Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 9, 2003
“Письма русского путешественника” – старинный жанр, не в журнале с карамзинским именем объяснять.
Отличие поэзии от прозы, в частности, в том, что поэтические письма никогда не отправляются. Да и пишутся, в общем-то, самому себе.
Уже более четверти века они мирно скапливаются в блокнотах, постепенно складываясь в книгу.
Вот еще несколько фрагментов, содержащих, как и прежние, массу бесполезных для читателя сведений.
Поэзия вообще бесполезна.
ВЕСНА В ОДЕССЕ
Из виденных мною городов Одесса всего более похожа на Москву: смешением языков, ухмыляющейся рожей, пристрастием к европейскому шику, безалаберностью, обилием толп без определенного занятия и вообще походкой.
За спиной дюка Ришелье гикают, свиристят и трепещут флажками какие-то легкоатлетические соревнования – толпы школьников в трусах и майках.
Две пожилые дамы в складчатых летних платьях, как в абажурах, терпеливо пережидают на тротуаре, пока прервется поток машин, потом, махнув рукой, возглашают: “Ну их к е…ой матери!” – и величаво, но быстро пересекают улицу.
Толпы любителей футбола навеки обосновались в Воронцовском садике, чуть в стороне от засиженного птицами чугунного графа. Таким я представляю себе лондонский Гайд-парк. С той разницей, что тут, разбившись на группки и кучки, говорят исключительно о великой игре.
Здесь чтут право самовыражения и свободу слова. Достойно и внимательно выслушивают щуплого старичка. Когда он умолкает, некоторое время вежливо молчат. Затем кто-то вступает с новой репликой – и все принимаются внимать ему. Иногда один из слушателей отделяется от сложившегося кружка и, стоя посреди аллеи, почти в пустоту берется излагать собственные суждения – через минуту и вокруг него образуется новое живое кольцо.
Достоинство и спокойствие.
Изумрудный газон оторочен низеньким чугунным узором, точно черным кружевом.
Легкий розовый запах портвейна.
Ведомые за руки мамами, дедушками и бабушками строгие дети с футлярами скрипок и виолончелей расходятся, как из церкви, из музыкальной школы.
Смешливые девушки-подростки отважно заглядывают встречным в глаза.
Респектабельный фотограф в зеленой замшевой кепке который год щелкает навскидку прохожих у одного и того же дома на Дерибасовской, рассовывая им в руки самодельные визитки в надежде за трешку всучить и самое фотографию.
Винный подвальчик на углу Карла Маркса и Карла Либкнехта окрещен языкастыми одесситами “Две карлы”.
Крутая лестница сводит в чисто прибранное, вроде больничного, пространство перед стойкой.
Тут можно выпить по стаканчику крепленого вина, прислонясь спиной к стене и любуясь в полурастворенную наверху дверь голубым треугольником неба с вторгшейся в него узловатой веткой и крепкими ногами спешащих мимо девиц в коротких юбках и волшебно мелькающих белоснежных трусиках.
ВСЕОБЩАЯ ИСТОРИЯ ЧАЙХАН И БАЗАРОВ
Родиться на Востоке, владеть потертым ковриком и полосатым
халатом в дырах, провести жизнь на базарах – и умереть.
Записная книжка
Во всяком восточном месте первое паломничество следует совершить на базар.
Хотя бы взглянуть на него одним глазком.
Даже если твой взгляд упадет в конце базарного дня, когда его потресканное деревянное колесо замедляет свою круговерть и замирает.
Ты увидишь задымленный вековыми дымами ошский базар, растянувшийся вдоль замусоренной каменистой речки с лепящимися по обрыву человеческими гнездами.
Увидишь плоские, прижатые от ветра камнями крыши чайхан и лавок.
Желто-зеленые пирамиды дынь и оранжевые неподъемные валуны тыкв.
Кирпичные горки молотого перца на прилавках.
Гроздья винограда, наводящие на мысль о зеленоватых легких ферганских садов.
Розовый узгенский рис, ароматный и рассыпчатый в плове, доходящий отсюда до Коканда, Самарканда и Бухары.
Поверх всего этого богатства – спешно расстилаемые ввиду позднего времени брезенты и тряпицы.
Пустеющие ряды.
В кузнечном – еще достукивает молот.
Маленькая ослиная подкова, последняя за день, присоединяется к иссиня-черной груде остальных и будет продана завтра.
В соседних кузнях звякает собираемое железо.
