Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 24, 2008
* * *
А ты не жди, пока меня не станет.
Тогда и разговор пойдет другой.
Откроют винный, в сквере снег растает,
и ябеда в подъезд войдет с клюкой.
И потрошитель ЖЭК, вершитель судеб
закроет свои желтые врата.
А “их” слова, промолвленные всуе,
засохнут коркой у заслонки рта.
Я в двор сойду! Когда не пьёшь пять суток,
становится яснее на просвет
весны московской ледяной напиток
и в небе ангельский Аэрофлота след.
Я знаю: строки, тихие, как пчёлы,
лежат по сотам в памяти РС,
напившись мёда, но луча осколок
на мониторе мертвенном висит.
* * *
Эти тихие вечера…
Все как будто было вчера.
Еще дым не остыл, отлетая.
За рулем, за руном, по утрам
манит жизнь, блесною играя.
Вот доехал, а там уж пора.
И напрасно гонцу невдомек,
что Меркурий, за смертью пропавший,
наобум выбирает свой срок,
а потом, возвратившись, уставший,
листья сада несет за порог.
В тихом доме сидеть одному,
наблюдая, как льдинки в стакане
растворяются по одной.
И теперь, на таком расстояньи,
ты становишься ближе ко мне,
растворившись, как льдинка в стакане.
* * *
Все тот же поворот, и дом, и дым.
Горит камин, ноябрь, наверно,
в гостиной у огня сидят они, как мы,
в той жизни, позапрошлой и неверной.
Все это ожерелье городков,
душою облученных поселений,
скользит под мглистый памяти покров
за поворот, и легче по осенней
листве скользить навстречу той судьбе,
где я один. За окнами все немо.
Я говорю теперь не о тебе,
но о тепле потерянного дома.
* * *
Тот же ландшафт безымянных построек,
тот же сюжет вставлен в раму окна.
Дым возвращенья безвкусен, не горек.
Я, возвратившись, себя не узнал.
Но узнается бессмысленный пластик,
вся индустрия безличного гона.
Все же судьба оставляет участок,
где из высокой травы
закатного склона
тихо маячит обломок колонны,
обломок лучистой колонны.
* * *
Бульдожка счастлив, комочек тепла лучится.
Я с того берега, слава Господи, выслан
в город, где всех нас выкормила волчица.
Мы в плавучем дому теперь, дорогая.
Зеленая память московских дворов мерцает.
Закроешь глаза, дотянешься до родного.
Но где оно спит мы и не знаем сами.
Это наш дом, где наше не знают имя, но
рыбой мезуза летит на свет от порога.
Зимней грозой по реке прошумел Уитман.
Только из этой реки ты не пей на дорогу.
За рубежом светлячки дрожат над Нью-Джерси,
цепью на север, вверх по долине.
На берегах последних мы остаемся вместе.
В небо Манхэттен плывет на каменной льдине.
* * *
I
Мы живем в ожидании жизни.
Там присвистнуть, тут подсмеяться.
Будни хмарью над городом виснут
и стоят начеку, когда ясно.
Как грустишь, так и спишь — по погоде,
в ожиданьи, когда вдруг отпустит.
Позовет вроде кто-то с порога:
оглянешься — а там уже пусто.
Уплывая сквозь пальцы за светом,
день темнеет. По воскресеньям
отдыхают, зевая. Я это
понимаю все лучше спросонья.
Что вот это и есть: жизнь, работа,
и потеря идет за потерей.
Но случайно приносит суббота
встречу, строчку, и видишь, не веря,
что осталось чуть больше, чем триста
этих квантов случайной награды
в каждый год. Но, пустеет то место,
где и жизни бояться не надо.
II.
От лета осталось — движенье на север,
навстречу границе, на встречу с собой.
А там остается: себе лишь поверить,
и руки на руль, и лечь на них лбом.
В дороге, на дальней автостоянке
среди незнакомцев, потерянных тоже,
в стране неизбежного перемещенья,
где языки звучат наизнанку,
и радио в бреющем воздухе режет.
Пройти наудачу по краю провала,
взглянуть на секунду в глаза безвозвратно.
Три жизни уж прожил — все кажется мало,
четвертую — ночью отложишь на завтра.
А завтра пойдешь на работу, закуришь,
заскочишь, закусишь, ответишь на письма.
Но сам-то себе, как ни странно, не веришь:
что это и есть та самая — жизнь.
