Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 10, 2003
Лето-осень 2003
Петербург невелик и со всех сторон
окружен Ленинградом
ГОРОД НА СЛОВАХ
Есть же такие счастливчики, что привыкли просыпаться на одной из Линий, а за зарплатой ездят на какую-нибудь Плуталову улицу — либо Бармалееву, а не то в переулки: скажем, в Мучной или Соляной, на худой конец — в Масляный.
А вот вы попробуйте прожить всю жизнь на Чекистов — от Маршала Жукова до Пионерстроя и обратно.
И не позавидуешь мальчику — или девочке — с улицы Передовиков: название малой родины звучит насмешкой.
Советский словарь поясняет его примером из художественной литературы соцреализма: “Колхоз был передовиком по выполнению всех планов”. Пример в своем роде удачный, но, согласитесь, предложение это само нуждается в переводе — да еще вряд ли поддается ему.
А если мальчик (или девочка) не удовлетворится бредовой фразой и дойдет в порыве любознательности до самого Даля, то смысл придется выбирать один из двух: “Передовики на службе, кои идут вперед, обгоняют других, отличаются” — либо “Передовой баран, передовик, вожак стада”.
Вот, значит, под какими звездами ты рождено, прелестное дитя. Как если бы злая фея криво усмехнулась над твоей колыбелью.
Но ты не бойся: Город рано или поздно ее перехитрит. Когда здравый смысл оскорблен, ему на помощь приходит фантазия. Скажем, проспект Ударников — кстати, перпендикулярный Передовикам — уже сейчас устремляется к джазу, минуя коммунистический труд. И проспект Металлистов все отчетливей прославляет одно из направлений рок-музыки. Глядишь, к 500-летию Петербурга и про Передовиков напишут: “надо полагать, что передовиками назывались (на местном диалекте) дирижеры симфонических оркестров, хормейстеры; передовицами — состоящих с ними в браке; странное название старинной улицы свидетельствует о высокой культуре наших далеких предков”…
Тоже и контекст — великое дело. Всем уже и сейчас абсолютно до лампочки, даже по барабану, что, допустим, Бармалеев и Подрезов были домовладельцы, Плуталов — кабатчик, а Подковыров, наоборот, — большевик. Теперь они — одна компания, неразлейвода, образуют неразрушимую геометрическую фигуру и призрачную зону повышенного риска, наподобие Бермудского треугольника.
Точно так же Чайковский, поместившись между Лавровым и Щедриным, перестал быть автором “Лебединого озера” — правда, лишь на время. Старые петербуржцы были совершенно уверены, что улицу озаглавил другой Чайковский — основатель революционного кружка, изобретатель “хождения в народ”.
Теперь, конечно, не то: народники и прочие революционеры упразднены, практически выключены из списков. А как аккуратно располагались, прямо по Евклиду: Желябов строго параллелен Перовской, Каляев — Лаврову. Под прямым углом — Чернышевский.
Этот еще существует: метро ему покровительствует. А прочие — нишкни: ведь чего удумали, злодеи, помимо равенства и братства: иные ведь покушались на августейших особ! А что умерли за народ — так им и надо, а нам все равно. Цареубийцам в нашем городе не место. Не желаем больше слышать их имен.
То ли дело — герои Гражданской войны. Олеко Дундич умел одним махом шашки разрубить человека пополам. И Пархоменко — в Первой Конной отважный комдив! Бела Кун расстреливал пленных белогвардейцев тысячами. А Дыбенко — кронштадтских мятежников. Отлично спится в спальных районах под сенью столь славных имен.
Однако и тут Город берет свое: понемножку, потихоньку вытесняет из них идею душегубства. Иные жители улицы Трефолева (когда-то Петергофской) искренне думают, что genius ихнего loci сочинил “Дубинушку” и “Когда я на почте служил ямщиком…”, а не то что проявил себя стойким чекистом в Реввоентрибунале, где “осуществлял большую работу по очистке воинских частей от враждебных элементов”.
Равно и про мадам Коллонтай: какие бы ни числились за ней комзаслуги — она работает у нас как бы символом вечной женственности. Любовь к матросам. Теория стакана воды. Отличная, между прочим, теория и полностью подтверждается практикой дискотек. Да что говорить: неутомимый был у старухи моральный облик!