Мальчик лет шести по-взрослому старательно моет в ведре ладони.
Большой круглоплечий отец, стоя на пороге кузницы, протягивает ему полотенце.
И улыбается, видя, что помощник его замечен поздним посетителем.
В опустевшем мясном ряду, среди воздетых на крюки туш, носятся друг за дружкой, дурачась, молодые мясники в забрызганных кровью фартуках.
Возле закопченного котла в руке резчика лука порхает нож – для завтрашнего плова.
Нескончаемая череда чайхан, где день-деньской толковали, прихлебывали чай, жевали табачную жижу, кряхтели старики, осиротела без своих завсегдатаев.
Старики разбрелись по домам.
Только на крайнем топчане белеет спина чайханщика, присевшего напоследок с приятелями.
Дневные продавцы, сложив товар, сходятся в большой застекленной чайхане на ужин и свои разговоры и сговоры о ценах.
Впервые за день проступает на слух говорок реки, журчавшей в мусоре за задами кузниц, лавок, чайхан и караван-сараев еще во времена Великого шелкового пути.
Где те верблюды, тугие мешки, караванщики с грубыми голосами? Где россыпь мечетей вокруг Сулейман-горы?
Базар всех пережил и вот теперь отдыхает.
Выступают над головой пропахшие чесночным дымом звезды.
Перебирает четки консервных банок река.
И пишется всеобщая история чайхан и базаров.
ТУРЕЦКИЕ КАНИКУЛЫ. ВПЕЧАТЛЕНИЕ
Вид с балкона (при четырех освещениях)
Слева и справа.
Горы умело расставлены планами, горбами позади горбов.
Ближние – зеленые и выпуклые.
Далее все более плоские и голубые.
До самых далеких, вырезанных из мутного серого картона.
Плотная синева моря.
Занавесь балконной двери замирает, обвиснув.
Потяжелев в красноватых вечерних лучах.
Пропитавшись вязким соком заката.
Вот и дальний петух сзывает кур к вечернему намазу.
Вой муэдзинов мешается с воплями дискотеки.
Над морем плавает подтаявшая с нижнего края, водянистая, забытая кем-то в небе луна.
Яхт-клуб в Мармарисе
Мачты, веревки, раздуваемые ветром флажки.
Скользкие доски серфингов.
Беременные воздухом паруса с большими синими номерами.
Все колеблется, и трепещет, и отражается радостными изломанными полосами в серо-голубой воде.
Стайка воробьев сопровождает продавца кукурузы, колесящего целый день вдоль пляжей со своей металлической тележкой.
“Маис! Маис!..”
Белые поплавки яхт по всей лагуне.
Полупансион
Влюбленная парочка целуется в углу бассейна.
Остальные купальщики далеко огибают тот край.
Чтобы не нарушать их уединенья.
Громадные английские девицы шумно бросаются в воду.
Но и они.
Бритоголовый соотечественник в золотых цепях
валяется в шезлонге
с “Историей мошенничества в России”.
Освежая в памяти теорию, вероятно.
На мраморном бортике отстегнутая дамская нога.
В чулке и спортивной туфле.
Эсхил
Развалины.
В амфитеатре та же пьеса.
Цикады. Хор.
Клеопатрин пляж
Как потрудился над ним Господь!
Каждая песчинка – произведение ювелирного искусства: крошечное белое, прозрачное, коричневое или розовое овальное зернышко.
Так и вижу Творца с черной лупой в нахмуренном глазу.
С пинцетом в терпеливой руке.
Одиссей
Воняя дизелем, наша триера ползла вдоль пиратских гаваней и затонувших греческих городов.
Турок-капитан, разложив на штурвале газету, время от времени отрывал глаза от репортажа о вчерашнем футболе и подправлял курс.
Пенелопа могла быть спокойна и чесать языком с соседками.
Ровно в 17.30 он обмотает негнущийся канат вокруг причальной тумбы, соберет с пассажиров положенную мзду и отправится домой обедать.
Памяти парусинового портфеля
Это был воистину замечательный портфель: грубого серого брезента, с клапаном из толстенной мягкой кожи. И такими же уголками.
С кожаными петельками для ручек-карандашей, с вместительным глубоким нутром. Я уже видел в нем свои записные книжки, и газету, и очешник, и пачку рукописей.
Он так и остался лежать в той заваленной до потолка портфелями, сумками, визитницами и портмоне дивно пахнущей кожами лавке.
