Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 21, 2007
Ляля никак не могла определиться в своих желаниях. Это было томительно, но он привык угождать молодой жене. Ляле было всего сорок, точнее — сорок два, и он старался быть хорошим мужем. Впрочем, похоже, у него не было другого выхода. Уже.
Ляле был нужен дом на озере. Как Чайке. И он купил участок под Чеховым, на берегу брошенного песчаного карьера, заполненного водой. Ляля, экономист по ранней специальности, сказала, что будет вставать с рассветом и писать акварелью туман над спящей водой. Выходило, она полагала, вода будет спать дольше, чем она сама.
Он начал строительство нового, большого и светлого, дома. Денег не хватало. Он решил продать старую родительскую дачу в Валентиновке, после смерти старшего брата Саша остался единственным наследником. И Ляля одобрила. Но потом сказала, что это неправильно, дача должна остаться Вареньке. И на лето ее нужно сдать, а осенью сделать пристройку, чтобы восстановить веранду, половину которой покойный Славик отгородил, устроил там кухню и поставил этот газовый прибор. Ляля не могла запомнить, как прибор называется, УВД, что ли. АГВ, поправил муж.
— Все равно, — сказала Ляля.
Он много работал, хотя ему было уже за шестьдесят, но работа шла ему на пользу: всегда в движении, в общении, в делах. Он, в прошлом журналист на радио, теперь служил пресс-секретарем большого банка, часто ездил за границу, а Ляля была его четвертая жена. От второй у Саши имелся взрослый сын, которого он редко видел. Вареньке же только исполнилось шесть лет, и он впервые нежно полюбил своего ребенка, глаза папины. И жизнь в который раз только начиналась.
В тот год весна припозднилась; он приехал в Валентиновку в конце мая — сирень еще не цвела, хотя в Чехове уже распустилась. Что ж, там — юг, здесь — север. Когда отворил калитку, запертую кое-как, ржавым гнутым прутом, увидел знакомый с детства темный бревенчатый сруб. Вместе с ностальгией вернулось и забытое чувство обиды на брата. Оставить калитку вот так, незапертой, мог только Слава, с раздражением подумал он, забыв, что брат умер два года назад. И последним на даче был он сам.
В последние годы жизни брата Саша с ним почти не виделся. После смерти матери, которая жила на даче безвыездно, Слава, никогда не бывший женат и за матерью присматривавший, столкнувшись как-то в воскресение с младшим братом, сказал:
— Давай, Александр, сделаем так: если едешь к матери, то звонишь мне. И я поеду в другой раз.
То есть, говоря иными словами, он не только не хотел видеть брата, но фактически попросил на дачу не приезжать. На родительскую дачу, на которой они оба выросли. В общем-то, это не было неожиданностью: отношения у них всегда были скверными. С отрочества. Славик, старше на три года, Сашу никогда не защищал. И наказывали всегда его, Сашу, что было справедливо, но обидно: Славик рос угрюмым замкнутым парнем, а Саша подвижным, проказливым. Отец больше любил Славку — за серьезность, мать — младшего. Но все равно семья Больших была хорошая семья… Он думал об этом, открывая замки.
И войдя, удивился, какая маленькая была у них дача. Внизу — две темных смежных комнаты и веранда. И наверху мансарда. Но все как-то помещались, прежде людям было нужно меньше места: у родителей была спальня, мальчики —
наверху, завтракали и обедали на веранде, ужинали в гостиной. Но сколько же забытых вещей, ненужного теперь никому старья и хлама… Прямо посередине гостиной, перегораживая комнату, стоял новый ярко-зеленый раскладной диван. Даже это Слава не доделал: привез из Москвы, а поставить на место старого и продавленного не успел. Саша потер привычным движением грудь слева, присел на этот самый диван, ему захотелось курить. Он бы и закурил, когда б были сигареты, но сигарет у него не было, потому что он бросил курить пять лет назад, когда родилась Варенька.
—Да это и не современно,— говорила Ляля. –За границей теперь никто не курит.
Две комнаты внизу всегда были мрачноваты. Отец хотел большие бревна сруба закрыть светлыми панелями, но мать не позволила: стены должны дышать. Теперь вот никто из его семьи, кроме него, Саши, не дышит, а стены продолжают. И долго ли ему осталось. Славик умер в шестьдесят три. И сегодня Саше год до этого срока. Хотя, конечно, он брата переживет, уже пережил. Еще раз поискал глазами, не остался ли в пепельнице окурок, Слава ведь курил. Но нет, пепельницы были чисто вымыты. На столе стояла лишь ваза на хрустальной ноге. И маленькая фарфоровая статуэтка. Она изображала пляшущего вприсядку казачка в белой черкеске, в голубой поддевке, в папахе с оранжевым верхом и коричневых сапогах. Казачок держался на трех точках: на каблуке вытянутой правой ноги, на левой ступне и на откинувшемся в плясе крае черкески, касающейся пола. Голова казачка, к затылку которой он залихватски прикладывал правую ладонь, была приклеена казеиновым, наверное, клеем, и на месте усекновения клей проступил, образовал неряшливый коричневый воротничок.
