Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 9, 2003
У меня проблема: телефонная книга формата in octavio, или, как стали говорить под воздействием ксерокса, А-5, состарилась. Знаю, знаю, что нельзя говорить “ксерокс”, что это название фирмы, но другого слова нет. Тут уж и я Вам возражу: я ведь знаю наперед все, что Вы скажете. Как у Булгакова, когда Воланд выносит суждение о стихах Ивана Бездомного: “Вы же их не читали”. – “Зато я читал другие”. Так что хотя конкретно с Вами я прежде не разговаривала – с другими есть опыт, все произносят вслух одно и то же. Вы собирались проворчать: “только у нас такое возможно, во всем бардак, даже в языке”. Тут-то я Вам и возражаю: нет, не только у нас, во французском слово “помойка” – poubelle – это имя мэра, который придумал урны для мусора. А “холодильник” во Франции так и остался названием фирмы, первой прокравшейся на рынок: Frigidaire.
Да и что мы тут пиарим “Ксерокс” и заодно идиотскую реформу русского языка! Мне все равно, откуда слово взялось, живет – пусть живет, у меня свои проблемы – с буквами, с алфавитом, с народом. Вы специалист по переписи населения, вас-то мне и не хватало. Книжица моя, сами видите, – дышит на ладан: листочки вылетают как зубы, старческие пятна ширятся – не разберешь, что под ними было. Зачеркивания, вписывания, чернильные разводы, как капиллярные сетки, со своей стороны, наползают на эту некогда белоснежную бумагу. Как аккуратно я писала, когда книжка была совсем свежей: буковка к буковке, циферка к циферке – боялась испортить красоту, хоть и не картина. Все так: начинают нежно, боязливо, добросовестно. Сделают ремонт – всякое пятнышко вытирают, по местам расставляют, любуются. А приживешься, подзагадишь – и трава не расти. Так и с книжками: поначалу всё напишешь по системе: здесь фамилия, здесь – телефон, внизу, если надо, адрес. А потом – и сбоку, и наискось, и красным, и черным, и кто-то сам себя впишет, как курица лапой.
Хорошо, на этот раз возражение принимается: теперь добавились факс, мобильный, е-мейл, так что простенько, как раньше, уже не напишешь. Информации больше, времени на ее усвоение меньше – парадокс. “Не времени”, говорите? Желудочного сока? Причем здесь сок? А чтоб усваивалось. Слюнки не текут, если весь день жевать. Есть такое явление: лень искать какого-нибудь старого друга среди всяких актуальных телефонов – и черт с ним. Так и знала, что Вы спросите, что значит “актуальных”. Да то и значит, что один – по компьютерам, другой – турагент, с третьего по тридцать третий – деньгообещатели, работодатели, спонсоры, инвесторы, не знаю уж, какие слова Вы понимаете. Да, перепись – другое дело, там все равны, одинаковы, все безразличны, и потому их количество не раздражает – выбирать не надо. А мне надо выбирать. Не могу же я в новую книжку, пусть она в три раза толще и даже в твердом переплете, переписать всех этих людей, не забывайте и про коробку с визитками.
О, эту песню я знаю наизусть: “все нормальные люди пользуются электронной записной книжкой”. У меня она есть, нате, взгляните. Вводишь туда человека, а потом он пропадает. Жмешь “поиск”, отвечают “не найдено”, имена выскакивают отдельно от телефонов, в общем, спасибо. Научиться пользоваться? Учите, не первый будете. Сами не умеете и всех от руки переписываете – так чего мы тянем резину, сидим битый час, а воз и ныне там? Ну вот, я же еще и виновата. Вычеркиваю Вас из буквы П – “переписчик”, хорошо, что это старая книжка, ей давно пора на тот свет, лишней раной, лишней морщиной не испортишь. И Вы меня? Почему на букву Д? Ну да, доход. А Вы хитрец: не вычеркиваете, а стираете, специальный пластик, где все стирается, а на это место вписываются другие. Жизнь проходит бесследно. Да у Вас и алфавита нет, где Вы взяли букву Д? Буква Д, фигурально выражаясь? Фигуральная буква – это иероглиф. Сколько их у Вас, две, как две извилины, Д и Р, доходы и расходы? Вы шутите, разве жизнь может уместиться в два иероглифа?