Затерянной среди сотен таких же кожевенных, ювелирных, одежных и сувенирных лавок, магазинов и магазинчиков курортного городка.
Лавочник уперся, плут, и не сбавил цену.
Наука любви
Ты спросишь, в чем.
В море, в намазанных от загара пальмовым маслом женщинах.
В девицах, выползающих, извиваясь, из тесных джинсов на утреннем ветерке, на которых глазеешь, валяясь на плоском желтом матрасе.
В розово-фиолетовой тягучей вечерней волне, в которую погружаешься, как в объятья.
В полуденном воздухе, дрожащем над изрытым босыми ступнями пляжем.
В обладании жизнью и морем.
Юная скандинавка с юным турком льнут друг к дружке на горячем песке, вставив в уши по наушнику плеера, и слушают одну музыку на двоих.
Прилежные ученики, они не замечают моря.
Мелочи праздной жизни
Завтрак горстью маслин.
Ломтиком овечьего сыра, оставляющего вкус перечитанной строки из Гесиода.
Работник, почистив бассейн, единоборствует с удавом, укладывая кольцами рифленый шланг.
Морщинистая, сложенная вдвое старуха, вводимая под руки в воду и так же бережно извлекаемая оттуда – после того, как сплавала до буйков.
Туда же и ты на своем чахлом, пропускающем воздух матрасике.
Бело-голубое прогулочное корыто с крупно выведенным по борту именем: “Геркулес”.
Башнеподобный турок на коротких ногах.
Квадратная, вздутая, гремящая, как папирус, лепешка, подаваемая на черной доске.
Выбритое актерское лицо Ататюрка в стоячем воротничке глядит с турецких денег холодными, зеленоватыми, широко расставленными глазами.
А страну-то вытащил.
Вечерние прогулки мимо черно-зеленых апельсиновых рощ, поблескивающих глянцевой листвою.
Надменные пятизвездные отели – в тишине и пальмах.
Гостиничный турчонок все трет и трет и без того зеркальные стекла холла.
А шведский отец со своим шведским сыном все ведут нескончаемую беседу – о музыке, о созвездиях, об устройстве водяного насоса – то за столиком, то у борта бассейна в воде, то взбираясь по крутым ступеням к разрушенной крепости, улыбчиво и серьезно. И не могут наговориться.
Прав старина Гераклит.
Дважды никто не войдет в одно и то же Средиземное море.
Кемер–Фазелис–Мармарис–Аланья
ONE WAY*
На восьмой день Господь создал доллар.
И в придачу к нему – сосиску в булочке.
“Наслаждайтесь Америкой!” – бросил мне толстый негр иммиграционной службы в аэропорту, возвращая паспорт и отмыкая никелированную калитку для прохода.
Я вынырнул из-под земли на углу 8-й авеню и 42-й улицы, где со ступенек автовокзала сходит увековеченный в металле водитель автобуса со своим кондукторским саквояжиком в руке. И обнаружил, что Вавилонская башня все же была достроена – из кирпича, стекла, бетона – и вся увешана рекламой.
Только ее все время чинят: рабочие в люльках повисли вдоль стеклянных стен, у подножия долбили асфальт, и какой-то ковбой в широкополой шляпе перекидывал мешки с цементом, не выпуская сигары изо рта. Тут были люди всех рас и народов, и кудрявый Портос приветствовал собрата, помахав рукой из кабины подъехавшего автокрана.
Нью-Йорк улыбнулся мне широчайшей улыбкой рекламного дантиста.
И сама мадам Тюссо доброжелательно заглянула мне в лицо, примериваясь острым восковым глазом.
Америка была занята собой.
Меж уходящих в небо стен катили грузовики, похожие на паровозы.
Небольшие толпы переминались с ноги на ногу у еще не открывшихся театральных касс.
Чуть в стороне грустил кирпичный заброшенный небоскребик с ржавым водонапорным баком на крыше.
Пьяный негр, сидя на синем пластмассовом ящике из-под лимонада, проповедовал самому себе.
Видимо, у них это в крови, потому что минутой позже я повстречал другого, в длинном зеленом плаще с крупной белой надписью: “Настоящий Бог”.
Ясноглазая американка поцеловала своего ясноглазого американца и облизнулась, будто съела мороженое.
Необъятные в заду джинсы прогуливали крохотные, с подворотами, джинсики.
Воспроизведенная в золоте боттичеллиевская Венера в витрине шикарного магазина демонстрировала на себе модные тряпки.
