы он нас взял в поезд. Он не взял водку. Какими-то силами мы “врубились” в вагон, и бутылка эта “заветная” приехала с нами в Москву.
Не помню, почему мы первую ночь оказались не дома, а у С.Е. Крючкова, где-то в районе Пресни. Вероятно, дома было спать невозможно из-за сырости. Без нас комната была опечатана. Радиаторы лопнули от холода, и весь пол был промочен. На полу лежали снятые с полок книги, перевязанные тюками и сильно подмокшие за 2 года. Некоторые книжки превратились в “кирпичи”. В октябре 1941 года, когда немцы приближались к Москве, книги были оставлены связанными на полу в комнате, потому что после нашего отъезда Т.А. Власова совместно со своими сотрудниками решила “спасти” библиотеку В.В., перевезя ее в Дефектологический институт, директором которого Т.А. состояла. Книги были частично сняты с полок (частично оставались на полках) и перевязаны в тюки, в ожидании перевоза их на Пироговку. Но когда в Москве началось что-то вроде паники при приближении немцев, всё пришлось оставить, и самим сотрудникам института выехать из Москвы. Вот почему пришлось нам распить бутылку водки вместе с Крючковым в его квартире.
…Не могу не вспомнить добром нашего управдома Марию Матвеевну Новикову, которая спасла комнату от конфискации. В дом же приехал представитель НКВД (в 41 году) и требовал ключ от комнаты. Он сказал Маар. Матв., чтобы она заполнила анкету для сдачи комнаты в НКВД, начав ее так: “комната профессора Виноградова… и т.д.” (по-видимому, дальше должно было следовать: “подлежит распечатанию и освобождению”). На это М.М. сказала: “Я не буду писать под вашу диктовку. Эта комната принадлежит гр. Малышевой, она наша старая жилица, эвакуирована в Тобольск, есть справка, и присылает все время квартплату…” Пришлось отступить пришедшим НКВДистам. И комната снова сохранилась для нашей жизни в Москве.
И вот мы водворились дома. Это был, видимо, 43-ий год. Война заканчивалась. Жили мы, видимо, трудно, в смысле “быта”. П. Не помню, где В.В. читал лекции. Я поступила работать концертмейстером в музучилище при Московской консерватории, в класс г.Г. Адена. И дальше осталось мне прожить с В.В. еще до 69 года — 25 лет.
…. Неточно помню, когда В.В. выбрали академиком — в 45-ом или в 46-ом году. Выбрали его сразу в академики. Он не был перед этим членом-корреспондентом. Наша жизнь начала улучшаться, вместе с общим улучшением положения в стране, также и в связи с полученным академическим званием В.В.
***
И.В. Жолтовский, который был профессором Архитектурного института и был там как бы художественным “вождем”, однажды предложил мне начать работу в Архитектурном институте, организовав там вокальный кружок. Он говорил: “У нас в институте 800 студентов, выберите людей с голосами и делайте с ними, что хотите”. Я согласилась. Иван Владимирович сам водил меня к директору института т. Николаеву, я “нанялась”, и организовался кружок…
…Итак, В.В. работает, пишет книги, читает лекции, читает диссертации, приносимые и привозимые ему со всего Союза. Работал В.В. всегда нечеловечески много. Вернее, он работал всегда, без отдыха. Летом мы выбирались куда-нибудь на месяц, но и там В.В. сидел за столом и писал. Его работоспособность была легендарной. Мне не нужно писать о тех областях науки, где В.В. пробивал новые пути. Действовал в его жизни закон физики: “Угол падения равен углу отражения”. Чем больше он работал и двигал науку о языкознании, тем свирепей организовывался отпор его стараниям силами, “отражавшими” этот сильный “угол падения”. Не буду писать о борьбе В.В. с учением академика Марра. Эта борьба всем известна. В.В. подвергался всяческим нападкам. Его обвиняли в идеализме, формализме, низкопоклонстве перед Западом, и даже хотели объявить его “космополитом”. Последнее обвинение было снято самим ЦК, где нашли, что В.В. русский ученый и для обвинения в космополитизме не подходит.