Что Вы несете, какие встречи с людьми, Вы же немой! Это я немного знаю азбуку глухонемых, но таких единицы. Вы убираете у нас в подъезде, во время переписи были переписчиком, взяли список жильцов, консьержка про каждого Вам рассказала, ей все равно делать нечего – тут все ясно. Но с другими – как Вы ходили по подъездам, представлялись, задавали вопросы? Кроме меня, кто к Вам еще обратится? Из неграмотных? Нет, не называйте их неграмотными, это Вы немой, а не они неграмотные.
И вдруг немой, как гром среди ясного неба, заговорил:
– Хотите знать, почему я стал немым? Как Вы справедливо заметили, люди знают наизусть то, что скажут друг другу. Вы знали, чего ждать от меня, я – от Вас. Но мне проще: немого не надо слушать, он – тот многомиллионный, как телевизионная аудитория, тот среднестатистический дурачок, который только слушает, а говорить не должен. Раз не должен, то и сказать ему становится нечего, только повторять за другими. Дурачка берут в помощники с большей охотой, чем равного. Равный может оказаться превосходящим, а это поставило бы под сомнение слаженную иерархию. Да и просто испортило бы настроение. Немой же безмолвно выполняет поручение и тихо уходит. Помощники нужны всем – немые ослики, говорящие птицы.
Конечно, у меня нет телефонной книжки, зачем она мне, если я не разговариваю? Только два иероглифа, какими Вы их увидели: для налоговой инспекции. Я – мирской монах, принял обет молчальничества, чтоб остановить бессмысленные потоки речи. Вот, заговорил, чтобы проверить – то ли самое вырвется из моих уст, что Вы мне приписали, когда говорили за меня?
А по квартирам я не ходил, хватило одного подъезда. Один кричал: “Напиши, что меня нет, чтоб меня не нашли”. Говорили – раз можно было говорить что угодно, – чтоб я записал их Сталиным, гоблином, Гарри Поттером, скинхедом, хакером, бен Ладеном, клоном и даже сатаной.
– Видимо, женщины в этом подъезде не жили.
– Жили. Но они говорили: “Пиши, что хочешь”. Именно это я и стал делать. Мне дали цифру, сколько людей должно оказаться на моем участке, и я стал писать. Выдумал сотни людей, хороших и разных. Я рисовал им образ жизни, вдыхал в них свои заветные мечты и вдруг усомнился: а вдруг и у них с мечтами застопорится? Но пока писал список, чувствовал себя скрипачом-виртуозом, который извлекает божественные звуки…
Переписчик внезапно замолчал и тихо ушел.
Уход несостоявшегося помощника не отменял задачи: заполнить книжку. Начать, чтобы продолжить, когда будет время и настроение, пробовала. Валяется у меня маленькая книжечка, в которой редкие новоселы так и зачахли: времени с настроением не нашлось. Теперь я усвоила, что главное – воля. Начал – закончи. Решил – делай. Иначе долго можно просидеть, тасуя в уме колоду – то ли парикмахершу записать на П, то ли по имени, то ли по фамилии. Хотя и так ясно, что на П, день сегодняшний, день update, начался как раз с укрощения моих волос ее ножницами. А Володя Салимон не на П: в моем алфавитном государстве он больше, чем поэт. Я нарочно нагоняю на себя тени сомнений из серии “бабочка снится Лао-Цзы или он бабочке?”, чтобы не переписывать комбинации из 33 букв и 10 цифр, накалывая капиллярным пером живых людей в мой новый гербарий. От этого кажется, что они не живые, а сушеные, усохшие до размеров 12-го кегля, которым я пользуюсь на компьютере, потому что и в мозгу моем запрограммирован именно этот кегль.
Теперь зрение испортилось, кегль измельчал до невидимости, но моя рука все равно выводит именно его, вслепую. Отлично ориентируясь в алфавите, не натыкаясь на буквы, разве что с другими руками ей лень стало якшаться, перестала верить в живую цепь из миллиардов рук. Рассыпается цепь эта, руки потянулись к другим мирам, к каким – сами не знают. Может, и мне написать вымышленный список? В старой книжке столько имен неизвестно кого, что можно считать их вымышленными.
Еще не решен вопрос алфавита, в новой книге он латинский, в старой его считай что нет вообще, буквы стерлись. Наши алфавиты отличаются только хвостом: WXYZ и ЦЧШЩЪЫЬЭЮЯ. У них хвост короткий и гладкий, у нас длинный и шершавый. То ли Шевелева писать на С (Chevelev), как в старом, франкоязычном загранпаспорте, то ли на S, как в новом, примкнувшем к английскому.
