Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 16, 2005
ВЛАДИМИР КАНТОР
Крепость
Роман. – М.: Российская политическая
энциклопедия (РОССПЭН), 2004. – 496 с.
(Серия “Письмена времени”)
ПРОДОЛЖЕНИЕ ФИЛОСОФИИ ИНЫМИ СРЕДСТВАМИ
Умеет ли русский человек любить?
Роман Владимира Кантора “Крепость”, выпущенный на исходе года РОССПЭНом, – по нашим временам, едва ли не одна из последних книг с “трудной судьбой”. Не секрет, что ныне человек с именем, имея в портфеле рукопись, зачастую не желает даже прогнать ее через “толстый” журнал – лишняя трата времени, – а сразу спешит в родное издательство. И роман выходит в свет через полгода, если не раньше. Кантор вполне подпадает под категорию человека “с именем”: он не только известный писатель, троекратный номинант Букера, лауреат премии Генриха Бёлля (1992), но и известный философ, культуролог, доктор наук, профессор и прочая, и прочая. На роман же “Крепость” – по многим признакам, любимое детище автора – будто бы кто порчу навел. В 1992-м его выход анонсировало издательство имени Сабашниковых, но что-то сорвалось – и кастрированный журнальный вариант “Крепости” (16 авторских листов против 40 исходных) выходит в свет только в 1996-м. Роман получает положенную порцию критики, номинируется на Букера – и впадает в летаргический сон аж на восемь лет. До следующего тысячелетия. В чем же дело?
В РОССПЭНе – издательстве серьезном, специализирующемся на философии, историософии и культурологии – книгу опять-таки выпускают в серии “Письмена времени”, где место отводится не собственно прозе, а дневникам, мемуарам etc. Тем самым “Крепость” (невольный каламбур) накрепко привязывается к породившему ее времени, становится “документом эпохи” и – по негласному умолчанию – лишается будущего как художественное произведение. Похоже, что автор, за плечами которого такие нашумевшие бестселлеры, как “Крокодил” (1990) и “Победитель крыс” (1991), попросту отчаялся, что его роман будет востребован, и сдает свою крепость без боя.
Сам Кантор определяет “Крепость” как семейный роман – то есть, в нынешнем понимании, нечто из сферы традиционного реалистического повествования, саги (либо сериала), скрепленного длящимися отношениями нескольких поколений. Формально эти признаки присутствуют. Происходящее в романе увидено глазами трех поколений. Дедов (прошлое) представляет прикованная к постели пламенная революционерка, персональная пенсионерка Роза Моисеевна. Отцов (настоящее) – приятель ее застрявшего в загранкомандировке сына, сотрудник редакции некоего философского журнала (т.е. один из двойников автора) Илья Тимашев. Детей (будущее) – внук Петя Востриков, старшеклассник. Время действия – октябрь 1983-го, краткое правление Андропова. Сюжет (по крайней мере, динамичный сюжет) практически отсутствует.
Жизнь героев так или иначе крутится вокруг умирающей, но никак не могущей умереть Розы Моисеевны. Она живет бесконечными воспоминаниями о своем героическом прошлом и бесконечными же капризами и жалобами на то, что одинокая больная старуха всеми покинута и никому не нужна. Старуха деспотически предопределяет судьбу семьи – не только тем, что крадет право на свободу и личную жизнь у окружающих, но и всем своим тщательно лелеемым прошлым: и тем, что люди, подобные ей, некогда совершили революцию, и тем, что благодаря ей же прочие члены семьи пользуются спецраспределителем и живут в элитном доме “красной профессуры”. Самое сокровенное, что было в ее жизни, – строительство “великой крепости социализма”. В бредовых видениях она именует себя “матерью великой любви” – но любовь к мужу, детям и внуку для нее не более чем один из этапов в деле построения этой крепости. Бессилие и дряхлость угнетают ее, она не понимает, за какие грехи к ней не приходит смерть. Илья, рассуждая на эту тему, объясняет ухаживающей за старухой Лине: “Большинство живет в убеждении, что есть суета отдельных людей, но Провидения нет. А Законы Истории частных лиц не касаются. Поэтому только тот, кто пытался связать свою жизнь с Историей или с Богом, жил надличностной жизнью, только для такого существует старость как Рок”.