Наши жилищные условия улучшались. Мы получили сначала две комнаты в нашем же доме, потом переехали уже в отдельную квартиру на ул. Композиторскую (на бывшей Собачьей площадке, ныне уничтоженной для проведения там Нового Арбата). У нас был садик с двух сторон дома. Цвело море белых флоксов, кусты сирени, забор был увит диким виноградом. Там мы прожили 10 лет, потом мы переехали на Калашный пер. в д. 2/10, где и окончилась жизнь В.В. На этом доме должна быть прибита мемориальная доска с именем В.В.
Здесь В.В. прожил 6 лет… Кабинет В.В. подвергся большой реконструкции. Были соединены 2 комнаты в одну большой аркой в 170 см. Одна комната была квадратная, в два окна на юго-запад. Другая — узкая с балконом. Стены этих комнат были заставлены стеллажами с книгами. Обставлены они были мебелью старинной из красного дерева. В.В. очень любил свой кабинет. Стояло там кресло вольтеровское, обтянутое кожей, сидя в котором, В.В. постоянно работал. Кресло было с поднимающимися локотниками, и рядом стояли с двух сторон столы с книгами. Теперь этот кабинет подарен Академии наук со всей библиотекой (20 000 книг) и мебелью. Библиотеку В.В. подбирал в течение 50 лет. Это подбор словарей, начиная с XVIII века (их около 2000), целая стена старинных антикварных книжек (альманахи пушкинской поры, авторы 18 — начала 19 в.) и прекрасный подбор лингвистической и филологической литературы…
Не помню, в каком году начались новые нападки на В.В. Знаю только, что это было, когда мы жили на 3 этаже в Афанасьевском: появилась статья в газете (Агапов и Зелинский), где бранили В.В. (не помню уж, за что), было назначено в Министерстве высшей школы <Министерстве высшего образования СССР> заседание, где читались 4 доклада, обвинявшие В.В.: в идеализме, формализме, низкопоклонстве перед Западом и даже в космополитизме. Доклады читали: Ломтев, Сердюченко, Чемоданов и Филин (ныне директор Института русского языка), председательствовал Кафтанов.
Я сидела дома за роялем, непрерывно играя “Колыбельную” Глинки. Музыка эта, по-моему, гениальна. Это “молитва”, выраженная в необыкновенно теплой и светлой музыке. Особенно трогательна та часть песни, где слова повторяются (в мажоре) на светлой теме: “Спаси и сохрани его от бури, Всемогущий! Рассей земных волнений тучи и тихим счастьем осени”, и снова в варьируемой мелодии: “Рассей земных волнений тучи и тихим счастьем осени…”
Я и сейчас плачу, повторяя мысленно эту музыку. Молилась и плакала я тогда оттого, что обвинение в “космополитизме” влекло за собой страшные последствия. Обвиненный лишался права не только печататься, но и вообще права “служить” в советском обществе. Он становился “изгоем” в науке и жизни.
Во время заседания (по рассказу В.В.) Кафтанов вышел из комнаты. По-видимому, он уподобился Пилату, утершему руки и сказавшему: “Кровь этого праведника не на моих руках” <“Невиновен я в крови Праведника Сего”>. Не знаю, кто из этих четырех человек о чем докладывал и как “избивали” В.В. Знаю только, что во время заседания вошел Аркадий Лаврович Сидоров (может быть, путаю фамилию). Он был, кажется, проректором Университета (тоже, возможно, ошибаюсь) и сказал от имени ЦК, что “космополитом” называть В.В. не разрешено.
В.В., хотя и избитый, остался на работе. А Филин, приехавший из Ленинграда для избиения В.В., заболел в Москве и проболел целую неделю. Я говорила тогда, что заболел он от досады, что не удалось окончательно добить В.В. В Институте языкознания одновременно с этими докладами проходил ученый совет, на который с опозданием пришел Сердюченко. Он объявил, что Виноградова не разрешено объявлять космополитом. После этого заседания фонды политические и научные В.В. снова как бы упрочились…
….Все время В.В. преследовался, как антимаррист, т.е. последователь классической русской лингвистической науки. Тем не менее, он работал, служа в Институте языкознания, где директором был Ив. Ив. Мещанинов. Знаю, что В.В. сидел в небольшой комнате (№ 15, если не вру) вместе с С.И. Ожеговым. К нему постоянно сидел народ в ожидании приема, а к Ив. Ив. Мещанинову никого на прием не приходило. (Я не писала в эту тетрадь больше года. Теперь снова пишу.)