Голову казачку некогда оторвал Саша. Не нарочно. И получил от отца увесистый подзатыльник еще до выяснения, кто именно из братьев казака обезглавил. Наказав младшего, отец спросил Славку, кто набедокурил. Не знаю, не видел, правдиво ответил тот, по существу наябедничал, Саше и сейчас было неприятно это воспоминание. Он взял статуэтку в руки, повертел, обнаружил, что правая ступня у казачка больше левой. Странно, никто никогда на это внимания не обращал. И глаза китайчонка…
По стопам отца-строителя ни один из сыновей не пошел. Слава год готовился к институту, отслужил в армии, там два года самостоятельно улучшал свой английский и поступил в МГИМО. Саша в армии не служил, потому что после школы сразу же попал в университет на факультет журналистики, где была военная кафедра. Получилось, что он догнал брата: оба оказались студентами одного курса, хоть и в разных заведениях. Пока Славик учил испанский и португальский, Саша сидел с девицами на Горького в коктейль-холле, и оказалось, что к концу обучения у него куда больше связей и полезных знакомств, чем у старшего брата. И именно он познакомил Славу с той девушкой, у которой отец занимал солидный пост в МИДе. Девица потом вышла за другого, но ее отец взял Славика в свой департамент. И уже через год после получения диплома Славик, хоть и был не женат, уехал в Лиссабон по молодежной линии. А Саша оказался в музыкальной редакции радиостанции Юность, где и продолжал выпивать, не закусывая. А потом женился…
Он покосился на дверь родительской спальни, где долгие годы, оставшись вдовой, среди старомодных вещей и безделушек обреталась его матушка в облаках Красной Москвы. Отец умер, когда братья были студентами последнего курса. Большую квартиру на Фрунзенской, окнами на колесо обозрения, полученную отцом еще в пятидесятые, разменяли: Славик с матерью отправился в трехкомнатную на Войковскую, а Саша в крохотную двухкомнатную, но на Малую Грузинскую. Он редко теперь бывал на даче, так, летом иногда приезжал с компанией на шашлыки. Мать в таких случаях из своей комнаты не появлялась, не хотела мешать молодежи. К старости она вспомнила о своей польско-литовской крови, если выходила из комнаты, то в перчатках и шляпке, в туфлях на каблуке, для которых имелись специальные накаблучные галоши фирмы Красный богатырь.
Саша размяк, забыл — зачем приехал. В нише черного буфета лежала забытая книга. Это оказался Справочник пчеловода, заложенный отрывком странички из отрывного календаря. Раскрыл, прочел в местностях со сравнительно поздним взятком с целью предупреждения роения и повышения медосбора можно формировать отводок на плодных маток… Прочел и календарный отрывок. На одной стороне была изображена компания аборигенов, один из которых сидел спиной и держал на коленях баян. И подпись Агитбригада. Амур. На другой уцелели две последние строки стихотворения Д. Кугульдинова, переведенные с калмыкского:
Грядущее свое читают ясно…
Смотри, как люди на земле сильны!
И здесь же, внизу, под названием Некоторые русские имена, перечень: Аглая, Агнесса, Адриан, Аким, Аксинья, Александр, Алевтина, Анатолий, Ангелина, Ариадна… И в этом советский календарь врал — имена были преимущественно иностранные.
К старости отец сделался фантазером и мечтал о побеге. Когда он поменял Победу на Волгу, а на дачу провели магистральный газ, он понял, наверное, что это — его предел, выше начальника треста он уже не поднимется. Теперь он любил говорить о том, как выйдет на пенсию и купит ульи на Алтае. И станет жить на пасеке. Как Рудый Панько, острил Саша, но отец Гоголя не читал. И до пенсии не дожил. Разговоры эти велись на шутливой ноте, но вот ведь, оказывается, и Справочик пчеловода в доме имелся. Не Слава же его читал. Тот читал про Рузвельта и Гопкинса, воспоминания Кони и Витте, Клаузевица О войне или листал яркую энциклопедию мира на португальском языке. Он был чудак и тоже мечтатель, и Саша подумал, что он все-таки любил своего нелюбимого брата, и теперь и его ему тоже не хватает.
Он поднялся на ноги, скинул плащ и решил, что поднимется к Славке на верхотуру, как говорила когда-то мать. По шаткой лестнице о двух пролетах он полз, хватаясь руками за стылые трубы отопления, едва протискиваясь: не смотря на теннис, после рождения Вареньки он раздобрел.
В мансарде было чисто и светло, стены отделаны палевого цвета фанерой. Аккуратно заправлена кровать, стоявшая в углу, наверху лежало светло-коричневое верблюжье одеяло. Саша прикинул, что одеяло неплохо бы забрать, но пусть это сделает Ляля. В прошлый свой набег она уже слямзила кисейное покрывало с материнской кровати, кузнецовскую супницу от перебитого наполовину сервиза на двенадцать персон и бабушкин фанерный сундук, который не желал выходить в дверь, предпочтя полет из окна на неопрятную клумбу флоксов-долгожителей. Когда Саша поднимал этот самый сундук на высоту подоконника, у него прихватило спину, но Ляле он об этом не сказал. Как и не сказал, боясь показаться молодой жене сентиментальным, о том, насколько ему больно видеть это разорение родительского гнезда. Особенно неприятно было, когда Ляля, вдруг нырнув, извлекла из-под материнской кровати большую черного дерматина коробку с застежкой, открыла и брезгливо, двумя пальцами стала вынимать слежавшиеся шляпки: розовую парусиновую летнюю, темно-синюю с искусственными перьями, соломенную зеленую,— и два пера
страуса по одиночке.
—Ваша матушка было модницей,— сказала Ляля с идиотской высокомерной иронией.
Впервые за их совместную жизнь ему захотелось ее ударить.