Официант за стеклом бара бережно протирал бокалы, поднося их к глазам на просвет.
А два других, крахмальных при бабочках, везли на каталке по улице двухметровый, обернутый в целлофан и перевязанный розовой лентой сэндвич для какого-то парадного ланча – как торпеду.
И весь этот уличный шум и гам покрывал вой пожарных, не то полицейских сирен, долетающий аж до верхотуры Эмпайр Стейт Билдинг.
Америка, всякий знает, провинциальна.
Американцы – трогательны.
Клянусь, но знаменитый “Гитарист” Эдуарда Мане в Метрополитен-музее обут в белые кроссовки.
Американские вещи, за исключением небоскребов, ненастоящие, будто взяты из детской. Пластмассовые, бумажные – посуда, одежда, мебель – раскрашенные в детсадовские цвета.
Даже автомобили кажутся воспроизведением коллекционных моделек, а не наоборот.
В Америку, по крайности в эту ее часть, перебрались из Европы самые шустрые, но не самые породистые люди.
У женщин скорее крепкие, чем красивые ноги.
Масса очаровательных детей, но куда они деваются, повзрослев? Вероятно, пересаживаются в автомобили.
Другое дело африканские вожди, которых завозили целыми трюмами. Физически красивыми мне показались, главным образом, негры – правда, не те, что слоняются в кирпичном Гарлеме и больше смахивают на вангоговских едоков картофеля, а чистенькие и отутюженные, с 4-й и 5-й авеню.
И уж точно лишь негритянки обладают в жизни фигурами, какие проповедует реклама женского белья.
Независимо от цвета кожи, американцы – люди с чувством достоинства.
“Рентгенологом” называет себя не только врач, но и человек при аппарате, просвечивающем портфели и сумки на входе в охраняемое здание.
А вообще-то быть американцем значит быть человеком со счетом в банке.
В обеденный час сидеть за соком в искусственном воздухе кафе.
Без конца говорить по мобильному телефону.
И платить, платить, платить по счетам.
В шестичасовом автобусе я понял, что Нью-Йорк – это город клерков.
Он потому-то и лезет вверх, что уже в трехстах метрах от Бродвея начинается форменное захолустье. А сама эта часть страны на 9/10 одно нескончаемое предместье, как между Люберцами и Панками.
Здесь я увидел покосившиеся деревянные столбы с повисшими мотками обрубленных проводов и черными кишками кабелей. Томсойеровские заборы, не познавшие малярной кисти. Автобусную остановку, крытую поседевшей от времени дранкой, – в довершение картины там стояла толстая негритянка в платке с лицом совершеннейшей русской бабы.
Одноэтажная Америка подросла за три четверти века, но всего на этаж.
По большей части она застроена чем-то вроде подмосковных дач с балкончиками и крашеными столбиками веранд. Только тут они стоят не в садах, а теснятся плечом друг к дружке и называются “городками”.
Центральные улицы таких городков все одинаковы и сразу показались мне страшно знакомыми на вид.
Магазинчик. Забегаловка. “Ремонт автомобильных кузовов”. “Продажа часов и пианино”.
Все стены в вывесках и указателях, рассчитанных на идиотов, маленькие мигающие рекламки.
Да это ж типичная веб-страничка! Или вернее – это сам Интернет заимствовал вкусы и эстетику захолустного американского городка, распространив их на безбрежный электронный мир.
Где тут менялся стеклянными шариками Билл Гейтс?
Я опасаюсь, что из провинциальной России, когда она придет в себя, получится не уютная европейская глубинка, а вот такая Америка. Понастроим хайвеев. А деревянные заборы и кривые столбы у нас есть.
Но любовь моя, Вавилон!
Америка вся еще в лесах.
Она только теперь обретает свое настоящее лицо.
Главная достопримечательность Нью-Йорка – Нью-Йорк, умопомрачительная помесь марсианского города с Конотопом.
Гуляя по нему, испытываешь ощущение, будто едешь в лифте: взгляд непроизвольно забирается все выше и выше, пока не застревает на чем-нибудь вроде нелепой жестяной пагоды, венчающей 60-этажную башню “Крайслера”.
Запечатлеть этот город можно только на вертикальных снимках.
Американский юмор грандиозен. Образчик его – небоскреб “Утюг”, похожий на тонко отрезанный ломоть необъятного кремового торта.
Поодиночке небоскребы, за редким исключением, крайне уродливы. Но толпой…
Город виагры. Какая эрекция!