***
Необходимо записать о выступлении И.В. Сталина по языкознанию и рассеять “легенду”, будто В.В. помогал ему писать статью о языкознании. Дело обстояло так. Грузинский академик А.С. Чикобава, так же, как и В.В., гонимый за “антимарризм”, составлял в Грузии словарь грузинского литературного языка (может быть, и не “литературного”, а вообще какой-то грузинский словарь). Он, Чикобава, приехал в Москву с двумя тбилисскими министрами и жил в гостинице “Москва”, ожидая визита к Сталину со своим словарем. Рассказываю все со слов частично самого Чикобавы, частично со слов его жены Тамары Ивановны Чикобава.
В какой-то из дней недели за Чикобава и “министрами” (кажется, один из них был министром просвещения) заехал Берия и повез их к Сталину на дачу “обедать”. Дача Сталина обставлена очень просто. Обед тоже был простой. Раздавал блюда сам И.В. Сталин. Помню, что вино они пили “Тибаани”. Во время обеда Сталин смотрел словарь. Что-то говорил, какие-то замечания, на которые Чикобава “возражал”. Кто-то из сидевших за столом был удивлен, что Чикобава “спорит” со Сталиным. Зашел разговор о науке и о языкознании. Чикобава стал рассказывать, как трудно жить языковедам, теснимым марристами. Рассказал, что только на днях были за антимарризм уволены с каких-то мест два ученых из Армении (если помню правильно, один из них был Огарян <Р.А.Ачарян>, другой Компасян <Г.А. Капанцян>). Сталин подошел к телефону (“вертушке”) и позвонил не то президенту Академии армянской, не то секретарю обкома и спросил: “Как поживают эти два академика?”. Дальше сидящие за столом услышали, как Сталин спросил: “Пачему уволены?” После ответа из Армении он сказал что-то вроде: “Мы должны узнать, чтó такое Марр” и что-то еще. К вечеру оба академика были восстановлены на своих местах.
За столом начался разговор о том, как выяснить, что за учение Марра и насколько оно полезно или вредно. Сталин предложил открыть “свободную дискуссию” на тему о языкознании. Он предлагал открыть ее в журнале “Октябрь” (или тогда он назывался “Коммунист”?). Берия предложил открыть дискуссию в газете “Правда”. На последнем и порешили, предложив Чикобаве написать первую дискуссионную статью. Чикобава и написал статью — всё в строжайшем секрете ото всех.
В.В. не был знаком с Чикобавой и о его будущей статье, конечно, ничего не знал. И вот однажды, в один из “вторников” (кажется, мая), появилась статья — разгром академика Марра академиком Чикобавой. В “Правду” был вложен целый лист со статьей Чикобавы, и было напечатано, что “отныне” открывается “свободная дискуссия” по языкознанию и статьи желающих высказаться будут печататься в “Правде” каждый вторник. Произошло большое смятение в кругу языковедов. Было понятно, что “Марр” пошатнулся. Говорили, что будет образован “комитет” по вопросам языкознания и, возможно, туда будет включен В.В.
И вот раздался к нам звонок по телефону. В.В. не было дома. Я спросила, кто просит В.В. Тихий голос ответил: “Чикобава”. Я обомлела, т.к. никогда не видела этой для нас “легендарной” личности. Не помню точно, но Чикобава пришел к нам в гости впервые, вместе с милейшей женой своей Тамарой Ивановной. Чикобава оказался очень красивым человеком, седым, но с бело-розовым лицом и с синими глазами. Он был небольшого роста. Он все от нас скрыл, что был у Сталина и пр. Только как-то таинственно говорил В.В., что теперь судьба В.В. изменится. Не помню, когда мы еще с ними встречались (до статьи Сталина в “Правде”). Помню только всеобщее волнение и ожидание новых статей в “Правде” в следующий вторник. И вот появилась в следующий вторник статья И.И. Мещанинова в защиту Марра. В.В. говорил, что статья И.И. была неудачна, что он повторил какую-то свою прежнюю статью о марризме.