Теперь он сидел в кресле у шаткого рабочего стола старшего брата и рассматривал старый письменный прибор, которым наверняка никто никогда не пользовался: массивная мраморная доска, две толстенного стекла квадратные чернильницы с бронзовыми крышками, мраморное же пресс-папье. На журнальном столике справа уснул красного цвета будильник, и к разочарованию Саши завести его оказалось невозможно, механику заело. Зато кнопка на основании торшера, с желтой бородатой головой, мягко подалась, и зажегся свет. Тут на глаза ему попалась картонная коробочка, он неловко открыл ее, и на пол посыпались, скача по крашеным доскам, сухие абрикосовые косточки. Какой ты, Шура, неловкий, послышался ему голос брата, сейчас он назвал его детским именем. Тогда, в детстве, они соревновались при подначивании матери, кто больше наберет таких косточек, чтобы потом колотить по ним, положенным на табуретку, молотком с целью извлечения белых ядрышек: соревнование это поощряло поедание мальчиками компота из сухофруктов. Саша сразу же разбивал и съедал свою коллекцию, а вот у Славы детские эти косточки сохранились и после смерти. Кто знает, быть может, открывая заветную коробочку, иногда он тоже думал о младшем брате. И Саше стало ясно отчего-то, что брат его был, скорее всего, счастлив. Счастливее его самого во всяком случае. Много лет сожительствовал с коллегой-переводчицей, Ирочкой Тетерниковой, не красавицей, но милой умницей, но не женился на ней, даже на дачу не привозил, но все равно она его любила.
Саша так не умел. Женился на любовницах, с которыми никогда не говорил о любви. И не успокаивался на достигнутом, стремился, потому что боялся, что коли все желания сбудутся и не о чем станет мечтать, начнется старость. А Славик вот устроился в своей мансарде, хранил абрикосовые косточки, собирал подшивку National Geographic,— на полке стоял комплект за 1979 год,— ухаживал за матерью, которая к старости тоже его полюбила, баловал свою Ирочку заграничными подарками. И Саша понял, что завидует брату. И ему вдруг тоже захотелось бежать. Ну, не на пасеку, нет. Быть может, но на Атлантику в Биариц. Или в Барселону, о которой с большим жаром рассказывал брат. Или в Китай. Вон из банка, подальше от Ляли с ее сундуком. Тольо Вареньки жалко.
Но что он мог сейчас сделать: опять потереть грудь слева, собрать, тяжело нагнувшись, с пола те косточки, что не закатились под мебель, и улечься на верблюжье одеяло на кровать брата — прямо в ботинках. На тумбочке мостился том Бунина, “Жизнь Арсеньева”, он был заложен на трети от начала. Саша вынул закладку, это было извещение: Уважаемый товарищ Больших Александр Николаевич Напоминаем Вам, что воскресенье 20 июня 1982 года года — день выборов в местные Советы народных депутатов РСФСР и народных судей…Призываем Вас выполнить свой гражданский долг… Ближе к вечеру Ляля позвонила мужу на мобильный, но ей никто не ответил. В саду на даче в Валентиновке расцветала, наконец, сирень. И, с приклеенной головой, на столе в гостиной фарфоровый казачок плясал вприсядку, подбоченясь.
В ТАКОМ ДЕЛЕ ГЛАВНОЕ — РАССЧИТАТЬ СИЛЫ
В первый же день она заблудилась.
Зная, что она должна чувствовать себя бодрее на свежем воздухе, Елена Петровна решила найти речку, о которой еще в Москве рассказывал, расхваливая место, Михаил Борисович, совсем близко, через две улицы. Она вышла за ворота, вокруг стояли одинаковые заборы, высокие и глухие. Прочла на калитке, что номер их дома — двадцать два. Она знала имя улицы — Гоголя. Во всяком случае, так ей запомнилось, и она повторяла Гоголя двадцать два. По словам Миши, идти было нужно вниз, но где здесь низ, а где верх сразу трудно было понять. Наклон, казалось, вел влево.
Не то чтобы ей нужна была эта речка, но стало скучно в небольшом огороженном пространстве, в глухом от лопухов и бузины саду и в доме с чужой посудой. Она объясняла потом, что решила, пока Миша не вернется из города, посмотреть окрестности. К тому же, она вспомнила давнее, счастливое лето на даче в Загорянке, когда она и Витя были молодыми, по этой же ветке железной дороги. Там тоже тогда была холодная юркая речка, густо обросшая. Елена Петровна не подозревала, что здесь протекает та же самая речка, Клязьма.
Было душно и пыльно, не смотря на то, что за заборами стояли деревья. К полудню стало жарко, и когда среди облаков показывалось солнце, то слепило глаза. У нее были с собой солнечные очки, но в них она совсем плохо видела дорогу, два раза споткнулась, едва не упала. Упасть она боялась больше всего. Даже не перелома, скажем, ноги или, того хуже, шейки бедра, тогда уж было бы все равно, — боялась, что не сумеет встать. Она теперь сделалась очень грузной и неповоротливой, а ноги и руки за последний год ослабели.
Я вижу, как бредет Елена Петровна без очков, щурясь, глядя под ноги. Ей казалось, что она миновала уже два перекрестных переулка, но впереди была все та же песчаная улица, а реки не было видно. Она решила спросить дорогу, но вокруг никого, и все ворота были крепко закрыты. Впрочем, ей встретился мальчишка в одних трусах, без майки, верхом на велосипеде, она окликнула его и спросила про речку. Ездок, не останавливая кручение педалей, вильнул колесом и махнул рукой, мол, там, близко. Но показал не прямо, а в сторону.