Как бы ни писать, лишь бы писать, укоряю я разлегшуюся на диване слабину – не надо семь раз отмерять, трясти надо. Кого первым? Неважно, все там будем. Логика парализует волю и препятствует действию. Шизофреники – это люди с гипертрофированной логикой. И я к ним отношусь, потому что №1 нашелся легко: для начала я впишу Юлю, которая подарила мне эту новую красивую книжку. Логика причинно-следственная: “Вначале была Юля…”. Встречаясь с ее волей, моя нерешительность всегда умолкает.
Уф, боязнь чистого листа преодолена: Юля Дакшина. Ай да Пушкин, ай да сукин сын! Можно счесть за телепатию, но в этот вдохновенный момент позвонила Юля. Позвонила, потому что уезжает: к мужу в Люксембург. И надо срочно повидаться. Срочно так срочно, жаль, что в сине-кобальтовой с красно-карминным книжке, с картинкой на обложке, старинной гравюрой и готической надписью: “Классическая адресная книга” – “Carnet d’adresse classique”, успел прописаться только один, усушенный до 12-го кегля человечек.
Издатели не ведали, что своей надписью на обложке обратились лично ко мне, лингвонавту в полосатом скафандре, где каждая полоска – полет на межалфавитном шатле. Понятно, что имели в виду издатели: новые книжки – электронные, а бумажные – классика. Но они не могли знать, что классический силуэт этого полуистлевшего мира виден именно мне, лингвонавту, другие предпочитают смотреть изнутри, чтобы не сомневаться в бескрайности, и признают лишь условную линию горизонта. Боятся, что, увидев свой мир со стороны, назовут его и он сорвется. Словом, и гравитацию можно сковырнуть, как высокое давление – таблеткой. Новодельные дети сидят на краю этого мира, на бортике шахты с отстоем веков, а их грузят тяжелыми ведрами: черпай, мол, и таскай. Так надо.
Классический – мир экспериментов, со страшилками и страстями, индивидуальным почерком и бумагой, мир с алфавитом, где даже звукомысль обретает вес, материю, плоть: буквы, иссеченные острым на плоском, камнем на скрижали, палочкой на глине, щепотью меха на бересте, пергаменте, папирусе, пером на листе бумаги.
Я еще пользуюсь классическим языком, но он скоро забудется, дальнейшее безалфавитно, взаимопонимание без букв. Алфавит станет мысленным, виртуальным, не звукобуквы, а просто электромагнитные импульсы. Неужто настанет полная тишина? “Шмяк” (а может, и хрясть, бум, дзынь) – раздалось у меня в ушах. Глыба из льда и снега распалась, раскололась вдребезги у моих ног. “Доля секунды, – подумала я, – и всё. Или калекой бы осталась”. Хотя слов таких я не думала, и вообще не думала, просто кровь зациркулировала с гоночной скоростью, легкие надулись, ноги ослабли, руки задрожали, шевелящиеся обычно под корой нейроны застыли в паузе, глаза не посылали в мозг видимую картинку, как будто передающий ее спутник сбился с орбиты. Мысли и слова возникли позже, когда я представила, как буду рассказывать Юле об этом происшествии. А она скажет: “Вот что значит судьба” – и вспомнит о том, что произошло с ней три года назад: “Помнишь, как на меня кирпич упал?”
Если бы Юля была обычной девчонкой, она не стала бы обычной теткой – печаль сжила бы ее со света раньше, тем или иным способом. Юля родилась с изъяном, который постепенно превращал ее в инвалида. Кому мальчики и дискотеки, Юле – учиться и ходить по врачам. С палочкой. Бонусов жизнь тоже не подкинула: Юля родилась в тмутаракани, в семье, уставшей от неурядиц, так что самой мысли поехать в Москву и поступать в МГУ взяться было неоткуда. Она самозародилась в Юле, в ее черепушке с отличным софтом и приятным интерфейсом, данными свыше, и Юля поступила. Другая пересела бы в инвалидную коляску и сказала себе, что ей в жизни не повезло. Но Юля верила в силу воли, то есть молитвы, где каждое слово обеспечено личными ресурсами, как дензнак – золотым запасом. Первичность духа и вторичность материи были для Юли не догмой, а практикой. Дух воздействовал на материю, и она поддавалась. Вроде бы несправедливость: Юля добивалась того, что другим дано даром. Но она думала иначе: чем больше усилий, тем ближе к совершенству. “Кому даром дают, у тех все сырьем и остается, как в России: слишком много богатств”.