И вот В.В. вызвали в ЦК. Незадолго перед этим В.В. был уволен из деканов Московского университета. В ЦК, помню, был Маленков и кто-то еще, но Сталина не было. В.В. предложили написать статью в “Правду” и хотели восстановить его деканом <филологического факультета> Университета, но В.В. не согласился. Вернувшись, В.В. принялся писать свою статью. Писал он ее, стоя у рояля. Писал ночами. Свез ее в “Правду”. Статья была удачна, т.к. В.В. сумел очень остро показать в ней противоречия в самом марризме. Не помню, чья была статья в следующий вторник. Помнится, стали появляться по три статьи враз. Одна за Марра, другая — против, 3-я — нейтральная. В один из вторников появилась статья киевского академика Булаховского (против Марра). Помню в этой статье поразившее всех пояснение марровского “тотэма” — обозначавшего одновременно: “свинью” и “Владимира Красное Солнышко”. Это было очень смешно и, думаю, что окончательно сразило марризм. В следующий вторник должны были печататься снова 3 статьи: профессора Черных (против Марра), Ломтева — за Марра и Гринковой из Ленинграда — статья нейтральная.
Чикобава давно уехал в Тбилиси. Накануне выхода статей, в понедельник, был назначен ученый совет в Университете. В.В. вернулся домой и рассказал, что на этот совет за Ломтевым приехал полковник МГБ и увез его в редакцию “Правды” для работы (ночью) над корректурой завтрашней статьи Ломтева. В.В. сказал: “Как-то не очень приятно было видеть Ломтева, увозимого полковником МГБ”. Мы посмеялись и легли спать….
***
…Мы заснули, как всегда, поздно. Просыпались обычно мы поздно, около 10 утра. И вдруг в 9 часов утра Вита тихонько стучит к нам в дверь. Мы проснулись. Она говорит: “Виктор Владимирович, вам звонил из Университета Ухалов, что-то хотел сказать вам важное”. И дальше: “Виктор Владимирович, я вынула из почтового ящика газету — там статья Сталина”. В.В. рассердился, что нас разбудили, и заворчал: “Какого Сталина — сегодня Ломтева статья!” Вита испугалась, что зря разбудила В.В., думая, что от бессонной ночи и зубрёжки она ошиблась и вместо “Ломтева” прочла “Сталина”. Но газету отдала В.В., войдя еще в темную нашу комнату, т.к. шторы были задернуты.
В.В. открыл свет у своей постели, взял нехотя газету. Раскрыл и сказал: “Действительно, Сталин”. Я вскочила. В.В. быстро смотрел газету — вначале смотрел конец, потом начало, потом середину статьи Сталина. Наконец сказал: “Разгром Марра”. В газете не было вовсе статьи ожидавшейся Ломтева, а было напечатано некрупно: “Сегодня в номере печатаются статьи И.В. Сталина, профессора Черных и Гринковой”. Черных потом очень гордился, что был напечатан рядом со Сталиным.
Потом пошли бесконечные звонки по телефону. В.В. вызывали всюду, для чтения лекций и объяснений, что такое учение Марра. Был расформирован Институт языка и мышления, руководимый Мещаниновым. В.В. был совершенно растерзан. Он без конца ездил в разные учреждения и города, где разъяснял, в чем состоит учение Марра и в чем разница его учения с классической старой лингвистикой, в защиту которой выступил Сталин. Чикобава и его жена проснулись в Грузии с неменьшим изумлением, чем мы в Москве.
***
“Легенда” о том, что В.В. (а кто говорил, Чикобава) писал статью для Сталина, должна быть полностью уничтожена. В.В. никогда не видел Сталина и никогда ничего для него не писал. Он говорил, что было бы ему очень интересно побеседовать со Сталиным о языкознании, но что этого никогда в его жизни не произошло. Также и Чикобава, который задолго до окончания дискуссии уехал в Грузию, и ему статья Сталина, как и В.В., была “как снег на голову”. В.В. считал, что статью писал Сталин сам. В.В., как стилист, находил в статье собственный, свойственный Сталину “стиль”, его лапидарность, параграфичность и еще не знаю, что. В.В. всю жизнь был уверен, что статью о языкознании писал Сталин сам.
Даже какие-то “ошибочные”, с точки зрения В.В., суждения Сталина, например об “орловско-курском диалекте”, будто бы являвшимся основанием склада русского языка, В.В. предполагал, что эти мысли были навеяны Сталину Горьким. Говорят, что за время дискуссии в ЦК приходили сотни статей и писем о языкознании. И там все изучали этот вопрос в течение дискуссии. Но что статья Сталина, быть может, после многих разговоров и суждений в ЦК, тем не менее написана самим Сталиным. Я пишу об этом, как человек, далекий от лингвистики, и, вероятно, языковеду будет смешно читать, как я об этом пишу.