Елена Петровна пошла, куда сказал велосипедист, направо. Она скоро устала, но присесть было негде и не на что, ни одной лавки, и она решила, что пойдет лучше домой, а речку посмотрит в другой раз. У дамы с хозяйственной сумкой, — женщина была, казалось, немногим ее моложе, но подтянутая, в шортах, — она спросила, как ей пройти на Пушкина.
— Вам какой дом нужен, — зачем-то спросила женщина.
— Двадцать два, — с опаской созналась Елена Петровна. Ей пришло в голову, уж не Мишина ли это, случаем, знакомая: тот вечно хвастался, какой он до таких-то лет оставался дачный лавелас.
— Это не близко — сказала дама. — Да и не в ту сторону вы идете. — Она поставила сумку на землю. — Вам надо пойти так, потом налево, потом прямо, там спросите.
Женщина подняла сумку и пошла дальше. Елена же Петровна покорно отправилась, куда ей было сказано, сомневаясь, правильно ли она назвала улицу. Теперь ей казалось, что неверно. Но, раз запутавшись, точно вспомнить она уже не могла.
После смерти мужа у Елены Петровны Камневой остались взрослые дети. Сын Петя, которого, как тому казалось, она не любила, и дочь Лиза, которой побаивалась.
Сын, неудачливый, как ей представлялось, журналист, давно жил отдельно, то с одной женой, то с другой. Елена Петровна в них путалась, на ее взгляд все они были одинаково по-человечески неинтересные, но смазливые женщины. Она удивлялась, что они все находят в Пете, который был когда-то красивым мальчиком, но теперь тоже стал обыкновенным, то ли от недалекости, то ли оттого что пил и курил.
Дочь тоже нельзя было назвать красавицей, сразу после смерти мужа Елены Петровны, своего отца, та опять вышла замуж. То ли во второй, то ли в третий раз, как считать, потому что промежуточный муж был женат, зато от него у Лизы ребенок. Новый же муж, кстати, оказался симпатичным и приветливым, младше Лизы, любил Васю, у него тоже был ребенок от первого брака, так что все складывалось удачно.
Удивляла строгость Елены Петровны к собственным детям. Я знал эту семью как раз через Петю Камнева. Он и назван-то был в честь деда по матери, которого никогда не видел. С Петей я служил когда-то, в дебютной литературной юности, в редакции одного молодежного журнальчика, где мы и сдружились. Петя, которого его покойный отец обожал, был одаренным парнем, считался, что называется, золотым пером крупной газеты, выпустил пару сборников не самых плохих рассказов, вторым браком был женат на очаровательной и умной женщине, а секретарши редакции и бухгалтерши в бухгалтерии до сих пор на него заглядывались. Что же касается Лизы, его сестры, то это была молодая привлекательная женщина, психолог по специальности, весьма саркастическая и действительно твердого характера, но, наверное, эти черты были профессионального свойства.
Лиза-то мне и объяснила кое-что, когда мы курили вместе у Пети на кухне в его новой квартире, когда там шумно пировали по случаю новоселья. Она сказала, причем без всякой запальчивости, что просто-напросто мать всегда была влюблена в отца как кошка, а до детей ей и дела не было. К Пете к тому же она отца ревновала. Самым натуральным образом, сказала Лиза. И на это у нее были причины, загадочно добавила она, пыхнув холодным мятным Салемом…
Тем более странной казалась вся эта история, которой я был нечаянным свидетелем, едва ли не участником.
Пожалуй, эта романтическая поездка была последним усилием жизни Елены Петровны, опасным приключением, каких у нее никогда не бывало. Своего рода реваншем за многолетнее супружеское служение.
Дело обстояло так: Михаил Борисович, так она его про себя называла по старой памяти, был всегда в нее влюблен. Он был учителем математики у Пети в школе, с тех пор, как тот пошел в пятый класс. Где они познакомились, она не помнила, ну, на родительском собрании, быть может, и ее подкупила, как Михаил Борисович был внимателен к ее сыну. Однажды, заговорив о Пете, сказал, что у того хорошая голова, и Елена Петровна, помнится, рассмеялась да не тому досталась, хотите вы сказать. Михаил Борисович посмотрел тогда на нее долгим и глубоким еврейским взглядом, ей его стало жаль. Он работал в школе простым учителем, а ее муж был уже подающим надежды молодым ученым, кандидатом наук, доцентом в Институте механики, занимался аэродинамикой, гонял воздух по какой-то трубе. И бывал влюбчив. Когда-то, в молодости муж принялся было рассказывать Елене Петровне про аэродинамику, но она ровным счетом ничего не соображала. Ему не с кем было поговорить про свою физику, отсюда и аспирантки, понимала теперь Елена Петровна.
Этот самый Михаил Борисович оказался на удивление постоянным воздыхателем, оставаясь таковым в течение долгих лет. Вечным, можно сказать. Что ж, Елена Петровна и к старости сохранила удивительно хорошее лицо с чертами старинной барыни. А в лучшие годы у нее была к тому же замечательная фигура: она была статная, полногрудая, с узкой талией, с красивыми ногами. К тому же гордячка, всегда была холодно вежлива. Короче, она производила впечатление аристократическое, в ней и вправду были крови, чувствовалась порода. Вряд ли Михаил Борисович, шустрый до суетливости, щуплый, сутуловатый, хоть и занимался йогой, когда-нибудь встречал дам такого разбора. Да что там встречал, хотя бы видел издали.