В моменты просветления Роза Моисеевна осознает, что “ей никогда не везло с добрыми делами. Хотела как лучше, а выходило только хуже”. Желая добра и светлого будущего, она разрушала семьи и судьбы: распропагандированные ею солдаты подняли бессмысленный бунт и были расстреляны – но все это в умирающем сознании оправдывается чистотой помыслов и силой любви. Под конец “мать великой любви” открыто просит “принести жертву” одинокой умирающей старухе – не понимая, что сама жизнь в ее присутствии и есть жертва. Даже после смерти ее призрак исхитряется истребовать себе этой “жертвы” – внушить Лине бессмысленный поступок, который приведет ту в психбольницу и убьет любовника Лины Илью. Естественно, из самых добрых побуждений. Перефразируя классика, можно сказать, что Роза Моисеевна – часть той силы, что вечно хочет блага и вечно приносит зло. Метафора нашего прошлого: живой труп, лежащий в сердце семьи, подобен вечноживому трупу, лежащему в сердце страны.
В настоящем же (напомню: 1983-й) Илья с коллегами из философского журнала пьет “андроповку” и рассуждает о том, что “сила России в Слове”. После чего они – Илья с коллегами – благополучно редактируют статьи о строительстве развитого социализма, благополучно изменяют женам и благополучно терзаются мыслью, не изменяют ли жены им самим. В рассуждениях Ильи наличествуют две крепости: “крепость семьи” и “крепость духа”. Зараженный неизлечимым вирусом футуризма, он полагает, что, служа ненавидимой системе, можно сохранить собственную чистоту и устремленность в будущее: “Созидатель думает о будущем. Он строит дом, строит крепость, чтоб сохранить свои свершения”.
Практически единственный полноценный собеседник Ильи – второй авторский двойник, писатель Борис Кузь-
мин, перекочевавший сюда из канторовской повести “Два дома”. Это тоже бывший книжный мальчик, живущий “духовным созиданием”, мечтающий создать собственную Йокнатапофу, замкнутый художественный мир в рамках отдельно взятого московского двора. Если Илью Кантор щедро оделяет своими историософскими сочинениями, то Бориса – своей прозой. Борису дарит Илья предсмертное эссе “Мой дом – моя крепость”, в котором приходит к жутковатому выводу, что крепость – вовсе не защита, а прежде всего закрепление, как у крепостных.
После всех этих изощренных, но вполне бессмысленных рассуждений о будущем “смертельная тоска прохватывает как понос, тоска от твоей неподлинности”, и Илья осознает: “Нет у меня будущего, как и у всей страны. Так в разговорах да размышлениях и сдохнем”. Именно эта “смертельная тоска”, а не банальная запутанность в отношениях с женой и любовницей приводит его к собственному варианту “русской рулетки” – раскачиванию на перилах балкона. Кокетничанье со стоическим и “правом на добровольную смерть” оборачивается смертью в больнице, долгой и мучительной.
Для младшего героя, внука Пети, понятие крепости связано с необходимостью нарастить себе в будущем непробиваемый панцирь заслуг и достижений – чтобы никто не обидел и не унизил. Он страшится любого столкновения с реальностью, страшится пойти в театр с любимой девушкой – потому что вечером в подворотнях поджидает шпана. Страшится чистой и по-настоящему любящей его Лизы, поскольку некогда “вывел закономерность, что все неприятности происходят от предмета, который нам нравится, иными словами, любовь чревата гибелью”. Петя, младший в поколении благополучных профессорских детей, в сущности, является ходячей иллюстрацией нехитрой мысли: совок плодит людей, способных не к жизни, а к выживанию. Но выжить не удается и ему: сквозь бред угасающего сознания Илью настигает весть, что Петю с Лизой удушили пакетом собственные одноклассники.
Короче, все умерли. Так о чем же и ради чего написан этот длинный и мрачный роман? Может быть, для Кантора проза – всего лишь продолжение философии иными средствами? Полагаю, нет. При постепенном погружении в текст читающего охватывает ощущение дежа вю: точно так же почти бессюжетно ходили, переживали, говорили красивые и умные слова герои Чехова. И фарсовая гибель Ильи от “русской рулетки” читается почти как: “Константин Гаврилович застрелился”.