И вполне соответствует окружающему пейзажу.
Красивые-то улицы освобождаются от надуманных имен легко. Гороховой уже наплевать на железного Феликса, Кронверкский забывает беднягу Буревестника, Вознесенский знать не знает, кто такой был Майоров. Не всякий с ходу скажет, как назывался еще недавно Троицкий мост или где находилась такая площадь — Брежнева.
Надо надеяться, и Лештуков переулок выберется как-нибудь из-под акына. И также исконный Скорняков (ныне пока Остропольский) вернется в историю Петербурга. И Шуваловская — ныне именуемая Чистяковской: в честь донбасского города Чистякова(которого, кстати, не существует, поскольку и он, в свою очередь, переназван; он теперь — город Торез).
Интересно, что эти три псевдонима — и еще штук шестьдесят — придуманы исключительно, чтобы сделать приятное г-ну Джугашвили — ко дню его рождения в декабре 1952 года. Узаконены одним постановлением Ленгорисполкома. Пятнадцать лет твержу, как попугай: похерьте варварскую эту резолюцию! что вам стоит? а Город сразу как похорошел бы! Начальники — ноль внимания.
Но ничего. И богиня Случайность, и богиня Глупость, каждая по-своему, тоже обогащают местный колорит.
Взять хоть каналы. Крюков — Крюковым же и прорыт, на Грибоедова — классик от большого ума баловался с танцорками (что характерно: у Комсомольского — вообще-то Харламова — моста); что же до Круштейна — в нем, говорят, одноименного эстонца утопили (приняв, должно быть, за еврея)… Ну так что ж? Вода в каналах все равно блещет, и листва по ней плывет.
ИЗБИРАТЕЛЬНОЕ СРОДСТВО
Золотое яблочко на серебряном блюдечке — аппаратура спутникового ТВ. Телемосты, зарубежные репортажи, все такое. Аналитические же программы передавались в древности по местным каналам, техникой попроще. У королевы (допустим, из сказки Уолта Диснея) имелся — хранился в заветном углу — некий волшебный предмет. В свободную минуту королева подсаживалась к нему и произносила стихи А.С.Пушкина. Типа: скажи, да всю правду доложи — я ль на свете всех милее, всех румяней и белее? Волшебный предмет на мгновение затуманивался, перебирая варианты, а потом выдавал правильное решение. В случае сбоя проводились, как мы знаем, розыскные и прочие мероприятия в отношении падчериц, а экран перенастраивали специальным заклинанием: “Ах ты, мерзкое стекло! Это врешь ты мне назло”… Чем и обеспечивалась преемственность руководства.
Почти всю последнюю тысячу лет право избирать и быть избранным использовалось у нас единственно в сексуальной сфере. И эта демократическая, в общем, процедура осознается как магический обряд. Когда выбирают — ни больше ни меньше! — суженого(ую), прозревая, то есть в случайности — необходимость.
Предполагается, что определенная последовательность ритуальных действий — на вид бессмысленных: с участием, например, коня, — гарантирует результат не то чтобы наилучший, но единственно желательный для властных структур.
Подробный анализ таких практик дан, естественно, в энциклопедии русской жизни. Вспомним эту провинциалочку — тверскую? псковскую? — как она зимою, в мороз
…на широкий двор
В открытом платьице выходит,
На месяц зеркало (Снова тот же волшебный предмет!) наводит;
Но в темном зеркале одна
Дрожит печальная луна… (Отключен, выходит, канал!)
Чу… снег хрустит… прохожий; дева
К нему на цыпочках летит
И голосок ее звучит
Нежней свирельного напева:
Как ваше имя? Смотрит он
И отвечает: Агафон.
Далее разворачивается история столь же многозначительная, сколь жалостная. Будь эта самая Татьяна действительно русская душою, останься верна преданьям простонародной старины — жизнь ее протекла бы спокойно и счастливо. Только и требовалось от нее — дождаться, пока посватается человек с вышеозначенным именем — ведь воля неба выражена так ясно! — и была бы она своему Агафону верная супруга и добродетельная мать.