Но основное я пишу верно. То, что ни В.В., ни Чикобава не “помогали” писать статью Сталину, я знаю и пишу точно и правдиво перед “лицом истории”.
Лично я тогда очень восхищалась Сталиным — и тем, что он выступил в защиту “классического” языкознания, и тем, что он, несмотря на то, что В.В., не будучи членом партии, дважды ездил в ссылку, все-таки поставил его во главе языкознания. И что Сталину дорога была научная истина, а не заслуги В.В. как партийного работника, в то время как “марристы” все были членами партии и сам Марр был, кажется, членом ЦИКа. За эту “правду” перед научной истиной я забыла горести, перенесенные В.В. в тяжелый “сталинский” период — гонения и высылки….
***
…У меня в голове и в памяти жизнь вспоминается какими-то большими “кусками”….Много ездили за границу. Я не любила эти поездки. Они были очень утомительны для нас обоих… В.В. бывал непрерывно куда-то уводим и приводим на лекции, на доклады, на выступления по радио….Он стоял во главе советской “славистики”. Были славистические съезды в Москве, в Софии, в Белграде, в Варшаве, в Берлине, в Праге, были “съезды” и “предсъезды”. Мы были уже довольно хорошо знакомы друг с другом, встречаясь в течение лет 10-и (наши и иностранные ученые). Последний съезд в Чехословакии в 1968 г. был последним для В.В. Там он получил “золотую” медаль (на самом деле не золотую) за “заслуги перед человечеством”, чем В.В. очень гордился.
…Еще за сутки до инсульта он отдал мне для передачи машинистке свою последнюю работу “О теории художественной речи”. В больнице он все время работал.
***
Похороны его были очень торжественные… Я решила подарить библиотеку В.В. и мебель из его кабинета Академии наук. Подарок был принят. Но кабинет должен был быть организован при Институте русского языка. В Институте не оказалось подходящего помещения. Думали организовать кабинет на квартире. В.В. — вернее, оставить его на прежнем месте, но как филиал Института русского языка.
Добрейший Иван Георгиевич Петровский, ректор Московского университета, хотел организовать кабинет в старом здании Университета, в зале, где В.В. 25 лет читал лекции. Все эти возможности были обсуждены комиссией по наследию В.В. и отвергнуты как опасные и не вполне “верные” для организации “мемориального” кабинета-библиотеки. Тогда возникла мысль просить ленинградский Пушкинский Дом взять в свои стены кабинет В.В. Я написала в Президиум Академии наук просьбу о переадресовании кабинета в Пушкинский Дом….В апреле 1971 г. Президиум Академии наук разрешил организовать “кабинет” в Ленинграде.
И вот произошло “чудо”: переехали в Пушкинский Дом — 20 000 книг и мебель старинная из кабинета В.В.: диван, на котором когда-то спал В.В. — спал скорчившись, т.к. диван был на треть завален книгами; 9 кресел и стульев, два шкафика, письменный стол В.В., кресло к нему, кресло вольтеровское, бюро наборное красного дерева, круглый большой стол к дивану, круглый небольшой столик с мраморной мозаичной доской — все вещи начала XIX века, т.е. пушкинской поры. 7 картин Брюллова, Воробьева (“Ночь и луна, освещающая Ростральную колонну”), Вуаля — Павел I, Де Вильи — граф Орлов-Чесменский; гравюры старого Петербурга, 3 картины художника Щербакова (“Пушкинские места”), портреты академиков и ученых, 3 старинные фарфоровые вазы с видами старого Петербурга, часы с курантами английские 18 века (Нортон). Старинные подсвечники, кляссеры, лампа, зеркало петровские… Пишу этот перечень, чтобы показать, каков оказался “мемориальный кабинет-библиотека” В.В. в Пушкинском Доме. И как старинная мебель и картины слились с Пушкинским Домом, с пушкинской эпохой.
Старинные антикварные книги, которые В.В. собирал более 50 лет, устроены теперь в “кабинете” в застекленных стеллажах. Библиотека В.В., где собрано около 2000 словарей, несколько тысяч различных “альманахов” пушкинской поры, сочинений 18 века и начала 19-го, прекрасная филологическая литература — библиотека, как сказано, уникальная, — все перевезено с необыкновенной заботой и без потерь в Ленинград.