Его небоскребы преисполнены детской американской веры в электричество и “Дженерал моторс”.
К ним невозможно привыкнуть, зато легко избаловаться: уже через пару дней ловишь себя на мысли, что Мэдисон какая-то низкорослая.
Тут есть и своя археология. Она проступает на старых кирпичных спинах зданий в полусмытых дождями белых письменах, рекламирующих несуществующие компании с несуществующими телефонами и адресами.
По этим адресам ходили герои О’Генри, ловя удачу.
А теперь сквозь всю эту вздыбленную мешанину и эклектику начинают прорисовываться новые и чистые черты.
Америка перестает громоздить до небес подобия стократно увеличенных трансформаторных будок и ампирных европейских переростков, жертв акселерации.
Когда ветер дует с благоприятной стороны, Нью-Йорк пахнет океаном.
И мне кажется, этим океанским ветром навеяна новая, уже не скребущая небо, а в него уходящая архитектура.
Чтобы убедиться в этом, достаточно посидеть молча полчаса в каком-нибудь тенистом ухоженном уголке на отстроенной заново 3-й авеню.
Любуясь отражающим ступенчатое небо бесконечно вертикальным боком любой из башен и тем, как по нему скользит, преломляясь, отражение летящего средь облаков самолета, и его рокот умиротворенно вплетается в городской шум, подкрашенный выкриками девушек, собирающих деньги на бездомных.
Если забраться на небоскреб, город разверзается.
Но того, кто довольствуется высотой собственного роста, дарит ощущениями Ионы, прогуливающегося по киту.
Я так и поступил.
Я прошел Манхэттен пешком, от Уолл-стрит до Гарлема.
На меня дуло то прохладным воздухом из ювелирных лавок, то горячим ветром подземки из тротуарных решеток.
Из банков высыпа─ли стайки клерков с пластиковыми бирками на цепочках.
Встретилась компания совершенно одинаковых мистертвистеров в соломенных шляпах, кремовых пиджаках, черных бабочках на розовых сорочках и с толстенными сигарами в зубах.
Какой-то Уолт Уитмен в джинсовой робе просил на жизнь.
Толпы с плеерами в ушах спускались в провалы метро, как в помойку.
Там, десятью метрами ниже гранитных цоколей, их ждала совершеннейшая Лобня с покалеченными скамейками, изрисованным кафелем и запахом мочи.
Зато на поверхности я обнаружил магазин, где продают “роллс-ройсы”.
Но еще прежде пересек замусоренный, как настоящий Китай, здешний “чайна-таун”.
Я имел возможность записаться в уличную “школу Аллаха”, но упустил свой шанс.
Треугольные бродвейские скверики украшали скульптуры и складные зеленые стулья, на которых офисные девицы поедали из пластмассовых корытец, как кролики, ничем не приправленные листы салата.
Там я увидел монумент Джеймсам Беннетам, отцу и сыну, основателям “Нью-Йорк геральд трибюн”, и святому духу американской прессы с бронзовым герценовским колоколом.
Возле крашенной суриком груды металлолома перед билдингом “IBM”, изображающей скульптуру, бродили длиннобородые евреи в круглых черных шляпах и долгополых лапсердаках, невзирая на жару.
Посреди какой-то стрит лежал, задрав к небу крючковатый нос и глядя невидящими глазами на мелкие облачка над верхними этажами, седой сухопарый джентльмен в сером костюме и полосатом галстуке. Сердце прихватило. Больше ему не надо думать о деньгах.
На Таймс-сквер под латиноамериканскую музыку танцевали нумерованные пары: какой-то конкурс для тех, кому за тридцать.
Так я добрался до Сентрал-парка с его именными скамейками, украшенными табличками вроде “Дорогому дедушке, любившему тут гулять со своею палкой”.
Выводок младших школьников дисциплинированно лизал мороженое, любуясь прудом.
Туберкулезный негр, кашляя, рылся в урне.
Из-под ног шедшей навстречу по аллее девушки вспорхнул голубь, так что на миг показалось, что это она махнула мне крылом.
Бронзовый Морзе без конца принимал свои бронзовые телеграммы. Я спросил, нет ли и для меня.
– Вам ничего…
За то время, что я не видел тебя, тут уже два раза подстригали траву.
С яблонь опали все розовые лепестки и улеглись на газон вроде импрессионистских овальных теней под кронами.
Весна в Нью-Йорке кончилась, и наступило то время года, когда фрукты на теневой стороне улицы делаются дороже, чем на залитой солнцем.