Кантор написал книгу об обреченности русской интеллигенции ХХ века – по крайней мере, в устоявшихся выморочных формах ее существования. Об ужасе, который охватывает книжных мальчиков, когда реальность врывается в бумажный мир. Книгу о непрочности любой крепости: социализма, семьи, духа. О том, что панцирь и хитин непрочны, как скорлупа. Книгу, как у Чехова, вполне мизантропическую, но, как у него же, умную и светлую. Потому что она, удивительным образом, пробуждает в читающем не только ощущение экзистенциального ужаса, не только сомнения и вопросы – но и чувства добрые. Потому что в ней, как осознал Илья за миг перед смертью, “все правда. Таково мироустройство. Преодолеть его можно только любовью. Но умеет ли русский человек любить?..”
Виктор Куллэ
СВЕТЛАНА ВАСИЛЬЕВА
Превосходные люди.
Венок романов с летописью,
исповеданием и виршами.
М.: “Грейта”, 2004
Читая текст романа Светланы Васильевой “Превосходные люди”, изданного в московском издательстве “Грейта”, окунаешься в такой роскошный русский язык, что долго еще потом находишься в этом облаке.
Темп книги, выбранный автором, – особенный, есть совершенно взвинченные страницы. И уж конечно, захватывают все диалоги с “фантомами” или видениями, отчасти напоминающие собеседование героини фильма фон Триера “Ломая волны”: Бъёрк говорит со своим ангелом, сама к нему обращается и озвучивает ответ. Если почитать житие Св. Терезы, то там тоже не редки такие сенсы. Что касается героини романа Фотинии, то она – прямой медиум и “духи” участвуют в канве повествования, причем “ведущие” эти свои, из индивидуальной истории.
Это как раз и важно, что они являются из области психического, из ареала памяти героини, а не из общих символических рядов.
Поэтому-то так и радует читателя скрупулезная пикторальная детализация – например, изощренное описание одежд бабушки. И пространства – Мастерская, особняк и особенно монастырь имеют еще и дополнительные выходы, сообщающие их с иным миром. Поэтому там происходят сцены, где герои находятся на пороге реального и транспостранства. И все они пребывают в таком “пороговом” состоянии, по-достоевски экзальтированные, когда люди превращаются в свои голоса и можно удержать в фокусе целую группу. Стихи и выписки из синодика в романе – это ведь тоже медиумы, только текстуальные.
Под пером автора медиумическим качеством начинают обладать вещи и животные, пейзажи – отсюда в романе ощущение дикой барочной плотности из-за того, что любая деталь может быть значима, оказаться стрелочкой на карте кладоискателя. Это разогревает ожидания. Предопределенность оказывается “красной селедкой” (“red herring”), ложным указателем, обманом, потому что на самом деле все, что угодно может друг от друга зависеть, но если двое не могут построить отношения, разваливается и все остальное; героиня погибает. Как раз центральная пара в романе и оказывается некоммуникабельной, когда все остальное прорастает друг через друга, дает двойников и умножается.
На страницах романа просто много фраз, на которых останавливаешься, любуешься. Фраз, не имеющих прямого отношения к развитию книги. Но еще Мандельштам писал, что сила дантовской метафоры образно пропорциональна ее необходимости. Так и здесь “высказались” вещи, которые сами по себе – удивительны.
Алексей Парщиков,
поэт.
Кёльн
Т.Г.МАСАРИК
Россия и Европа
В 3 т. Отв. ред. М.А.Абрамов. Т. I. СПб.: РХГИ, 2000. – 448 с.; Т. II. СПб.: РХГИ, 2004. – 719 с.; Т. III. СПб.: РХГИ, 2003. – 576 с.