Себя узнаешь: вот школьное фото,
“Княжна Мэри” открыта на нужной странице.
И жалко себя, как было когда-то,
и так далеко до этой границы.
* * *
Пора понять — перед тобой стена,
и в ней окно,
За ним лежит долина.
Когда лежишь — высокий потолок
являет побеленную лепнину.
В окне — тосканская долина, Тверь,
военная излучина притока.
Не думай ни о чем,
не трогай дверь.
Заказан путь, закончены уроки,
и в комнату спускается невесть
откуда свет, но не потусторонний.
В случайных бликах на обоях весть.
Не думая о тяжести урона,
сказать, что это все не о тебе,
я не могу. И все-таки светлеют
остаточные пятна на судьбе.
Еще мерцают, медленно бледнеют.
* * *
Это всё, что мне остаётся.
Там на выходе — надпись “Вход”.
Что там слышится или бьётся?
В этом сумраке мирозданья
кто остался, засел навеки.
Надоели все эти прощанья.
Я уже со всеми простился —
за здоровье, и на дорожку,
и туманней становятся лица.
Не получится разговора.
Но фантомное эхо доходит,
эхо слов или ухо моря.
Я один, и в ночном дозоре
кошки серы, тревожны тени.
И всё ближе тихое море,
и всё дальше охранные стены.
* * *
Когда я говорю слова,
летит бездумно мысль —
там, где в Гудзон течет Нева,
И канул в Лету лист.
И я все спутал и забыл,
и счастлив потому,
что безрассудная луна
плывет в свою тюрьму.
Куда угодно: ночью в Кемь.
Через расстрельный мост
после обеда злой старлей
шагает на допрос.
Там белой ночью купола
Елопов расписал.
И это тоже все слова,
а ночь — огромный зал.
Нужны лишь летные слова,
подслушанный язык,
когда случайность бытия
звучит, как рельсов редкий стык,
когда в купе наискосок
под тот благословенный стук
в вагоне ты да я.
* * *
I.
Я тебе говорю: как же нас занесло
в эти края тропических ливней.
Нам, северянам, здесь нелегко
по берегам погоды неверной.
Словно записка, теряется мысль,
но созревает глубинная память.
На фотографиях –старая пыль,
тех, что прошли Шереметьево с нами.
Дышит поверхностью муторный быт.
Но не забыть, поливая растенья,
ворох счетов, шорох сомненья,
мелочь в карманах из мерзлой Москвы.
Так вот сложилось: тебя берегу
в сумерках тесных прокрустова быта.
Я не забыт, и ты не забыта.
Я отплываю, согласно билету,
к берегу дальнему, как наяву.
II.
Мышиный шорох медленного быта.
Молочное свечение рутины,
где сумерках глухого карантина
спят пятна неразборчивого света.
Вернуться в ткань родительского быта,
вернее материнского, другого
и нет, другого нить забыта.
Потеряна иголкой от живого.
Поэтому и строишь на рассвете
дом, теплый и условно-иллюзорный,
когда душа, теперь за все в ответе,
бредет от остановки вдоль забора.
* * *
Там клекот слышится облыжный.
Им всем взахлеб чего-то нужно,
бои в пространстве безвоздушном,
и ни друг с другом и ни с кем.
Скрипит перо и в дальнем замке
хрипят придушенные папки.
Их забывают насовсем.
А мы сидим себе с чайком,
наедине с собой, молчком,
и смотрим на окно и ветку.
На их таинственную связь,
на их зависимость от света.
Так постепенно боль пройдет,
и хрустнет незаметно лед.
Но это будет только к лету.
* * *
Уходи за последнюю зону
перед отлетом.
Уходи за себя, за терпенье свое.
Жизнь безмерно щедра,
но отмерена квота.
И за этой последней —
никто больше не ждет.
Остается струна,
и незримо мерцает.
Тихим душным шатром
надвигается ночь.
На измятой подушке
лицо исчезает.
Но беззвучно звучит
текучая речь.
* * *
I.
Бледен закат,
леденеет гранит.
Тихо Иона на страже стоит.
Тяжко дыханье пещеры.
Неугасимо мерцанье костра
в круге светящейся веры.
На горизонте плывет караван:
нежный мираж,
вожделенный источник.
Голос бормочет бред до утра.
Что там, о чем истекающей ночью?