Там отведен под кабинет зал в 74 кв. метра. Стены зала окрашены в тот же цвет, что и стены московского кабинета В.В., — в бледно-желтый цвет. Всё развешено и расставлено с громадным вкусом музейными работниками Пушкинского Дома. — Ел.Ал. Ковалевской, Ан.П. Холиной и другими. В кабинете работает над книгами чудесный работник высокой интеллигентности — В.Б. Сандомирская. И всю эту роскошь и красоту организовал и возглавил незабвенный для меня директор Дома В.Г. Базанов.
Я пишу еще только по возвращении своем из Ленинграда, с открытия этого “кабинета”. Это было 15 ноября 1971 г. До этого я три недели пролежала в академической больнице с гипертонией и спазмом сосудов. Я вышла из больницы дней за 8–10 до поездки в Ленинград. Признаться, я не думала, что доживу до открытия кабинета. Как-то, будучи в Москве у меня, В.Г. Базанов мне сказал: “Мы хотим открыть кабинет В.В. при вашей жизни”. И вот, за месяц до открытия, я заболела. И все же я ездила на открытие. Для меня это было подлинным чудом. То, что я увидела, и то, что я слышала на открытии, было для меня необыкновенным событием жизненным.
Выступали с речами: В.Г. Базанов, академик М.П. Алексеев, академик Д.С. Лихачев, Ираклий Андроников, приехавший на открытие кабинета из Москвы (ему же принадлежала идея обратиться в Пушкинский Дом, чтобы там открыть кабинет В.В.). Выступали еще разные ученые. Просили под конец выступить меня. Я сказала, что мое выступление будет “лирическим”. Что В.В. по духу своему был ленинградцем. Там он кончал высшую школу, там был оставлен при Университете, там работал под руководством академика Шахматова, там узнал радости и горести “раннего формализма”. Что расцвет его научный был не “безмятежен”, и кончал свою жизнь В.В., руководя в Пушкинском Доме вновь открытым им сектором “стилистики”. И дальнейшая судьба В.В. в Москве также была не безмятежна. Что В.В. мечтал о том, чтобы его библиотекой воспользовались для работы советские филологи. Я благодарила необыкновенный коллектив Пушкинского Дома за их труды и заботы об организации кабинета В.В.
…Во всяком случае, открытие кабинета В.В. — это самое большое и светлое событие в моей жизни. И никогда я не забуду дорогих своих друзей из Ленинграда. И Ленинград стал мне родным городом.
22 ноября, 1971 г.
Примечания
1 О драматических перипетиях, связанных со снятием имени Виноградова, см.: О.В. Никитин. Ad memorandum… — «Studia russica», XVI, Будапешт, 1997 (с. 3-35). Следует отметить, что Д.Н. Ушаков сделал все, что было возможно, для того чтобы имя Виноградова оставалось на титульном листе словаря. На снятии имени Виноградова настаивал Б.М. Волин, бывший в 1931–1935 гг. начальником Главлита (центрального цензурного органа СССР) и директором Института Красной профессуры. Парадоксальным образом, начиная со второго тома словаря фамилия Волина появляется на титульном листе словаря вместе с фамилией Виноградова: если Виноградов фигурирует в качестве одного из составителей словаря, то Волин, вместе с Ушаковым, — в качестве его главного редактора. К составлению словаря Волин отношения не имел; впрочем, и Виноградов не принимал участия в работе над теми томами словаря (тт. II–IV), где значится его фамилия. Что же касается первого тома, где его фамилия отсутствует, то он обработал около трети вошедшего туда лексического материала.
2 Привоз и распространение этой книги фигурируют в обвинительном заключении Дурново (1934 г.). См.: Ф.Д. Ашнин, В.М. Алпатов. “Дело славистов”: 30-е годы. М., 1994, с. 74.
3 В то же время предшественником Сталина был Бунин, который в своих воспоминаниях о Толстом говорит именно о национальном языке, сложившемся в Курской, Орловской и прилегающих к ним областях. См. письмо Ю.М. Лотмана от 24 мая 1978 г. в изд.: Ю. Лотман, Б. Успенский. Переписка. М., 2008, с. 333-334.