РОССИЯ И ЕВРОПА
ТОМАША ГАРРИГА МАСАРИКА
Хочу начать свою рецензию с того, что выход в свет трехтомного издания работы Масарика “Россия и Европа” безусловно значительное духовное явление в интеллектуальной жизни России, а также замечательный подарок всем тем, кто занимается историей русской мысли. О Масарике и его труде слышали мы много, читали отрывки, публикации выдержек из текста, но сам труд в полном объеме на русском языке издается впервые. Так что от легенд и мифов, связанных с именем Масарика, можно перейти к серьезному и обстоятельному чтению этого трактата. Разумеется, это дело будущего, и моя рецензия лишь предварительный приветственный отклик на многолетнюю работу переводчиков, составителей и авторов комментария к этим томам. Заглавие работы “Россия и Европа” сразу заставляет вспомнить как известный том Данилевского, так и название одной из глав герценовского трактата “О развитии революционных идей в России”. Но именно чтение текста Масарика заставило меня сообразить, что, строго говоря, собственно о Европе в этих работах почти не говорится или, точнее сказать, говорится лишь в той мере, в какой русская мысль имела отношение к западноевропейской, а русская история к истории Западной Европы. Это, как правило, исследование русской мысли, русской истории, которое включает в себя исследование притяжения и отталкивания русских мыслителей от своих западноевропейских учителей. В этом смысле предложенный вниманию читателя трактат продолжает указанную традицию.
Стоит сразу отметить, что, несмотря на явную любовь Масарика к России, о чем не раз поминали исследователи его творчества, его текст – это и не апологетика России относительно Европы (как у Данилевского), и не самокритика культуры, как у Герцена. Он так определяет свою позицию: “Современный европеец бессознательно обращает свой взор в будущее, он в настоящем находит последствия исторических предпосылок; в России же он попадает в прошлое, часто в средневековое, – настолько все выглядит совершенно иначе, чем современная жизнь бурно развивающегося Запада. В нехристианских странах, азиатских и африканских, это общее впечатление наверняка не будет сильнее, так как обычаи в этих странах совсем иные, тогда как Россия той же породы, обладает теми же качествами, что и Европа. Россия есть то, чем Европа была…” (I, 10). Перед нами спокойная, аналитическая работа без захлеба и без ненависти, работа человека, любящего Россию, но не обольщенного ею. Возможно, объясняется это его славянским происхождением, которое предполагало братский интерес к России, но надо сюда добавить также и влюбленность в русскую литературу. Как пишет сам Масарик, потрясенный романами Достоевского, он попытался понять его, но в какой-то момент ему стало ясно, что это невозможно без понимания России. Именно поэтому он не один раз посещал Россию, общался с видными учеными и литераторами, беседовал с Львом Толстым. Исследование русской мысли и русской литературы он предпринял в контексте развития русской истории и культуры.
Разумеется, его мысли о России были актуализованы первой русской революцией и проснувшимся невероятным интересом Запада к России. Он, конечно, пишет (и это правда): “Россия интересовала меня с юных лет. Мое познание этой страны началось со знакомства с ее литературой. Поначалу довольствуясь переводами, а позже выучив русский язык, я составил на основе сочинений русских писателей представление об этой стране, которое затем постарался дополнить изучением исторических и прочих источников, а также во время посещения Российской империи” (I, 3). Но без проснувшегося в мире интереса к России его книга вряд ли бы имела такой огромный резонанс. К русской революции, обещавшей освобождение рода человеческого, не могли не приглядываться лучшие европейские умы, как и Масарик, понимая “русский вопрос <…> как всемирный вопрос философии истории” (III, 7). Надо сказать, что для себя и своей страны он в значительной степени решил вопрос возможной исторической судьбы (насколько это вообще в человеческих силах). Ведь самое поразительное в творческой судьбе Масарика, что он не только был выдающийся ученый, исследователь, публицист, человек безупречного благородства, но и великий политический деятель, ставший в 1918 г. первым президентом Чехословацкой Республики, которого называли “Президентом-Освободителем”. Строго говоря, если искать ему аналогов в российской истории, то первым вспоминается Милюков наш несостоявшийся Масарик.
Чтобы понять Россию, Масарик подробно анализирует историю русской мысли от Чаадаева до Достоевского, Толстого, марксизма. Очень много внимания он уделяет Бакунину, Чернышевскому, Кропоткину, Владимиру Соловьеву. Помимо специальной книги в третьем томе, посвященной Достоевскому (“Борьба за Бога. Достоевский – философ истории русского вопроса”), он рассматривает его творчество на фоне русской литературы (“Титанизм или гуманизм. От Пушкина до Горького”). Весь процесс русской литературы он резюмирует следующим образом: “Битва за Бога, за нового Бога, – это кровавая битва за жизнь: русская литература в своем развитии дает нам глубочайший анализ такой великой жажды жизни; при этом жажда жизни равнозначна бегству от смерти” (III, 435). Не случайно, полагал Масарик, Достоевский “провозгласил Бога Богом жизни и бессмертия, а “логическое” самоубийство – логическим следствием атеизма” (III, 437).