И засыпает на ранней заре,
словно измученный строчечной речью.
II.
Иногда в просветах между бредом
тихо появляется заря.
Так проснёшься слишком рано летом
и лежишь с котами до утра.
Мысли лезут из углов укромных
в виде отцветающих теней.
В полусне почудится, что дома
чудо на свету сойдёт на нет.
Остаётся, полупросыпаясь,
начинать считать чужих слонов.
Слов, недоговоренных и странных
череда плывёт и снова о …
Вереницы отлетевших мыслей
обещают прилететь опять.
Потому, наверно, бесполезно
бренные пожитки собирать.
* * *
Найти осколок на развале жизни:
осколок моря, неба, кристалл вдоха.
Счастливая случайность по дороге —
взаимный наш подарок бесполезный.
За перевалом, в замершей долине,
на перекрестке мусора и ветра,
Там, где душа бормочет стих без метра,
забыв на время о беспутном сыне.
Попробовать вина, отведать сыра,
и вспомнить о Спуманте Мандельштама.
Как мало нам назвать осталось в мире,
запечатленном в петербургской раме.
Но мы нашли на этом перекрестке
тот скол пространства близкого, родного,
когда сползает времени короста
и возникают очертанья дома,
плывущего бесшумно где-то мимо.
Обрывок, звук, улыбка из вагона.
Так чудный образ обретает имя
в окне транзитно-литерного дома.
* * *
В этом городе неоновых зал под землей,
щемящих, щебечущих, шелковых пчел,
я прочел пару строк, и они улетели стрелой,
и я вслед закричал.
Это странное место смешенья времен,
склад забытых вестей.
Это чувствует тот, кто сам посвящен.
Потому и запутан, как в соты сетей.
Но ты знаешь сама — наблюдатели мы
за бесшумным почти ускользаньем судьбы,
к тем скалистым холмам,
где зимой не бывает зимы.
Но мне легче бывать в этом городе встреч,
где случайным транзитом она ви-за-ви
с истекающей визой земли неземной
той земли, где встречаемся мы.
Вот дорога уходит на северный юг,
солнце клонится в лаву реки.
Расцветают ночные цветы.
Вспоминается вдруг:
как слова на прощанье легки.
* * *
Цветы мне говорят: Ich sterbe.
В окне — наклеенный закат.
Дрожат расстроенные нервы
И кот улегся на кровать.
Короче говоря, я дома.
Небесным телом светит дом.
Горит осенняя солома,
Родные тени за столом.
Идет застольная беседа,
и у кота дрожат усы.
Мечтаем оба до обеда
Схватить кусочек колбасы.
Я выйду в хрупкую погоду.
За снедью за угол зайду.
Сам выберу свою свободу
В прохладно-каменном саду.
* * *
Все те же облученные места,
намоленные в прошлых жизнях.
Прозрачная июньская звезда
над пригородным хламом виснет,
над безымянностью осиротевших мест,
где в два касанья мы навзлет коснулись.
И до сих пор живет прикосновенье в бес-
памятстве чужих знакомых улиц.
Нам вместе суждено тепло монет —
бесценное доверчивое чудо.
Фасад, подъезд, в невидимом окне —
чужие блики на глухой стене.
Кто за столом, под гул и звон посуды?
* * *
Мы, по-прежнему, сходимся за столом,
на огонек, теплокровные тени.
Мебель Айкеи пойдет на слом,
дом, называемый домом, сгинет.
Празднк прошел. Всем сестрам по серьгам.
Я по причине отсутствия оной,
тихо судьбу называю сестрой
и возвращаю в домашнее лоно.
Оное я сотворю наугад,
вместе присядем перед дорогой.
Первой встает молодая судьба
и спотыкается на пороге.
* * *
Я с вами говорю на третьем языке,
наречии спонтанных уклонений,
из зеркала. На длинном поводке
душа моя. Среди чужих селений
мы по делам — да все мы будем там.
Не лечит время, и не стелит мягко.
Я как и все, по сетевым счетам
плачу. Но слышно как булавка
уже упала на потертый кафель.
Я ухожу, пора, my friend, пора.
Я говорю, но, вот, привычный кашель
аллергика доносится с утра.
И все же так: в небрежном сочетаньи
притронуться к невидимой струне,
безбрежное, бессмысленное знанье
по медленной дуге то утром ранним,
то ночью возвращается ко мне.