А она, доверившись западной художественной литературе и собственным, видите ли, сновидениям, пытается подыскать альтернативную кандидатуру. Да еще снабжает этого нового его — северную столичную штучку, не то либерала, не то демократа — заведомо ложной информацией про волю неба. И теперь уже он оказывается в ситуации выбора. Но умудряется отвертеться. Цинично отшутиться: дескать, к чему же брак, когда можно и по-братски, и даже еще нежней.
В конце концов, как всем известно, героиня покоряется судьбе и выходит-таки замуж за генерала Агафона N. (тем самым заслужив малиновый берет). Но с неприятными последствиями для гражданского общества: разумею угрозу вооруженного столкновения либерала с ветераном-силовиком. (Хотя нас, конечно же, больше волнует благополучие трудового крестьянства: женись Онегин на Татьяне или застрели его генерал — в обоих случаях чрезвычайно велика вероятность, что сотни семейств опять будут переведены с оброка на барщину.)
Вот что бывает, когда не соглашаешься на первого встречного. То ли дело — старушка-няня, противопоставленная героине как положительный пример. Ей с плачем косы расплели, да с пеньем в церковь повели — вот и весь предвыборный марафон. И что же? Старушка довольна: свекровь досталась вполне приемлемая, — по крайней мере, не согнала со света.
Учись, электорат. Выпадают такие исторические минуты, что загадай в спутники жизни хоть ангела на золоченом шпиле, — здания все равно будут падать, а цены — расти.
От начальника — как бы он ни назывался — хотелось бы только одного: чтобы не было мучительно стыдно смотреть на него сквозь волшебный предмет. Но и этого нельзя требовать: больно уж некрасивый порядок вещей они все декорируют.
КУРС ЖИЗНИ
Цензура называлась — Горлит. Помещалась в Доме книги, занимая пол-этажа. Вроде бы — третьего, но точно не помню, побывал там единожды в жизни: вместо заболевшего курьера доставил из журнала “Нева” пакет. Рядовых, тем более беспартийных смертных внутрь не пускали, я только бросил взгляд: как есть жилконтора, такая же враждебная обстановка.
Но где-то в середине семидесятых человечек оттуда стал появляться в редакции. Видно, им спустили такой почин (к счастью, вскоре отменили): собирать сотрудников и проводить инструктаж, типа противопожарной безопасности.
В жизни не забуду, как этот человечек (невзрачный такой; конечно, без фамилии; а должность именовалась: редактор) важно отчеканил (для чего и явился): запишите, дескать, — с сегодняшнего дня устанавливается новая цифра погибших в блокаду, а именно шестьсот тысяч столько-то. Исключительно подробную цифру назвал. Примерно на миллион меньше прежней официальной.
А среди нас были журналисты, съевшие на этой теме собаку не одну, потратившие Бог знает сколько восклицательных знаков на цифру прежнюю. Вот один из них и осмелился спросить — почтительно, а все-таки не без ехидства: откуда, мол, эти новые данные, на какой источник ссылаться?
— Повторяю, — скучным голосом продиктовал незваный гость. — С этого числа писать цифру…
Опять сказал — какую. И тут ему задали еще один вопрос — вполне бессмысленный, конечно: а что сказал бы этот списанный отныне миллион, случись ему подняться из братских могил?
Плюгавец поднял голову, весь подобрался и произнес дословно следующее:
— Это было бы крайне нежелательно.
Интересно, каково-то он поживает теперь, что рассказывает внукам.
В те годы я думал, что государство пускается на такие фокусы из цинизма, из скверного озорства. Воюет с правдой (само не зная, какая она) просто назло народу: вот тебе, любознательный! получай нарисованный шиш! а много будешь знать — скоро состаришься. Недаром специальность, которой обучали в университетах журналистов и филологов, именовалась так жизнерадостно: дезинформатор широкого профиля. И с каким азартом ею многие овладевали!