Юля могла ходить благодаря изнурительным упражнениям – ни у кого не видела таких стальных мышц – и книгам, помогавшим подпитать невидимой силой ее видимо размягчавшиеся суставы. Например, она верила в целебную силу заговоров, определенных звукосочетаний. Она училась на филфаке, на матлингвистике, изучая алгоритмы языков и пытаясь расшифровать программное обеспечение, которым напичкана голова, хотя компьютеров тогда, конечно, еще не было – семидесятые. Аспирантура, кандидатская, НИИ, докторская, неженская ученость – в общем, она сражалась как воин и победила. Во всех битвах, кроме тех, в которых не могла даже участвовать. И ее это стало доставать.
Девушке было за сорок, и она собралась освоить женскую долю. Поскольку секс технически был для нее неосуществим, она и связанную с этим тематику, любовь-морковь, отсекла для себя крепко прирученным инструментом – волей. Одевалась по-старушечьи, мимикрировала под ученую крысу, а тут вдруг решила заделаться красоткой и вилять задом. Зачем? Чтоб не сомневаться в безграничности человеческих возможностей, которые она пропагандировала в своих трудах. А может, тяжко стало передвигаться на костылях или захотелось побродить ступнями по земле – этой возможности медицина ей больше не обещала. Два года ушли на операции и восстановление после них. Врачи не гарантировали успех, но Юля точно знала, что “в мире нет таких вершин, что взять нельзя”. Едва она достигла колоссального результата – стала ходить почти даже без палочки, лучше, чем в юности, ее пригласили на конгресс в Мондорф. Это такое райское место в герцогстве Люксембург, где из-под земли бьют целебные термальные источники, улицы похожи на аллеи садов, а в роскошном отеле проводятся заумные конференции.
Юля сделала доклад на немецком, хотя обычно использовала английский. Немецкий был для нее языком особенным, она выучила его специально для здоровья: “Когда на нем говоришь, укрепляются кости и суставы, это язык скелета, структуры”. Юле все должно было помогать, а что не помогало и тем более мешало – она без сомнений и жалости отбрасывала. До некоторых пор Юля не знала, что такое жалость, не испытывала по отношению к себе. А сомнение называла незнанием: “Сомневаться – это как гадать, всегда есть оптимальный вариант” – такая уж она нехристь, христиане всегда сомневаются.
После доклада к ней подошел ученый муж, проживавший в Люксембурге, и стал расточать комплименты. А во время коктейля предложил поработать в своей психолингвистической лаборатории. Контракт на три месяца – это были деньги, которые Юля и за три года вряд ли могла заработать дома. Люксембург – богатая страна, туда многие стремятся, но мало кого пускают: высокие банковские ставки, низкие налоги, огромные зарплаты, ни безработицы, ни бомжей. Общаться легко – французский и немецкий у всех родные, английский и итальянский – привычные. Даже русский культурный центр есть, с гжелью в витрине.
Юля гордилась своим преимуществом: если женщину хвалят, значит, клеят, а с ней, с Юлей, всегда честная игра. Видят лицо – готовы Нобелевскую премию дать, а как Юля шагнет – паршивого гранта не дождешься. Так что все, что она заслужила, – это головой, а не другим местом. Юля считала голову единственной достойной частью организма. Люксембургский профессор Седюк встречал ее в аэропорту с цветами, но сразу не узнал: она распустила кудри, которые прежде собирала в хвост, покрасила их в рыжий цвет, джинсы и кофточка в обтяжку подчеркивали ее почти балетную фигурку, которую она прятала прежде в широких юбках и бесформенных свитерах.
Они сработались сразу, и как-то Седюк пригласил Юлю поужинать в ресторан, но по дороге из лаборатории ему понадобилось заскочить домой. Надушился, унюхала Юля и подумала, что русский никогда не стал бы делать крюк из-за такой ерунды. Жена Седюка, как оказалось, уже много лет была прикована к постели. В отличие от Юли, она, видимо, не владела инструментом воли, серьезно обиделась на жизнь, не желая перед ней, перед жизнью, в смысле, унижаться, вымаливая себе крохотные поблажки в безнадежно испорченном позвоночнике. Возможно, так было потому, что семья их – французская и по-немецки она говорила плохо. А французский язык активирует только сердечно-сосудистую систему и вытягивает из кашицы мозгов картезианские цепочки. Последнее слегка иллюзорно, но что скелет французским языком игнорируется, так это точно, будто он вешалка или подставка. Так говорит Юля.