Муж Елены Петровны лишь подтрунивал над женой, вовсе не принимая ее поклонника всерьез. Поэтому чуть не раз в неделю Михаил Борисович, в первую половину дня, если Елена Петровна бывала дома, без стеснения навещал ее. Даже если она была не одна. Муж Елены Петровны, если попадался, не без сарказма, преувеличено вежливо раскланивался и скрывался в кабинете. Она поила Михаила Борисовича чаем на кухне и слушала. Рассказы гостя не были разнообразны, но без оттенка жалобности. Он и о любви своей к ней давно не говорил, это подразумевалось. Так, о школьных делах. О своей коммуналке. О больной матери, с которой жил вдвоем. И, конечно, о многочисленных своих дамах. Он никогда не был женат, у него не было детей, но ни с одной женщиной ему, по его словам, интересно не было, год, от силы два. И Елена Петровна подтрунивала, мол, такой завидный жених, куда же дамы смотрят.
— Тебя, Ленка, жду, — говорил тот с пафосной серьезностью — они давно, как старые друзья, были на ты, и ему за его служение позволялась даже известная фамильярность. Кроме того, когда он это повторял, Елене Петровне становилось сладко, зябко и немного стыдно. Хотя в общем-то стыдиться ей было нечего.
Как ни странно, уже под вечер она нашла-таки и Пушкина, и двадцать два. Но у дома оказались другие ворота, и в отворившуюся на минуту калитку она увидела девочку, которая играла в песочнице. В их с Мишей доме не было ни песочницы, ни девочки. Елена Петровна поняла, что сходит с ума. Она отошла в сторонку, почувствовав, как она устала. Тяжело опустилась на какой-то бугорок. И ей стало отчетливо ясно, что она очень стара и никому не нужна.
Теперь она понимала, конечно, что Михаил Борисович — мелкая душа, ничтожество, что было особенно ясно
в сравнении с памятью о благородстве ее покойного мужа. Но оказалось так, что больше никого у нее не было,
дочь — отдалилась, о Пете и говорить не приходилось… Она была очень сердита на Михаила за то, что заблудилась. Взять хотя бы эту дачу, которой он так гордится. Ведь это не его дача. После смерти матери он женился-таки. Причем на одинокой, значительно моложе его и красивой, как ни странно, к тому же состоятельной женщине, взрослые дети которой жили отчего-то в Аргентине. Он с молодой, так сказать, женой даже ездил туда, потом рассказывал, что хотел привезти и подарить мачете, без которого пропадешь в сельве, но отобрали на таможне. Зачем Елене Петровне было мачете. Впрочем, скорее всего, это все он приврал, чтобы не дарить подарков — с возрастом Миша стал, мягко сказать, жадноват.
После Аргентины он сделался в своей школе завучем, чем гордился, а молодая жена как-то подозрительно быстро умерла. И Миша остался вдовцом и наследником и квартиры, и машины, и этой самой дачи в Валентиновке с гаражом. Квартиру, впрочем, пришлось потом вернуть аргентинским детям. Но все остальное он прибрал.
И как скверно все было на похоронах. Пришла толпа физиков, многих Елена Петровна и не видела никогда. Лиза настояла на отпевании. А ведь Виктор никогда не был верующим, хоть и был, конечно, крещен в детстве. И в церковь никогда не ходил. Но Елене Петровне уж было не до того: пусть отпевают. Тем более, что все похоронные хлопоты, беготню с документами и оплату могильщиков, Лиза взяла на себя.
Прощание проходило в кладбищенской церкви, куда гроб привезли из больничного морга. Елене Петровне пришлось долго стоять в трауре, который ей наскоро соорудила дочь, впереди толпы родственников, друзей и коллег, среди которых мелькнул и Миша, хоть к ней из деликатности, наверное, не подходил, стоять у ног покойного, пока поп кадил и читал свои заупокойные молитвы. Ей хотелось быть у гроба, обнять мужа, но ей отчего-то не разрешили, поставили здесь. Наконец, священник дежурным голосом пригласил прощаться, и получилось так, что Елена Петровна медленно пошла вперед, а за ней все остальные. И — она вспоминала об этом с болью и тоской —
Петя, стоявший на правах первенца прямо за ней, нетерпеливо подтолкнул ее, когда она все не отрывала губы от холодного лба и гладила пышные седые еще живые волосы мужа, лежавшего в гробу среди цветов. И сквозь отчаяние она поняла, отчего сын тот так торопится: выпить на поминках.
Сил идти далеко, через все мокрое весеннее кладбище, к могиле у Елены Петровны не нашлось. И она попросила отвезти ее домой, твердо решив, что накажет Лизе саму ее, когда она умрет, сжечь в крематории. А уж урну зарыть здесь, рядом с Витей. Во время поминок у них в квартире она не выходила из своей комнаты. И только слышала сквозь дверь, как по-хозяйски распоряжается Лиза. И понимала со смирением, что не только мужа, но и своего дома у нее больше нет.
На похоронах Виктора Львовича я присутствовал. То, что Елена Петровна приняла на бестактную торопливость в поведении Пети, было связано с каким-то странным возбуждением, охватившим его после смерти отца. Подобное случается с нервными людьми в моменты особенно острых переживаний. Скажем, он даже у могилы был не то что бы весел, но не к месту шутлив. И я помню, с каким осуждением смотрели на него физики, коллеги его отца. Известное равнодушие проявляла скорее Лиза, но это тоже было внешнее впечатление: просто она заняла себя хлопотами и похоронными заботами, и это ее отвлекало. А выпить Петя, скорее всего, действительно очень хотел.