Изнутри я начал обрастать английскими словечками, как чайник накипью. Еще чуть-чуть, и стану по-русски думать с мистейками.
“Так и бывает” – мелькнуло в голове, когда я мысленно стоял с прадядей Лазарем в огромном зале Музея иммиграции на Эллис-Айленде перед клерком, решавшим его и мою судьбу.
Я чувствовал за спиной колыхание толпы с чемоданами и коробками и слышал, как они шикают на детей.
И угадывал их взгляды, тоскливо устремленные через высокое окно в сторону не воздвигнутой еще величественной статуи Свободы с восьмидесятицентовым вафельным мороженым в подъятой руке.
Америка – новая страна, и американский дом всегда с иголочки нов.
Это не европейское жилище, кирпичное и каменное, с дубовыми переплетами стропил, тяжелое и рассчитанное на поколения детей и внуков, если не прямо на вечность.
Это легкое и простое в изготовлении сооружение из прессованных опилок, фанеры и чуть ли не картона.
Когда придет время Америку сносить, изрядную часть ее просто сдадут в макулатуру.
Как-то мне решили показать действительно старый дом и привели туда. Он был построен в начале 70-х.
Внутри вы также не обнаружите ни одной старой вещи.
Лишь редкие эмигрантские дома замусорены книгами и безделушками в достаточной мере, чтобы напоминать жилье.
А дом холостяка отличается от того, в каком обитает женщина, только отсутствием зеркала в рост.
Зато в каждой спальне высится по черной с хромом патентованной дыбе, чтобы вытягивать мускулы, наливаться силой и худеть.
И по всему дому, днем и ночью, в кондиционированной тишине попискивает тут и там что-то электронное, вроде сверчка.
Нет, право, это прекрасная и безмятежная страна, где упакованную в пленку почту просто бросают на асфальт у крыльца под латунным ящиком без замка.
Перед коттеджами трепещут флаги с самодельной геральдикой в виде какой-нибудь белой киски на синем фоне или желтой клюшки для гольфа на зеленом.
Благоухают цветники.
Гладко зачесанные девицы выруливают из гаражей в громадных “лендроверах”.
С решетчатой башенки новехонькой, как и всё вокруг, церковки раздается записанный на пленку колокольный звон.
А в небе кувыркается легкий спортивный самолет, раскрашенный, как аквариумная рыбка.
Чтобы выбраться отсюда, я целый час прождал в одиночестве на автобусной остановке, мимо которой проносилась, гудя, масса сверкающего лаком порожнего железа.
Американцы есть американцы, и напугавшая меня поначалу длиннющая музейная очередь тянулась вовсе не к Вермееру, а на выставку личных вещей и фотографий Жаклин Кеннеди.
Среди туземной живописи я было заприметил на удивление знакомую физиономию, но сообразил, что это Бенджамин Франклин со стодолларовой купюры.
Зато я повстречал там своего старого приятеля Ван-Гога, и мы вышли из музейных вертящихся дверей вместе, да еще присоединился почтальон Рулен в своей синей фуражке.
Винсент шарахнулся от мусоровозного бронтозавра с никелированным рылом и сразу задрал голову вверх, как всякий, кто впервые в Нью-Йорке.
Картина, из которой я его увел, стоила тридцать с лишним миллионов, но в карманах у художника не оказалось ни цента, только десять су. И я угостил их с Руленом на свои целомудренно упрятанным в бумажные пакетики пивом. А после, на скамейке, посвященной памяти чьей-то пропавшей таксы, к нам подсел Лорка. У него нашлась фляжка тростниковой водки в кармане пиджака.
“One way”: все дороги ведут в Рим.
Ты, Америка, страна третьего тысячелетия, и я могу быть спокоен за потомков.
Но я не завидую им. Да меня там и не будет.
Самое дорогое, что я имел при себе за океаном, был обратный билет: в Старый Свет и век.
Все ж, Америка, я не жалею, что заглянул в твои небоскребы.
Даже прощаю твой расчисленный по калориям корм из бумажных коробочек.
Я бы прошелся еще разок по плохо уложенному нью-йоркскому асфальту.
Сходил бы на джаз и на бокс.
Постоял бы у того небоскреба, что по ночам сторожит бесквартирный русский поэт.
…По моей пропахшей поп-корном Америке идут, пощелкивая компостерами, чернокожие кондукторши.
И проверяют билеты.
2001