Но он не ограничивается только констатацией тех идей, что определяли русскую мысль, он пытается понять причину возникновения и бытования особого отношения русской мысли к миру. Скажем, весьма много места он уделяет мифологизму русского мышления. Начинает он свой анализ с первых веков после Крещения: “Если же говорить не только о церковном развитии на Руси, но и о действительной христианизации страны, то сразу же нужно указать, что названный процесс был отнюдь не бурным единственно по причине того, что церковь была греческой и ее главы являлись иностранцами. Славянский политеизм продолжал существовать рядом с официальным христианством и под его вывеской; государственной религией христианство стало приблизительно в 988 г., при Св. Владимире. Русь долго оставалась и, может быть, и по сегодня остается страной и нацией двоеверья” (I, 39).
А потом переходит к, казалось бы, простому вопросу – о малой восприимчивости Канта в русской философии. Но выясняется, что это сугубо гносеологическая проблема под пером Масарика обретает некие черты, объясняющие историческое движение страны: “Русские потому не поняли Канта, что были и остаются еще большими приверженцами мифа, чем европейцы. Русские по примеру Европы были способны отвергнуть миф – теологию, но не были способны ее критиковать: русское мышление – мышление негативное, а отнюдь не критическое, русская философия есть отрицание без критицизма”. И далее: “Это объясняет тот факт, что русское отрицание остается отрицанием верующего. Образованный русский отказывается от своей детской веры, но одновременно усваивает другую веру – веру в Фейербаха, в Фохта, в Дарвина, в материализм и атеизм” (II, 493). Это во многом объясняет тот поворот национального сознания в большевистской революции, который бесконечно обсуждался русскими эмигрантами, почему и как православная вера русского народа перешла в марксистскую веру, а сам большевизм оказался искаженным негативом православия.
О платонизме русской мысли сказано немало. Но каковы причины этого выбора – Платона, а не Аристотеля? Тут мало сказать, что Аристотель – это западная структура мышления, путь к западной схоластике и пр. Но почему? Масарик безыскусно прост. “Платон первым провозгласил миф в философии оправданным, против мифа и мистики обращены скепсис Юма и критицизм Канта”. Поэтому-то “русские в своей религии – приверженцы Платона, греко-русское православие увлечено платоновским мифом; славянофилы вполне логично пришли к Иоанну Дамаскину и Платону” (II, 495). Не случайна, полагает чешский исследователь, любовь русских мыслителей и к Шеллингу, ибо “в лице Шеллинга в философии против Канта выступила мифология, а Гегель своей диалектикой, разрушающей принцип непротиворечивости суждения, поддержал теологию и мифологию, несмотря на свою оппозицию по отношению к теологии” (там же).
Конечно, есть анахронизмы в восприятии русских реалий, свойственные, очевидно, западному человеку, выросшему на современных ему идеях о борьбе пролетариата: “В 1670 г. под водительством отважного Стеньки Разина началась казачья и пролетарская революция” (I, 33). То, что русские историки именовали бунтом, Масарик называет революцией (с очевидностью прилагая западноевропейский термин к иному по смыслу российскому явлению), еще менее можно равнять казаков и пролетариев – общественные группы, родившиеся в совершенно разных социально-политических системах и условиях.
Но вместе с тем его понимание русской истории не только как революционных устремлений интеллигенции и народа, но и как постепенное угасание осмысленности власти поразительно точно: “Царизм беспомощен и неспособен к действию. Еще Александр I не раз хотел провозгласить конституцию, и Александр II хотел издать квазиконституцию, и точно так же Александр III поначалу хотел осуществить программу, которую заимствовал от отца, но все они колебались, были нерешительны и непоследовательны. Такой образ действий прямо провоцировал революцию” (III, 163). Он предполагал, что путь России будет труден и кровав. Правда, ни он, ни кто другой в то время не мог предположить, насколько труден и кровав будет этот путь. Поэтому хочется завершить рецензию некоторым позитивом – кратким резюме самого Масарика, с прокламирования которого он начинает свой труд: “Россия – это тоже Европа. Поэтому, противопоставляя Россию и Европу, я сравниваю две эпохи; Европа не чужда России по своей сути, но все же пока еще и не совсем своя” (I, 10).