* * *
Как стая птиц уходит на Левант,
в просветы облаков, за вереницей слов
летя свободно, на призыв неслышный.
Я, не дыша, их отпускаю выше,
и все звучит: пора, мой друг, пора.
Пора и впрямь, быт кашляет с утра,
продолжена опасная игра,
но чудная, летучая затея
влечет. Я просыпаюсь, молодея,
пернатым оставляя на вчера
глотки и крошки. И один глядишь
на остров горний Китеж иль Воронеж,
как вылетают светлые, на крыльях
любви ли, нежности, тоски гонцы, гостинцы.
И каждый — первенец, все первенцы они,
потом я пропадаю на свой страх
и риск, из мытарной страны
в ничейную страну переселенцем.
* * *
Одновременно позиция
и направление движения частицы
неизвестны.
Вот, например, гостиница,
Где, занимая одноместный номер,
я один, до вечера непьющий,
с лица необщим выраженьем,
своим отмечен отраженьем.
Я не ищу теперь, где лучше.
И бесконечно отражен
в дробящихся осколках света,
я в зеркале ищу ответа
и мучаю любимых жен.
Но Гейзенберг давно отметил,
что невозможно опознать
частицы чудной положенье,
бессмысленность ее движенья
и в темноте дорожный знак.
РОЖДЕСТВЕНСКИЕ СТИХИ
От Вифлеема к лазарету
конвой прошел до поселенья.
Погас кремнистый путь. Вдали
горит звезда Давида.
Безводным инеем наутро
соль на поверхности земли.
В долине — дым. Мангал горит.
Радар с ракетой говорит.
Гниение на дне пещеры,
там сера адская дымит.
И шпиль в бездомности безмерной
стоит столпом, как символ веры.
Подходит праздник. Пестр базар.
Поп раздувает самовар.
Кто обнимает тротуар,
кто из кувшина вино
тянет. Мерцает желтая звезда,
и не смолкает никогда
струна в божественном диване.
Под слоем вечной маеты:
менял и клерков, пестроты,
соборов, гомона и звона
в туманной гавани костры
всю ночь горят. Из пустоты
гудит норд-ост. Потом с утра
дымятся башни Вавилона.
* * *
Они нас выбирают навсегда,
или на время.
Как повезет.
На сквере гипсовом
в снегу стоит судьба.
На вознесенном горне пионера
застыл черненый лед.
Течет звезда
за мокрый воротник.
Вращается земля за пустырем.
Луна крадется в поисках улик:
и видит щебень и кошачий крик,
как лезвие взлетевший над двором.
Зимы родной и мертвенный театр
так проберет до молодых костей,
что тянет желтый заоконный чай.
Он, чай, заведомый, и на крутом листе,
что держит до утра.
Под утро заведенная душа
стремится в ястребиный свой полет.
Клубится пар на небо неспеша,
И женщина так любит, не спеша.
Ее всю жизнь теряешь напролет.
* * *
Кире
В тот серый день
в преддверие зимы
мы снова вместе
в северных широтах.
Великое спокойствие луны
над женщиной стоит
и над природой.
Мы счастливы,
как можно иногда
быть счастливым,
и вопреки потоку
пустых событий быта.
Так судьба
счастливой женщине
свои поставит сроки.
Так тайную генетику любви,
слова одной, той бессловесной песни
ты подарила нам, но что слова
в любви к уже родной,
нам неизвестной жизни.
* * *
В.Г.
Который год идет в просвете дождь.
Итожь те капли или не итожь.
Плывет дыханье дымное и вздох —
последний углекислых дел итог.
Как эпителий стелется, лоснясь
по лбу любимой, исчезая днесь.
Но каплями летят сигналы бес —
конечного дождя других небес.
И если говорить не суждено —
осуждены на дар по одному.
Один я выпью за тебя вино.
Конец строки уходит за канву.
* * *
За окном панорама прямо
противоречит прогнозу погоды.
На всю оставшуюся жизнь.
не планируй ни беды, ни годы.
А только скажи, где хранится
заветная рыбка, в каких-там прудах,
и какая жена, беззастенчиво гибко
предлагает любовь впопыхах.
Не до этого, что нам погода.
Мы другого призыва певцы.
Чебурашки и Буратины
и немые из Пизы гонцы.
Так что, весело, в ритм снегопаду
не пристало с румянцем гулять.
Там в конце развалилась ограда.