Теперь смотрю, как и полагается в мои лета, добрей и безнадежней. Даже нахожу в этой неистребимой привычке к так называемому вранью нечто трогательное. Какую-то, что ли, галантность, деликатную бережность. Герои Тургенева так обращались с кисейными барышнями: в их присутствии — ни слова о свинцовых мерзостях жизни. Тем паче — о привидениях или, Боже упаси, о мертвецах: чего доброго, завизжит, институтка невинная, не то и в обморок грянется, колотя пятками по паркету; возись потом с ее шнуровкой, растирай одеколоном виски… Такое романтическое отношение начальства к народу заслуживает скорее похвалы.
Вот только — стоит ли так беспокоиться? По-моему, с нами можно бы и попроще. Барышня все-таки видывала виды, знает, в чем штука. И уж во всяком случае ни от какой цифры — уверяю вас — не сбледнеет.
Ну, проговорился военный патологоанатом — журналисту, что через его морг-лабораторию (известную, 124-ю, в Ростове) прошло за три последних года две с половиной тысячи неопознаваемых солдатских тел. Ну, и что такого чрезвычайного случилось? Медицинского этого полковника тоже можно понять, если хоть краешком ума вообразить ежедневную его работу — нескончаемую возню с фрагментами, разговоры с матерями убитых… Приустал, очень возможно, полковник. Пожалеть его надо. Наградить — ведь несомненный герой: вон скольких отвел от безымянной могилы. Отпуск ему дать и путевку в самый лучший санаторий. Потому что необходим как бесценного опыта профессионал.
А ему вместо всего этого — волчий билет, непочетная отставка под неумным предлогом. Заодно и лабораторию распыляют.
С какой, спрашивается, стати? А с такой, оказывается, что население, дескать, может сообразить: если одних неузнаваемых столько — сколько же всего-то уже погибло солдат на этой войне, которой якобы нет? А кто-то, глядишь, и дальше зайдет: возьмет и прикинет общее число жертв. А потом и вообще — сравнит с официальной статистикой Главного штаба. И тут обнаружит — вот неожиданность-то! — что безбожно врет официальная, буквально как сивый мерин. И расстроится. И разочаруется. И кому-нибудь из генералов теперь будет неловко смотреть в телекамеру. А кто во всем виноват? Патологоанатом. А знает ли патологоанатом, где зимуют раки? Не знает — покажем. Чтобы другим неповадно было.
Пустые хлопоты, уверяю вас. Месть ненужная, непрактичная. Генералы, вот увидите, перетопчутся и широкую, ясную грудью дорогу проложат себе. И за психику населения тревожиться тоже ни к чему.
Во-первых, все понимают, что арифметика в наших условиях — типичная лженаука.
Во-вторых, курс человеческой жизни на здешней бирже — такой низкий, что прыжки цифр практически не сказываются на самочувствии.
На Великой, скажем, Отечественной сколько погибло? Двадцать миллионов, тридцать? А в тюрьмах и лагерях? Два миллиона, двадцать, шестьдесят? А в блокадном Ленинграде? Полмиллиона или все-таки полтора? Миллион — туда, миллион — сюда… А тут всего лишь тысячи, ну, допустим, десятки тысяч. Ни с нас, ни с вас никто за такую погрешность не спросит, не бойтесь.
Поскольку это было бы крайне нежелательно.
ЧЕРНОЕ И СЕРОЕ
Ярко-черный был день. Яркий-яркий. Черный-черный. Не знаю, с чем в жизни сравнить этот наглый, этот глумливый черный блеск. Так невыносимо сверкает разве что пошлость на чьих-нибудь похоронах.
Это был день очень сильных чувств. Никогда больше они не сходились все вместе и в такой пронзительной боли. Чувства были: отчаяние, злоба и стыд. Теперь это просто слова. Их тогдашнюю цену помнит, кто в тот день действительно жил, то есть понимал, что все пропало.