Издание снабжено примечаниями и именным указателем к каждому тому и тремя обстоятельными академическими статьями-послесловиями: во втором томе статья М.А.Абрамова, Э.Г.Лаврика, О.М.Малевича “Томаш Гарриг Масарик: жизнь, дело, учение”, в третьем томе – Вратислава Доубека “Россия и Европа”. История книги”, а также Б.Ф.Егорова, О.М.Малевича “Томаш Гарриг Масарик и русская литература”. Остается поздравить издателей-составителей и вместе с ними широкий круг отечественных читателей с выходом этого уникального трактата.
Владимир Кантор
ВЕРОНИКА ЖОБЕР
Русская семья в водовороте
“великого перелома”
Письма О.А.Толстой-Воейковой 1927–1929 гг.
Санкт-Петербург, 2005. – 444 с., ил.
“КАКИЕ ГЛАЗА ИХ ЧИТАЮТ?”
Книга, подготовленная к изданию профессором факультета славистики в Сорбонне, специалистом по современной культурологии Вероникой Жобер, полностью составлена из писем1. Сейчас это не редкость, удивительно, однако, то, что письма эти принадлежат не писателю, не политику, не ученому, не общественному деятелю, а просто частному лицу, правда, лицу из русского дворянского рода – Ольге Александровне Толстой-Воейковой (1856–1936), давшего своей стране и практических деятелей, и гуманитариев, и писателей.
Получив в качестве наследства от тети – известной русской писательницы Натальи Ильиной2 – письма своей прабабушки, написанные в 1927–1929 гг. и адресованные в большей части старшей дочери Кате, жившей в харбинской эмиграции, проф. Жобер опубликовала их в России в 2005 г. в известном издательстве Санкт-Петербургского института истории Российской Академии наук “Нестор-История”. Этой публикации предшествовали многолетняя и кропотливая работа по расшифровке содержания писем, переводу довольно значительной их части на русский язык (адресант свободно владел четырьмя европейскими языками и активно использовал их в своей переписке), тщательное комментирование.
Наша французская коллега глубоко осознала, что ностальгия по уходящему прошлому – это, пожалуй, одно из самых ценных свойств, которое сумело восстановить в себе человечество к концу XX века. Историческое и личностное “вчера”/“позавчера”, воплотившиеся в письмах, становятся частью нашей сегодняшней жизни, к ним хочется прикоснуться мыслью, сохранить в памяти стирающиеся фразы, жесты, ощущения. Вместе с тем личностная история – это не только настроенческая ностальгия, она, содержа в себе множество реальных фактов и бытовых мелочей (от цен на продукты и способов разрешения жилищных вопросов до проблем политических, идеологических, религиозных, этических, культурных, других), может стать полноценным социологическим документом.
Публикатор отобрал для издания 155 писем, написанных в годы так называемого “великого перелома”. Для большинства современных людей – будь то французы, поляки или даже сами русские – понятие “великий перелом”, кажется, уже не несет в себе какой-либо строгой конкретики и воспринимается зачастую метафорически, потому-то и позволю себе чуть прояснить смысл этого столь значимого когда-то словосочетания.
“Год великого перелома” – так назывался доклад Иосифа Сталина, подготовленный к ХII годовщине Октябрьской революции. В докладе победно подчеркивалось: “Истекший год (1929. – Л.Л.) был годом великого перелома на всех фронтах социалистического строительства. Перелом этот шел и продолжает идти под знаком решительного наступления социализма на капиталистические элементы города и деревни”3.