Михаил Борисович нашел ее в сумерках на станции, сидевшей на скамейке. Елена Петровна не казалась испуганной и не плакала. Но посмотрела на него без радости, почти безучастно, сказала вот, наконец-то, будто у них было назначено здесь свидание. Ему показалось, что, как ни странно, она была на него обижена.
Он уже давным-давно приехал из Москвы, поставил машину в гараж, потом обыскал весь дом, решил было, что Елена Петровна сбежала. Как девчонка. Но все ее вещи были на месте. И не было оставлено никакой записки. Проклиная все на свете, потому что у него было много домашних дел и он устал, Михаил Борисович отправился на поиски, сходил на речку, по берегам которой на ободранной траве валялись немногие голые отдыхающие и ловили последние солнечные лучи. Потом он по наитию направился на станцию, где Елену Петровну и обнаружил. Ее, свою старую любовь — всей жизни, как он любил говорить выспренне, хоть теперь и не был в этом уверен — о которой он точно знал, что она рано или поздно будет ему принадлежать. Потому что он был тверд в достижении своих целей и умел ждать.
Нет, Елена Петровна, конечно, никуда не поехала бы, если бы не дети. Но, едва прошло девять дней после похорон, Лиза объявила, что она и ее новый муж начинают делать в квартире капитальный ремонт. Включая трубы. И уже одолжили денег. Что ремонт продлится едва ли не все лето, и она, Лиза, уже нашла небольшую квартиру, в которую они все и переедут на это время. А если тебе, мама, будет неудобно, то Петя обещал устроить тебя в пансионат.
— Все будет хорошо, мама, и мы все потом здесь распрекрасненько устроимся, — говорила Лиза, наливая чай на кухне, не выпуская при этом сигарету изо рта. —Ты только посмотри, до чего все здесь запущено. Так жить нельзя.
Елена Петровна подумала, что без мужа она жить распрекрасненько уже не будет никогда, кроме того, ее коробила Лизина деловитость, но она соглашалась, что да, ремонта давно не делали. Хорошо, в пансионат, не в дом престарелых, думала Елена Петровна, но вслух ничего не сказала. И тоже возражать не стала. Теперь она целиком зависела от дочери. И только попросила сначала перевезти ее в эту самую квартиру, а лишь потом начать здесь все крушить. И только в этом крушить можно было угадать всю меру ее одиночества и отчаяния.
Снятая Лизой квартира была неподалеку, чтобы ей было удобно следить за ремонтом. Вот только жить в ней вчетвером было невозможно: две запущенные комнаты, одна из которых проходная, маленькая кухня. И — делать нечего — Елена Петровна напомнила Пете о его обещании. К ее удивлению, он все сделал быстро и добросовестно, и уже через день отвез ее за город, в опрятный Дом творчества в Переделкино, поселил в приветливой светлой комнатке с отдельной ванной и туалетом. И первые три дня предупредительно прожил в соседнем с материнским номере.
Мать и сын давным-давно не оставались вдвоем. У Пети на мать была колоссальная затаенная обида. Когда он —
жив и бодр еще был отец — преподнес матери свою первую книжку, она, прочитав, сказала Лизе, а та передала брату, что, мол, похоже, что писала все это не очень умная женщина. Отец же не поленился пойти в магазин, закупил две пачки экземпляров, дарил коллегам и знакомыми, гордился сыном.
Елена Петровна, рассказывал потом Петя, поселившись в Доме творчества, отказывалась покидать комнату, даже форточку упрямилась открывать, опасаясь простуды. Ходить в столовую нужно было по улице, и от этого мать тоже отказалась категорически: на дорожках оставалась наледь, было скользко, она боялась упасть. Три дня Петя носил ей из столовой еду в судках, и ему было неприятно присутствовать при том, как мать, отказываясь снимать траурную косынку, жадно и неопрятно ест.
Потом они пили чай. Нужно было о чем-то говорить. Петя сказал, что недавно перечитал Толстого, и в “Войне и мире” нашел очень много такого, чего не замечал в юности. Елена Петровна осведомилась несколько пренебрежительно, о чем именно он говорит. Ну, например, о том, как обращался с крепостными Николай Ростов, усмиряя бунт в Богучарове. То есть, Толстой если и любил так называемый народ, то трезвой любовью.
— Уж не спьяну, верно, — молвила Елена Петровна, показывая на фляжку с коньяком, которую Петя прихватил к чаю. Что ж, он приехал на три дня, с утра за руль не садиться.
Петя стал с азартом разливаться о том, как Толстой использует самые расхожие приемы приключенческой литературы. Его сюжетные ходы построены на немыслимых совпадениях: Ростов вызволяет княжну Марью, но она — сестра жениха его сестры; похищающий Наташу Курагин — брат жены Пьера, который будет мужем Наташи, и тому подобное. Использует никак не реже, чем Эжен Сю. Но у него все эти неправдоподобия и натяжки не бросается в глаза, как у Достоевского, кажутся естественным. Вообще, забавно что на обе столицы империи нашлись только две титулованных барских семьи, которые и переплетаются бесконечно — гениальная компактность и условность.
— Скажем, — увлекался Петя, глотая коньяк, — когда, наконец, подводы Ростовых трогаются с Поварской, то мало того что по чистой случайности в обозе оказывается кибитка с умирающим князем Андреем, но им при выезде на улице еще и попадается Пьер. Он же оказывается среди пленных, когда Денисов отбивает фуры у бегущих французов и когда погибает Ростов-младший…
Но Елене Петровне было никак не до Толстого. Ей нужно было в туалет, и она соображала, что бы такое полезное сделать заодно, коли все равно вставать: нужно было взять что-то в ванной комнате, но что именно — она забыла.