Не про политику. Про совесть. Люди-то были советские, отделять себя от государства не умели совершенно. Презирать его, не презирая себя, не могли. Пресловутое тогдашнее двоемыслие было ведь не двоедушие, а всего лишь недомыслие: дефект мышления, вскормленного ложью. То есть сочувствовали все равно добру, а верность злу держалась на принудительной перемене знака. Как только государство допустило в обращение правду (не важно, по какой причине; не имеет значения, в каких дозах), — сразу открылся и замерцал в умах мир ценностей не превратных. Такая удача выпала поколению, такая увлекательная увертюра. Почти успешная попытка примирения с действительностью. Потому что, повторяю, главным действующим лицом в этой действительности — вокруг и внутри каждого — было государство. Существовать с ним врозь и в ссоре казалось невыносимо. Тем более что оно повинилось в преступном прошлом: бес попутал, ошибочка вышла, — слегка раскаялось, а на покаянии почти никто и не настаивал особо. Только не изменяйте правде, а справедливость придет сама. Этот идеал тогда еще не потух, вполне затмевая свободу. И слово “мы” звучало (например, в песнях Окуджавы) мечтательно и мужественно, а слово “они” омерзением еще не налилось. Считалось, что “они” просто дураки, то есть не понимают государственной (а значит, как бы настоящей своей) пользы. И только из кретинизма сажают за правду в тюрьмы. (А уже сажали вовсю.)
В тот день все и переменилось. Не у них — у нас. Как выяснилось — навсегда. А только всего и случилось, что “мы” поступили подло, коварно, низко. Что “мы” растерли танками дружественную страну, где правда уже договорилась до справедливости. Растерли в кровь, испугавшись призрака свободы.
Мало кто знал, сколько крови пролилось, какой суматошной бессмысленной свирепостью “мы” поразили мир, каким циничным пренебрежением к праву и здравому смыслу.
В России в тот день пили по-черному, матерясь и только что не плача, не оттого, что жалели погибших. Жалели — себя. Предчувствовали, конечно, что вся оставшаяся жизнь пройдет, как под дождем, в сером сумраке; что придется молчать или врать — третьего не дано; что отныне лафа безжалостным и бездарным и они сживут со света всех, кто на самом деле нужен стране; что будет очень скучно и очень страшно… И особенно мучительным (смешно теперь и странно вспомнить) было вот это понимание: что чувствовать себя своим в таком государстве вот в этом, в своем же! — несовместно с совестью.
Еще накануне некоторые даже в правящую партию вступали, оправдываясь такой мотивировкой, что, дескать, чем больше в ней будет порядочных людей… Этот довод утратил силу. Порядочным остался только отчужденный человек. В сущности, подпольный. Который не доверяет государству и сам, понятно, у него на подозрении. Пожизненно подследственный.
Запили не все. Жили еще современники похрабрей, почестней. Несколько молодых вышли на демонстрацию. Госбезопасность скрутила их за минуту (почему-то с воплями: “У, жиды!” — недоумевают очевидцы; а чего недоумевать? военным и вовсе соврали, будто они спасают братскую Чехословакию от атаки бундесвера). Десятки — если не сотни — если не тысячи людей написали (в ЦК КПСС, куда же еще?) возмущенные письма. Этих исключили, уволили, посадили. Также и тех, кто на собраниях сомневался вслух.
Ну, а остальные принялись поживать по-прежнему, только еще осторожней и без надежд.
21 августа шестьдесят восьмого года у целого поколения украли из жизни смысл. И, не исключено, светлое будущее у всего человечества.
А ради чего, спрашивается, ради кого? Если теперь, издалека, подумать: только чтобы полчище функционеров так называемой идеологии — всевозможные секретари, завсекторами, инструкторы, несметная челядь Агитпропа, Главлита, Главпура — остались при деле, то есть при пайках, при конвертах с премиями из парткассы, при продуктовых и вещевых спецраспределителях. Только эта цель и достигнута: бездельники дожили до персональных пенсий. Доведя отечество до церебрального паралича.