Формы этого “решительного наступления” и можно воочию увидеть на примере судьбы одной семьи и ее многочисленного окружения в создававшихся параллельно с докладом диктатора октябрьских-ноябрьских “грамотках” Толстой-Воейковой. Здесь, помимо разнообразных собственно семейных сведений, постоянно встречается краткая, но, тем не менее, много говорящая информация о бесконечных трудностях жизни всех советских людей: о постоянно возникающих проблемах со снабжением города продуктами питания и самыми необходимыми вещами “…больной вопрос картофеля” (412), “Увы! Большой процент продуктов гибнет…” (416), “калош нельзя купить” (418). Адресанта тревожат вопросы разрушения образования, искусства, науки: “вопрос школы начинает все более омрачать горизонт” (421), “Академия художеств медленно, но верно вымирает” (424), “работы по расширению опытов разных культур (речь идет об агрокультурах. – Л.Л.) безнадежны! Взгляды меняются. Задуманный сегодня план завтра признается ненужным, а на земле нельзя играть в чехарду” (418). В переправляемых в Харбин письмах содержится много горьких сожалений о родственниках и друзьях, которые “бедствуют”, вынуждены “кормиться по знакомым”, жить в ужасных условиях, “рядом с кухней и почти без мебели” (421); часто возникают сетования, связанные с характером обучения и воспитания детей, в частности в связи с лишением детей традиционных православных праздников, “свирепо вычеркнутых из сознания” (426), таких, например, как Рождество, а ведь при этом: “красоту детской радости уничтожат. Серина жизни усугубляется…” (426). И совсем печально звучит признание: “…Я часто радуюсь, что старухи не видят детей и внуков. Я, конечно, не считаю, чтобы позорно было зарабатывать любым трудом, но как-то режет слух, когда слышишь, что внучки служат уборщицами… или в банке подают чай!” (412).
В этих частных письмах выражен, безусловно, далекий от официоза взгляд на “великий перелом”, начавшийся в Советском Союзе, одного из представителей социального “меньшинства”, это и позиция уже немолодого, но мудрого человека, научившегося без жалоб и нытья переносить все возрастающие с каждым годом жизненные невзгоды, при этом быть полезным своей семье, поддерживать других.
Современники Ольги Александровны через некоторое время поймут, что сталинский “великий перелом” – это интенсифицированный процесс свертывания нэпа по всем направлениям хозяйственной и социальной политики, завершится он в скором времени разгромом всех сторонников ленинской экономической программы. Именно события того времени вызовут те лавинообразные сдвиги, которые окончательно ознаменуют конец старой России.
Пожилая русская женщина, описывая день за днем бытовые будни, не стремится анализировать политическую, экономическую, социальную жизнь своей страны, но мысль о кончине старой России, может быть, и невольно, но постоянно присутствует в ее размышлениях: “Теперь, когда глухая стена выросла между нами, тоскливо думается, какой еще луч света были эти маленькие листочки, долетевшие мысли, описания, отзвуки жизни маленьких событий дня. Большие события теперь все это смели и унесли много жизней, много разрушили…” (422). В нашем нынешнем восприятии подобные размышления приобретают символическое значение.
Поначалу у меня возникало впечатление, что подборка писем излишне пространна или даже чуть “сыровата”, но чем далее я их читала, тем более убеждалась в том, что именно благодаря подробностям и жизненной – сырой/живой – подлинности книга о судьбе русской дворянской семьи, перемалываемой жерновами страшного для России ХХ века, получилась непосредственной и искренной.
Думаю, проф. Жобер, чтя и сохраняя память о своих предках, сделала доброе и нужное дело не только для себя, но и для всех нас. Она издала на самом деле хорошую и полезную книгу, дающую представление о характере и образе жизни благородного человека, добротно и правдиво рассказавшего о времени и о себе. Приведу в заключение лишь одно рассуждение Ольги Александровны по поводу ее собственных писем: “Интересно, где все эти конвертики бедствуют? Какие глаза их читают? Кому они что-нибудь сказали о далекой стране, где солнце не сияет и серые тучи ползут уныло…” (417).
К счастью, бедствия “конвертиков” завершились, правда жизни частного честного человека нашла глаза благодарных читателей, сердца которых по-прежнему полны любовью к далекой и грустной стране. За это все спасибо Веронике Жобер.
Проф. Варшавского университета
Людмила Луцевич
1 Русская семья в водовороте “великого перелома”. Письма О.А.Толстой-Воейковой 1927–1929 гг. СПб., 2005. – 444 с., ил.
2 Н.И.Ильина (1914–1994) – известный автор романов (“Возвращение”), сатирической (“Белогорская крепость”) и автобиографической (“Дороги и судьбы”) прозы – родилась в С.-Петербурге. Через несколько лет отец увез семью в Харбин. С 1937-го в течение одиннадцати лет она проработала в качестве журналиста в газетах Шанхая. После Второй мировой войны вернулась в Россию, закончила Литературный институт в Москве.
3 “Правда”. № 259 от 7 ноября 1929 г.