За нее нам не должно ступать.
Я смотрю за окно, понимая
для чего этот снег в небесах.
Сохранятся сугробы до мая,
и сойдут у меня на глазах.
* * *
Жизнь диктует свои предлоги,
но осталось совсем немного
до того, как не знамо что.
Успеваешь надеть пальто
или, если жарко, рубашку.
И глядишь, по улице чьей-то
пролетит невзначай бумажка.
Буквы стерты и знаки смыты
безжалостным лётом осени.
Подойдешь к продмагу — закрыто,
а с такси теперь не очень то.
Вот любовь проходит под знаком,
желтый свет задержался надолго —
не перейти дорогу, немного подожди.
Вот и вся недолга.
Я давно жду,
Так, пять поколений.
Ну и ладно. Мое это дело.
Вот табак, вот любовь,
Вот лицо скрыто мелом,
Лифт — двадцатый этаж,
а дальше — не надо.
* * *
Вот и все. Вторая дверь закрыта
в преисподнюю, в приемную, куда угодно.
Выйду, вольнонаемный, просто в исподнем,
на свиданье последнее.
на легкий снег, наследить, уйти невыслеженным.
В назидание молодым следопытам:
в конце концов остаешься наедине
с лесом выжженным,
чаем испитым, диском в окне.
Жалей себя, не жалей — неважно.
Просто послушай: сердце бьется,
оно само все решит, разберется,
и в событий коросте
найдет каплю крови.
Вот это и есть, что остается.
Не осушай, не наклеивай пластыря,
не показывай посторонним,
посторонись при встрече,
и когда-нибудь в будущем, утром ранним,
опять поймешь, что еще не вечер,
не все кошки серы, сестры не идентичны,
но зал ожидания, тот зал просторный,
где хоронят прошлое,
где-то в тумане, за рекой, за всеми мостами,
с твоим похороненным делом личным.
Пройди через турникет по полосе отчуждения,
на встречу с собой, посмотри приветливо.
Ты там один, и навстречу судьбе
просто по жизни, вслед за метами,
линия жизни летит безответная.
* * *
Уляжется и ежедневный шум,
как шум воды.
Ты говоришь: дожить бы до среды.
А я хотел дожить бы до субботы,
снести бутылки вниз — и на работу,
и там залечь, подальше от беды.
Мы дышим маслом будущих картин,
случайным шумом шин
и речью бессловесной.
И в той картине с кошкой: где они?
Движенья их, по-прежнему, видны
по сквозняку и по пыльце древесной.
КОШКА
Наташе
В закрытое окно последний взгдяд.
На солнце пыль летит, и скатерть не на месте,
и люстра покачнулась невпопад,
и все, что было там, и все, что сплыло,
и выплыло навзлет, перед отъездом.
Весь прошлый быт семьи на сквозняке.
Комоды сдвинуты какой незримой силой,
собравшей тени на пустынном потолке.
Так, комната становится могилой.
Нет, не могила, но транзитный пункт,
где пересадки ждут наутро тени.
Растения таинственно растут
в горшках на подоконни —
ке. И нет живой души, лишь кошки глаз
следит за улицей, где длится суета отъезда ли,
ухода навсегда, или попытка выпрямить судьбу,
уже без нас. Быль строится на пыли.
Еще была картина на столе:
живая темпера на каменной золе.
Лица не видно, очертанье грусти,
и гвоздь в стене — метафора искусства,
и цифры телефонов на столе,
всех тех, кто съехали, и тех, кто не дожил,
и тех, кто вещи навсегда сложил
за дверью, той, что редко открывали.
В широтах наших не нужны сараи,
и свет сочится бледно через щели,
как жизнь сочится медленно сквозь швы.
Там странный мир живого отраженья.
Так, как проходит скорый — лишь скольженье
летящих жизней в шепчущей листве,
дрожащей на пути его движенья
(очки, бутылка водки, сигарета),
как мы еще живем тайком в Москве,
но сами позабывшие про это.
Тот пыльный быт останется в тиши, наедине с собой,
и лишь соседка зайдет порой скучающе с письмом,
и подберет забытые остатки.
Последний взгляд, гул эха во дворе.
Я вижу кошки глаз за гранью рамы,
и свет оставленный мелькает в ноябре,
как будто бы играя с ветром в прятки,
как след фантомной, позабытой раны,
и чай заплесневелый на столе.