Познакомив с супругой, Седюк оставил свою подопечную в гостиной минут на десять, из спальни жены долетал только тембр обоих голосов и тона, которые называются повышенными. Юля рассматривала интерьер: да уж, с ее убогой норой, где из двадцати метров площади пятнадцать завалены книгами, а остальные пять засижены тараканами, не сравнить. Здесь одна гостиная больше ее квартиры, и так в ней уютно, что уходить не хочется. Разлеглась бы как кошка на арабском ковре под венецианской люстрой и мяукала, а кто-нибудь еще чесал бы за ухом. Седюк вышел нервный и быстро махнул Юле, будто звал ее сбежать с уроков, пока никто не видит.
В ресторане он торопливо выпил бокал вина, следом другой и стал рассказывать Юле историю болезни жены. Юля скучала, ей хотелось поговорить о себе, рассказать о том, как ей здесь нравится. Седюк перешел на крещендо своей оратории:
– Представляешь, она так и сказала: “Если ты сейчас пойдешь с ней в ресторан, я покончу с собой”. Она и себя измучила, и меня, но почему-то ты привела ее в ярость. Прости. То есть, простите. Не надо было заходить.
– Вы так нервничаете, – рассердилась Юля, – остались бы дома, здесь Вы все равно не со мной. Семейной жизни не знаю, не пробовала, так что я плохой собеседник.
Седюк испугался, что она сейчас встанет и навсегда уедет в Москву. Ему стало стыдно. Обрушил на нее свои проблемы и испортил вечер. В Седюке смешалось так много чувств, что, извиняясь перед Юлей, он не мог простить сам себя.
– Лучше скажите, что значит Ваша фамилия, по-русски она звучит… непонятно.
– Седюк? – Он был благодарен Юле за столь простой выход из неловкости. – Это от слова seduction или seducteur, наверное. Соблазн, соблазнитель, никогда об этом не думал.
– Соблазнитель! – радостно воскликнула Юля. – Как смешно. Давайте выпьем на брудершафт и поцелуемся.
– А твоя фамилия? В ней слышится Chine – Китай.
– Дакшина? Фамилия русская, но есть точно такое древнеиндийское слово, значит, “правый”, “способный”, “умный”, а в мифологии это дар, приносимый жрецу-брахману.
– Жаль, что я не брахман, – Седюк повеселел и расслабился. Они просидели до ночи.
Дома Седюка ждало страшное. Угроза была приведена в исполнение. Как человек слабый, он стал винить Юлю. Потом извинялся. Юля пожимала плечами: “Признайся себе, что ты этого хотел. А она не хотела жить. Так и произошло”. Он признался, но когда Юля собралась переселиться к нему, опять стал рвать на себе волосы и стенать, отказываться же от Юли он определенно не собирался. Она была для него как с другой планеты, будто у нее отсутствовали нормальные человеческие чувства: “Ты должен начать новую жизнь, что толку оплакивать то, чего больше нет? Или ты тоже не хочешь жить?” Чувства у Юли были, но она пользовалась другим алфавитом, чем те, кто имеет дело с рогом изобилия и не знает точно, сколько и чего из него должно насыпаться. Юлиной единицей была фраза, и походила она на стрелу, а у них – буквы, кружевные, неразборчивые, последовательность путаная, как шифр, и потому такие люди списывают друг у друга, чтоб не попасть впросак: в данном случае Седюк знал, что должен чувствовать себя виноватым, с Юлей порвать, но хотелось ему, как без тени смущения озвучивала это Юля, начать новую жизнь.
Юля выбрасывала платья жены: они же больше не нужны, говорила она спокойно, оставляя их в шкафу, ты тянешь за собой прошлое, а оно должно быть только в памяти, не в доме. Юля ничего не знала о таких вещах, когда времена перепутываются и друг в друга проникают. Она же не тащила свою Тмутаракань в Москву, а Москву в Люксембург, где она вообще-то не собиралась поселяться. Кончится контракт, и домой, там работа, но они будут ездить друг к другу в гости. Юля полюбила старика Седюка (не такой уж старик, всего на 15 лет старше) как ребенка: такой он был растерянный и так нуждался в ее опеке. Секс ей тоже понравился, хотя если смолоду не привыкнешь, потом на это не подсаживаешься. Как впервые отведать устриц на старости лет. Без них можно жить, но, попав во французский ресторан, стоит их заказать. Юля не сделала роковой ошибки: не стала учить французский. Если б она на нем заговорила, обойтись без устриц она бы уже не могла. Но нечто роковое все же произошло.