— Толстой был гений, — сказала Елена Петровна.
А ты говно собачье, продолжил за нее Петя мысленно.
После этих трех дней, проведенных с матерью, у Пети остались самые тягостные впечатления. Он пересказал мне потом еще одну материнскую сентенцию: ты был в юности такой не управляемый, мы с отцом думали, что тебя убьют или посадят. Она не сказала мы боялись за тебя, пожимал плечами Петя, но произнесла эту дичь как будто с сожалением. И Петя вспомнил, что много лет назад с немалым удивлением услышал от нее не в свой адрес, но по какому-то постороннему поводу, что, мол, даже для того, чтобы быть преступником, нужно иметь смелость. Он запомнил и тон, и ее взгляд, и понимал, что она хочет сказать а вот ты у меня — трус.
Мы сидели с Петей в маленьком ресторанчике недалеко от его редакции. И немало выпили. И вдруг он сказал: все дело в том, что мой отец женился на ней — он часто говорил не мать, но она, — когда мне был уже год. Он не хотел жениться, это бабушка рассказывала, всегда отца не любившая, и женился только потому, по бабушкиной же версии, что все вокруг повторяли какой красивый у тебя сын, Витя, и как на тебя похож.
— Гордая матушка, — сказал Петя, — была, конечно, оскорблена. Но она его любила, и простила его. А вот меня — не простила…
Но Петя все-таки заблуждался, Елена Петровна по-своему любила своего единственного сына. Но они часто препирались и спорили, и она подозревала, что недалекий Петя, у которого обо всем было свое, как правило нескладное с ее точки зрения и незрелое, мнение, ее не уважает. И нежность, которую она испытывала к Пете, когда тот был маленьким и рос на ее глазах, все чаще сменялась раздражением, потому что Петя никак не получался таким, каким они с отцом хотели бы его видеть.
Сразу же оказалось, что за долгие годы знакомства Елена Петровна и Михаил Борисович обо всем переговорили. И нынче, после крушения ее семьи, повседневные его интересы казались Елене Петровне и вовсе самыми незначительными и суетными. Он говорил о постройке бани, и во что это ему обойдется. О том, как приходится тратиться на ремонт старенькой машины. И что жизнь дорожает. Кроме того, он часто вспоминал перипетии своей неинтересной куцей жизни, которые Елене Петровне к тому же были давно известны. Она не понимала, отчего он будто кичится пережитыми огорчениями, которые и бедами-то не повернется язык назвать. Любая жизнь трудна, и былых страданий скорее нужно стесняться, а побед не было ни у кого. У него уж точно, если не считать таковыми мелкие стычки на педсоветах, из которых он выходил по его словам героем. Наконец, однажды за завтраком Михаил Борисович поинтересовался, сколько у нее есть с собой денег. Оказалось, что денег у Елены Петровны нет.
— Ведь твой муж хорошо зарабатывал, — с ужасом, почти в панике воскликнул Михаил Борисович.
Она стала сбивчиво объяснять, что, конечно, после Вити кое-что осталось, но все это у Лизы, и что Лиза дала вот ей с собою пятьсот рублей, но я ведь тебе, Миша, их отдала.
— У меня ничего больше нет, — сказала Елена Петровна с некоторым удивлением: ей казалось, что если она согласилась на его уговоры и приехала к нему, то деньги ей не нужны. —Я думала, пятисот рублей на первое время достаточно, — добавила она робко.
— Пятьсот рублей!—крикнул Михаил Борисович и страшно, картинно, театрально захохотал. —Пятьсот рублей!
Петя узнал о том, куда Лиза сплавила мать последним. И ужаснулся. Он был так уязвлен и поражен, что даже не стал вдаваться в объяснения с сестрицей. В его сознании поступок матери, сбежавшей к полюбовнику, — отчего-то в этом случае он употребил именно этот, устарелый оборот, — еще не сняв траур по отцу, был чудовищен. И эта чудовищность в его воображении, особенно когда он выпивал, разрасталась до чрезвычайных размеров. Он безотчетно полагал, что его мать должна была себя вести как безутешная вдова, храня память. Когда он все это высказывал, горячась, даже его милая спокойная жена не смогла сдержаться:
— Ты об этом говоришь так трагически, будто твоя двенадцатилетняя дочь потеряла невинность.
Петя посмотрел на нее, не понимая, и сказал только:
— Хуже, это еще хуже…
А мне он потом, несколько успокоившись, сказал проще:
— Конечно, это все гадость. И кончится какой-нибудь гадостью, я чувствую. Я ведь этого прохвоста с детства знаю. Это мать всегда считала его безнадежно влюбленным романтиком, а он у отца без конца червонцы сшибал. Но отец никогда об этом ей не говорил. Не хотел, так сказать, разрушать замок грез…
И Петя оказался прав.
Разговор о деньгах произошел у Михаила Борисовича и Елены Петровны день на третий ее пребывания у него на даче. И постепенно, не понимая еще, что происходит, Елена Петровна улавливала какие-то неприятные перемены в его отношении к ней. Во-первых, он стал раздражителен и постоянно указывал ей, что она все делает не то. Она не так двигалась, не так ела, не туда бросала использованные салфетки в его уличном деревенском, тесном Елене Петровне, туалете.