Боже, сколько их было, как расплодились! Каждой редакции полагался “куратор”, иным не один: от райкома, от горкома, от обкома, от ГБ. Плюс цензура. Публикации центральных изданий “визировались” еще и в ЦК, равно и кинофильмы. Про телевидение, радио не говорю. Между двумя отделами Центрального Комитета много лет шла ожесточенная распря: дозволить или не дозволить на танцплощадках исполнение “ча-ча-ча”. (Под конец прогресс, кажется, победил.) В школах ввели нулевой урок — на час раньше: спросонок политинформация усваивается крепче…
Ну, что же, загнали в подполье совесть и культуру, добились своего, оглупили народ, ожесточили, боюсь, неизлечимо. Хоть бы извинились, сходя со сцены, да не перед чехами, те спаслись, — а перед нами. Нет же, — и не думают. В аккурат 21-го возвестил Зюганов по радио: “мудрее, честнее, совестнее советской власти ничего в нашей истории не было”.
Из тех, с кем я напился в этот день тридцать пять лет назад, почти никого уж нет, а кто жив — странствует далече.
Один вспоминаю: яркое-яркое черное. А потом — серое сплошь.
ТО, ЧТО ТАМ БЫЛО
Одна из наиболее вероятных глав одного из регионов побывала у главы государства!
На имена и фамилии не поднимается, извините, перо. Потому как законы осуждают. Точней — закон: “Об основных гарантиях… в избирательный период”.
А период сейчас в Петербурге именно избирательный. И, значит, — согласно упомянутому закону — о некоторых людях нельзя писать практически ни слова. Сказано, конечно, хитрей: нельзя писать ничего такого, что могло бы побудить читателя проголосовать за или против баллотирующихся лиц. Но еще Тютчев заметил — насчет побудки, — что не дано нам предугадать… А в данном сюжете одно из лиц — именно что баллотируется. Попробуй назови по имени — вдруг в синтаксисе фразы проскользнет бессознательная симпатия — вот и правонарушение. Скажи: “наиболее вероятный губернатор” или “кремлевский фаворит” — чистейшей воды агитация. Затаскают по судам и штраф сдерут.
Положим, выход из положения тоже предусмотрен: я вправе и назвать персонажа, и симпатию выразить — но при одном непременном условии: если персонаж мне заплатил и я могу это доказать. Представив читателю, например, квитанцию.
Такой забавный закон. Но — закон. Немножко похож на одного из своих, говорят, создателей. (Лицо не баллотируемое, но на всякий случай применим ход кроссворда: председатель ВЦИКа, но не Свердлов.) Во всяком случае, никто другой не пользуется буквой и духом этого акта с таким искусством, с таким удовольствием. Например, про избранный мною сюжет публично выражается так: “ТО, ЧТО ТАМ БЫЛО”. Или еще: “эта история, которую сейчас поднимают”. Непревзойденный мастер неоднозначной оценки, он, в сущности, тему исчерпал: “Думаю, что PR-кампания имела место, но ее организаторы, к сожалению, не добились, чего хотели. А может быть, и не к сожалению”… Вот как надо!
Но я так, увы, не умею. Поэтому, собравшись с силами, скажу как есть. Тем более что все всё видели.
Так вот, они встретились. Он и она. Не какие-нибудь два одиночества — два чиновника категории “А”. Поговорили по делу — наверное, по неотложному — и распрощались. Рутинный рабочий момент. Никто бы ничего и не заметил, не подсуетись телевидение. Оказывается, свобода прессы зашла у нас так далеко, что ни один чиновник — даже категории “А” — да что чиновник — сам глава государства! — не может ни на полчаса избавиться от журналистов. Просто негде ему укрыться от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей. Даже трудно представить, как он умудряется работать при неусыпной телекамере. Должно быть, привык, не замечает, не обращает внимания. Или камера замаскирована.
Лично меня такая прозрачность, честно говоря, тревожит. Не то чтобы я желал ограничить самостоятельность СМИ, но все же полагаться на них до такой степени — согласитесь, неосторожно. Бывают ведь в этих кабинетах и конфиденциальные разговоры. Министр обороны, допустим, заглянет на огонек — рассказать последний анекдот, — а наглый оператор тут как тут? По-моему, это непорядок. Оператору ведь все до лампочки, кроме освещения да посторонних шумов; запишет какую-нибудь неподобающую цифру и глазом не моргнет. И стоит потом редактору хоть на миг ослабить бдительность (а редакторы тоже люди, даже дни рождения отмечают) — и вот, пожалуйста: угроза безопасности налицо.