Юля переехала к Седюку, он сдался на ее милость, был влюблен, хоть и нервозен, и даже согласился с Юлиными доводами, что им надо пожениться для того, чтобы мочь ездить друг к другу, иначе бюрократия разлучит их навсегда. Все развивалось быстро, и в мыслях о будущем Юля решила навести мосты с русским центром: было бы неплохо сыграть там свадьбу. Как бы на ее, а не его территории. Его территория ее бы однозначно не поддержала. Витрина с гжелью скрылась в лесах, шел ремонт. Только Юля остановилась в поисках входной двери, как сверху ей на ногу, на ее держащуюся на честном слове ногу, свалился кирпич. И чей-то голос сказал: “Сволочь”. Нет, ей не показалось, кто-то это сказал, наверняка не ей, но прозвучало это одновременно с ударом. Юля упала, было больно так, что потеряла сознание. У нее же все резанное-перерезанное.
Она очнулась в больнице, ее спрашивали, кому позвонить в случае чего. Юля хотела пойти позвонить сама, но не смогла встать, даже пошевелиться не смогла. Прошли сутки, но больница так и не дозвонилась до Седюка, а может, даже и не звонила. И вот тогда, впервые, Юле стало себя жалко. Будто она скатилась с горы, на которую с таким трудом поднималась. Она не знала, что делать дальше. С такой ограниченностью человеческих возможностей Юля еще не сталкивалась. На следующий день ее посетил юный коллега из лаборатории, сказал, что шеф, г-н Седюк, не в форме, смерть жены подкосила его, и он вот попросил навестить Юлю. Апельсиновый сок, бельгийский шоколад.
Их отношения держались в секрете. И сейчас Юля терзалась сомнениями: а не рассказать ли юному коллеге все? Седюк от нее отказался, это было ясно, как день. Или боится засветиться в ее обществе? Чтобы встать, ей нужны были костыли. Вошла медсестра и сказала, что Юлю больше не могут держать по страховке, дальше надо платить. Дешевле умереть. Юный коллега готов помочь ей сесть в такси. Никому на свете Юля не нужна, никому ее не жаль, впереди, на месте четко обозначенной цели, пусть мишени, виднелось чужое небо с чужим солнцем, чужие улицы с чужими людьми – Юля рыдала в голос, выла, орала, очень испугала юного коллегу. Он сходил за медсестрой, попросил сделать укол успокоительного, но сестра сказала, что врач не давал таких распоряжений, а увидеть его до следующего утра невозможно. Юля поняла, что теперь ей все говорят “нет”. Кроме Седюка, идти было некуда, от квартирки, которую она снимала, она только что отказалась. “Я живу у Седюка”, – шепотом всхлипнула Юля и попросила юного коллегу отвезти ее туда. Ей дали напрокат костыли.
У Седюка, оказывается, был сердечный приступ. Может быть, приступ сомнений, горя, страха, но назывался он сердечным. Из Америки приехала его взрослая дочь, она живет в гостинице, но приходила и спрашивала, куда делись мамины вещи. И она, конечно, не должна ничего знать о Юле. “Русский след”, – считала Юля ужасное подозрение из мозга взрослой дочери, когда наткнулась взглядом на две свои русские книжки в журнальном столике. Юлины глаза не просыхали. Зря она напридумывала себе, что Седюк не будет любить калеку. Это была его судьба. Он, наверное, вовремя не расслышал зов долга, тогда ему спустили иероглиф более наглядный – инвалид первый, а второй, по идее, должен был вообще быть написан огненными буквами, для рассеянных и непонятливых.
То, что Юля сникла, перестала бурлить и настаивать на прощании с прошлым, умиротворило Седюка. А когда она вдруг свернулась комочком на ковре и замяукала, его это растрогало. Он навис над ней, опершись на вытянутые конечности, чтоб не повредить ее хрупких хрящиков, и прорычал: “Через неделю мы женимся”. Юля соблюдала тайну брака целых три дня, после чего вернулась на родину.