— Миша, я старая, — говорила Елена Петровна с мягкой улыбкой, как бы извиняясь за это. — Не сердись, голубчик.
Голубчик, однако, поглядывал на нее злобно, иногда цедил прости, устал, нервы. От чего он так устает, Елена Петровна не знала. Понимала, конечно, что он просто очень любит самого себя невесть за какие достоинства, и удивлялась самой себе, что за долгие годы не могла разгадать, что этот самый милейший и предупредительный Миша на самом деле обманул ее и оказался очень сребролюбивый и черствый человек. И считала дни, когда ее от него заберут. От разочарования в Мише и от стыда за себя и за свою доверчивость она даже иногда украдкой плакала, хотя очень редко давала волю слезам. Даже на похоронах мужа она позволила себе заплакать только вернувшись домой из церкви и закрывшись у себя в комнате. Теперь она ждала от Михаила, как стала она его про себя называть, чего угодно. Но все-таки не угадала, каким позором дело кончится.
Однажды он вошел на веранду с перевернутым лицом и дрожащими от сдерживаемой злости губами. И раздельно спросил:
— Ты пользовалась туалетом?
Елена Петровна растерялась и сказала, что да, наверное пользовалась. Скорее всего…
— А ты знаешь, что я его рано утром мыл?
— Да, там было чисто, — сказала Елена Петровна, краснея, уже предчувствуя что-то постыдное.
— Так зачем же ты его обосрала?!! — завопил неистово Михаил Борисович. —Старая дура, маразматичка, засранка… Нет, у меня сейчас будет инсульт, — пообещал он кому-то невидимому. —Она… она доведет меня до инсульта…
Елена Михайловна поднялась с дивана, на котором сидела, шагнула вперед, отодвинула вопящего Михаила Борисовича, вышла на крыльцо. Потом произнесла твердо:
— Позвони Лизе.
— Да пожалуйста. Только на хрен ты ей нужна… Кому ты вообще нужна…
Но взял трубку сотового телефона и позвонил.
Забирать Елену Михайловну приехал ее новый зять. Она уже собрала свой чемоданчик и терпеливо просидела на крыльце больше двух часов. С Михаилом Борисовичем она больше не сказала ни слова.
Когда зять приехал и погудел у ворот, она поднялась на ноги. Зять взял чемодан в одну руку, другой поддер-живал тещу.
— Вы ничего не забыли, Елена Петровна?—спросил он предупредительно.
— Ничего, — сказала она и стала тяжело протискивать на переднее место, рядом с водительским.
Но Лиза обнаружила-таки, что в доме Михаила Борисовича осталась маленькая микроволновая печь, которую тот у Лизы выпросил. За этой самой печью определили съездить Петю, как он ни упирался: ни сама Лиза, ни ее муж не могли отпроситься с работы. Петя позвонил мне:
— Слушай, поехали вместе. Я не могу видеть этого пакостника. Я с этой скотиной что-нибудь сделаю…
Мне была эта поездка очень некстати, но Петя заверил, что мы уложимся в полтора часа, туда — днем, когда еще люди не едут на дачу, а обратно как раз тогда, когда никто не едет в Москву. Все это была пропаганда: мы больше часа стояли в пробке при пересечении Ярославского шоссе и окружной дороги. Однако, как оказалось, Петя очень правильно сделал, что уговорил меня поехать с ним.
Петя позвонил этому самому Михаилу Борисовичу с дороги, предупредил, тот видимо что-то возражал, но Петя сказал жестко:
— Поговорим на месте.
Естественно, Петя на этой даче никогда не был, и мы долго искали нужный дом. Потом Михаил Борисович долго не открывал, пытаясь объясниться с нами, стоя за закрытыми воротами. Петя объяснил ему, что перемахнуть через забор нам ничего не стоит. Тот видно что-то прикинул — нас все таки было двое относительно молодых мужчин, а он был одинокий старик. Он открыл. И сразу же заявил, что удерживает эту самую печь за проживание. Вот тут-то пригодился я. Я оттеснил Петю, не давая ему больше рта открыть. Спросил, в какую цену в сутки оценивает Михаил Борисович постой в его разрушенной старой даче. Он стал плести что-то о том, что у нас в Валентиновке в месяц комнату с верандой сдают за шестьсот долларов.
— Вот и считайте, — сказал он.
Я достал сто долларовую бумажку. — Сдача будет?
Этот старый идиот вынул из штанов потертое портмоне и стал копаться в рублях.
— Несите печку.
Не знаю, отчего он меня послушался, наверное, возбудился от вида сто долларовой купюры, поплелся за печкой, попросив нас подождать у ворот. Когда он вернулся, я взял печку, осмотрел, спросил — работает ли. Он заверил, что как новая. Я передал печку Пете, спрятал купюру в карман и закрыл ворота под носом у Михаила Борисовича. Тот завизжал. Он выбежал, когда мы тронулись, но под колеса благоразумно не полез. Только кричал:
— Значит, она задаром жила, задаром?
Когда мы чуть отъехали, Петя попросил сесть за руль меня. А сам вынул припасенную фляжечку. Руки у него ходили ходуном.
Елена Петровна умерла ровно на двадцатый день после своего возвращения к Лизе. Умерла от позора, стыда и скорби в нанятой квартире на чужой кровати. Сделанного Лизой евроремонта она так и не увидела. Последнюю неделю она была в беспамятстве, иногда, очнувшись, неразборчиво звала мужа, плакала, ходила под себя. Лизу она не узнавала…
На похороны матери Петя не пришел.