В этом смысле ТО, ЧТО ТАМ БЫЛО, — весьма тревожный звонок. Ведь как все вышло (то есть как я понимаю; но, вот увидите, официальное расследование, буде таковое состоится, полностью подтвердит): государственные люди спокойно беседовали, обсуждая архитрепещущую проблему. И так увлеклись, что совсем забыли о присутствии нежелательного соглядатая. Потом, разумеется, опомнились, но махнули рукой (правильней — руками): дескать, наплевать. Не посмеет же, дескать, телевидение передать такую картинку: глава государства накануне выборов изъявляет одному из кандидатов свое благоволение. Да и не просто изъявляет, а этак строго: что это, мол, у вас избирательный период так затянулся? город же без вас, как без рук!
Картинка сугубо рекламная, притом безумно дорогая. Государственным людям, само собой, и в голову не могло прийти, что какой-нибудь телеканал, окончательно распоясавшись, рискнет запустить ее в эфир. Им прямо-таки не верилось, что среди журналистов имеются люди, способные посмеяться над законом в такой — особо циничной — форме! Понадеялись на нашу братию государственные люди — вот и просчитались, увы. Я даже беспокоюсь: как бы теперь их преданность идеалам свободы не ослабела. Как бы, хуже того, их вера в человека не оказалась поколеблена. Ивсе из-за нечистых на руку акул объектива.
Примерно такова на сегодняшний день позиция г-на не-Свердлова, и мы ее полностью разделяем. И утешаем себя только тем, что роковое свидание все-таки состоялось. Самонужнейший вопрос решен. Какой, бишь? Ах, да! Собеседникам, кажется, удалось уточнить у министра финансов, какую сумму в будущем году решено угрохать на дамбу. Стало быть, город спасен. Это главное.
ГОРОД НЕ ПРИНЯЛ
В последний момент сработал какой-то рефлекс, какой-то включился спазм — еще несколько миллиметров, и не о чем было бы говорить: есть ведь грубая поговорка типа: отдавшись, не выступай.
Не случилось. Это, конечно, победа, какая-никакая, — хотя и не сказать, что моя. На нее работали — совсем ее не желая — самые разные люди. Например:
один президент — приняв участие в самодеятельной постановке известного скетча “Из отпуска, или Встреча в Кремле”;
один председатель ВЦИКа (не Свердлов) — разъяснив населению, что закон “О гарантиях полной тишины” писан им для всех, кроме начальства;
один вице-премьер и один министр — с удовольствием воспользовавшись таким разъяснением;
один адмирал, обвиненный-таки в правонарушении, — ничего в свое оправдание не придумав, кроме как возопить: как смели напечатать это фото?
один бортпроводник — слишком скверно выучив порученную роль;
два писателя, два кинорежиссера и много-много директоров, артистов и спортсменов — изъявив искренние чувства в порядке живой очереди;
безымянные так называемые политтехнологи — в три яруса завесив городской пейзаж сами видите чем;
редакторы газет и телепрограмм — с шумом и яростью наплевав на дедушку Крылова, предупреждавшего: услужливый — опаснее врага…
Большое вам всем политическое спасибо, кузнецы моей победы и на дуде игрецы!
В туре мытья вы бились, не щадя личного интеллектуального ресурса.
Надеюсь — и в туре катанья не оплошаете.
С нетерпением ожидаю принципиальнейших дебатов по животрепещущим проблемам. Например: милиция — мать порядка или комсомол — школа добродетели? Или: кто ближе к телу Первого Лица? А также (самое главное!) — чей пояс туже?
Как только все выяснится — прошу опять к барьеру! Я по-прежнему туточки, в том же избирательном бюллетене, третья не лишняя, никуда не делась.
БУДЕТ И СВИСТОК
…А мне все равно, как зовут бургомистра. Мне важно, как звать сантехника. Но вот настоящие специалисты берутся за меня всерьез и пытаются промыть мне мозги до полной ясности. До такой, чтобы я принял их клиента за героя своего романа. Чтобы, значит, производимую надо мной процедуру осознал как одну из гражданских свобод. Положенных мне, извините, по Конституции.