У молодоженов были теперь две трудоемкие задачи: он – продать свою квартиру и купить новую, без следов прошлого, она – продать тараканью нору на выселках, подыскать большое и приличное в центре к моменту, когда он привезет деньги. Тут она с тех пор и живет, в Смоленском переулке, с видеодомофоном. Удобно, ничего не надо говорить и кричать до хрипоты в дырочки динамика: “Это я, ну я, да я же”.
– Знаешь, что со мной произошло? – с порога я стала рассказывать про снежную глыбу. – После этого всю дорогу вспоминала, как на тебя кирпич упал.
– Я тебя и позвала, потому что ни о чем другом думать не могу. Снимай свою шубу повышенной полосатости, на тебе тапочки, раз пронесло, значит, ты ничего плохого за отчетный период не делала, но была близка…
– Я? Плохое? Я всегда делаю только хорошее. – Только тут я заметила, что Юля какая-то очень серьезная и встревоженная. Зря я не принесла чилийского вина, сейчас будем пить дрянь: Юля экономит на всем, кроме украшений для головы – компьютерные программы, электронные книги, приставки, примочки. Раньше это были книги, ножи для вскрытия конвертов, пресс-папье, красивые ежедневники и телефонные книги, которые она любила всем дарить. Ее эта книжка пролежала у меня два года. Теперь я обязана ее обиходить, потому что следую принципу: “Если два года не пользовался вещью, выброси ее”. – Откуда у тебя бордо? Для меня? Я потрясена, открывай скорей.
– Мне приснился сон, – еще ни разу Юля не рассказывала про сны. – Не просто сон, он не проходит. Мне приснилась она. – Юля произнесла это так, что я сразу поняла, о ком речь. О жене Седюка мы говорили не раз: это я убеждала Юлю в том, что тот кирпич – ее высказывание, потому что другого языка у нее не осталось, а Юля возражала: “Так ты договоришься до того, что мне мстили с рождения, наслав болезнь”. “Ничего не знаю про твое рождение, ты – теоретик, а я лингвонавт, практик, я путешествую и знаю только то, что вижу, – возражала я. – Кирпич был первым высказыванием, хирурги тебя восстановили, но повело позвоночник, потом язва, астма, мигрени, да ты с тех пор не вылезаешь из болезней! Падаешь, стукаешься, отравляешься и черт знает что еще”. Юля возражала, что логичней предположить, что, приобретя квартиру, мечту жизни, и милейшего Седюка, она в чем-то должна была потерять. Потеряла здоровье. Так вот мы с ней беседовали раньше, но сейчас что-то переменилось.
– Во сне она мне сказала: “Верни все как было”. С тех пор эта фраза звучит у меня в голове. Что вернуть как было? Если я не пойму этого сегодня, я сойду с ума. Вернуться в Тмутаракань? Я не видела родителей лет десять. Своими ногами туда не доберусь, а у них нет денег на Москву. Даже не представляю, как они выглядят, а телефон, “как дела-нормально-а у тебя-тоже”, – это просто звуки в трубке. Куда я там вернусь? Завтра в Люксембург, Седюку надоело жить врозь. Он ушел на пенсию, но сюда переселяться не хочет. А мне там скучно, сидеть и переводить его книги целыми днями.
– И здесь переводишь. Уже вторую. Первая-то скоро выйдет?
– Не спрашивай. Издатель сказал, что книги читают в основном в юности, когда жизнь впереди. Тогда интересно, как оно в жизни бывает и чем кончается. Потом жизнь в разгаре, и читают на пляже и в поездах, заполняя паузы. Как жизненный массив миновали, так просто телевизор смотрят и перечитывают классику – юность вспоминают. А у Седюка, видишь ли, нет целевой аудитории.
– Так наука же, для специалистов. Или для меня тоже пойдет? Нет, послушай, издатель твой сказал чушь: что молодежь читает, потому что жизнь впереди. Значит, если новая поросль отвернулась от книг, ей и жизни не причитается?
– Седюк и об этом пишет. Последняя книга называется “Театр речи”, о том, что личная, авторская речь из обихода исчезла, а осталась одна актерская. Набор текстов и набор интонаций. Любой из них можно искусственно спровоцировать. Это по материалам лабораторных тестов. Там людей оставляли наедине с видеокассетами. На одной, скажем, угрозы боевиков со зверскими рожами, и испытуемые брызгали слюной от ненависти, произнося общеизвестный текст. На другой – те же, голодные, гонимые, рассказывающие о своем бесправии. Испытуемые требовали немедленно их защитить. Показывали политиков в окружении трех чад, с кошечкой на руках, круглосуточно охраняющих мир, потом их же – скрытой камерой, понятно, что там было. И монологи испытуемых понятны. В результате эти лабораторные кролики начинали ощущать и собственную жизнь как фальшивку. Их как осеняло, что все ложь, от исторической науки до “Отче наш”, и они замолкали. Не хотели больше произносить ни слова. А подростки скучали на самых бьющих по нервам роликах, для них это все – декорация. И словам они не придают значения.
– Каков вывод Седюка?
– Исчезновение креативной речи. Той, что “вначале было слово”. Говорили: “самолет” и делали самолет. А теперь – как если бы шла война. Слова выражают только принадлежность к той или иной армии, как нашивки на погонах.
– И в какой армии ты оказалась?
– Седюк прозвал меня оловянным солдатиком. А я его – ежиком в тумане. Теперь я сама в тумане. Стой-ка, а не означает ли “вернуть”, что я должна стать ею? Я уже почти она, перевожу его книги, болею, скоро с постели не встану. Из своей жизни я вышла, как из компьютерной игры, раз выключишь – ее и нет. Только у меня все было построено как раз на креативном слове: сказала “самолет”, есть самолет. Может, мне последовать за ней?
– Куда?
– Не знаю куда, самоотмениться, escape.
– Ну уж нет, – возмутилась я. – Я записала тебя в книжку, и я категорически против траурных рамок, вычеркиваний, ими у меня нынешняя полна и все пополняется и будет пополняться, пока я ее не сменю. Это же притяжение: деньги к деньгам, живые люди к живому алфавиту, а я не готова признать язык мертвым и алфавит – филькиной грамотой. Не готова – значит, так не будет. И ты не поедешь ни в какой Люксембург, а здесь никто не узнает из книг Седюка, что человечество умножилось на ноль, потому что издатель прав. Останься, слышишь!
Напрасен был мой пламенный монолог. Я не имела над Юлей власти, потому что она не причинила мне ни малейшего зла. А мадам Седюк власть над ней имела. Нет, формально Юля не сделала ничего плохого, но она, несмотря на свою говорящую фамилию, была не права. Как неправильно настроенный инструмент, которому легко навязать чужую партию. Она обращалась с другими как с персонажами ее, Юлиной, компьютерной игры. По правилам грамматики классического мира это ошибка. Стилистическая. Юлины контрагенты – не мульты, они живут в одном с ней алфавите. Это так отчетливо видно в телефонной книжке. Но Юля такой книжки никогда не заводила: телефоны тех, кто ей был нужен, она помнила наизусть, остальные звонили сами.
Я, как лингвонавт, сенбернар, спасающий не в горах, а в потоках речи, могла бы спасти Юлю, но что значит спасти? Чтоб она сменила фамилию и не принесла себя в жертву жрецу-брахману? Тогда дар так и спал бы в упаковке и не смог бы себя дарить. Юлино будущее уже определено: мадам Седюк простит ее, потому что Юля доиграет игру, с которой та не справилась. Немудрено, что не справилась: это с алхимиком или фальшивомонетчиком легко, бумага превращается в деньги, свинец в золото, булыжник в философский камень, а когда наоборот… Но на пенсии Седюку придется стать жрецом, для того ему и вручили дакшину. Он сам этого хотел.
Откуда я знаю будущее? Таковы правила грамматики. Немой будет и дальше придумывать людей, пополняя свой список. Потом он заговорит и научит говорить их. Но это будет уже другой алфавит. А я сижу и разбираюсь с имеющимся. Нельзя же оставить Юлю в одиночестве, как она провела все это время, в красивой книжке со старинной гравюрой. Я вписала ее в огромную компанию, кириллицей, латиницей, двенадцатым кеглем, капиллярным staedtler liquid point 5, чтобы человечки не казались засушенными, как если писать шариковой ручкой.
Совсем забыла про записку, которую протянул мне немой, когда я вернулась домой. Видимо, нанялся ночным сторожем. В лифте я следила за этажами: этаж, где бегают белки, потом, где летают галки, еще выше – этаж горных козлов, а над ними как раз и я. “Д – это дакшина” – так вот что он пытался мне сказать. А я теперь не знаю, в какую букву его вписать.