Радио вдувает мне в уши одну и ту же фамилию, на экране мельтешит одна и та же личность, в почтовом ящике — конверты с одним и тем же обратным адресом, по улице передвигаешься короткими перебежками — от портрета до портрета. “Мало тебе, друг недоумок, товарищ маразматик, или ты уже все понял?” — звучит в голове злоехидный вопрос. “А вот фиг вам, — молча отвечаю, — мне на свете всех милее Контра Омнес”.
Да, я выдержал. И проголосовал против всех. Против издевательского закона. (Вот увидим, что скажет о нем Конституционный суд!) Против циничных и безнаказанных нарушений этого закона. Против статистов бездарного спектакля, а также против осветителей, суфлеров, гримеров, швейцаров; с особенным ожесточением и горечью — против публики первого ряда: с каким достоинством они аплодировали, местные властители дум, как убедительно подносили к глазам платочки…
(Хотя тут я, должно быть, не прав. Искренние, добродетельные люди. Отчего бы им не поддержать на честных и свободных выборах наиболее симпатичную фигуру? Если когда-нибудь начальство попросит их так же дружно и горячо что-нибудь осудить — например, чеченскую бойню, — заклеймят, не сомневаюсь, от всей души.)
Но зритель последнего ряда тоже платил за билет. Имеет право свистнуть.
Нас оказалось на удивление много. Глядишь, рано или поздно наберется и большинство. И дирекция — чего не бывает на свете? — вдруг призадумается: как бы не прогореть? не пора ли обновить репертуар, а заодно и худсовет?
А впрочем, подозреваю, что голосовать в эту пору прекрасную мне уже не придется.
КАК ДЕТИ
Восславим легкомыслие.
Непредусмотрительность и непоследовательность, рассеянность и забывчивость… Словарь подсказывает: несерьезность, — но это в другую сторону. Как раз легкомыслие, и только оно, позволяет нам серьезно и деятельно заниматься ерундой от первого школьного звонка до самого пенсиона и даже после.
Умей мы верить в то, что твердо знаем, умей понимать и помнить, во что верим, — плакал бы и пенсион. Разве что все двинули бы в армию — как Декарт, как Печорин. Армейская ерунда серьезного человека не напрягает. Идет себе, как сновидение. Без всяких заморочек типа польза или цель. То есть вот именно к целям военные относятся правильно: стараются поразить.
А штатские, наоборот, норовят достигнуть. И бегут в противоположном направлении. Вся ерунда так называемой мирной жизни на том и стоит.
Удивительный пример находим у Достоевского — про воспитание. Все более или менее христианские народы, — замечает он, — веруют, что в Евангелии заключена истина, причем абсолютная. И вот, в Евангелии нам сказано прямым текстом: “Будьте, как дети”. А между тем вся педагогика, и в школе, и дома, требует от детей: ведите себя, как взрослые! будьте такими, как мы!
Классик объясняет такое положение вещей возмутительным маловерием. А по-моему, это именно и есть спасительное легкомыслие. Против Христа, разумеется, никто ни слова, но ведь и гувернанткам с пионервожатыми надо чем-то жить. Кроме того, планомерную порчу детей, особенно чужих, люди вообще полагают своим священным долгом. Это, согласитесь, еще и услада: отлично зная, каков ты есть, заставлять невинное существо: смотри на меня! делай, как я!
А если ко всему относиться серьезно, — тогда, чего доброго, и Академию педнаук пришлось бы упразднить.
Да что Академия! Не будь у нас этой благодетельной способности — с высоты собственных аксиом плевать на истекающие из них силлогизмы, — никто никогда и в партию бы ни в какую не вступил, не говоря уже — в брак. Да, все люди смертны. И если предположить, что Кай — человек, то, по-видимому, смертен и он. А я при чем? Я-то, слава тебе, Господи, — не Кай! Благодаря чему и принимаю близко к сердцу всевозможные пустяки, которые Кая совершенно не касаются.
Вплоть до того, что интересуюсь политикой. Даже, бывает, на выборы хожу. Пользуюсь, значит, своим конституционным правом: вот вынь мне его да положь. Нельзя же, чтобы обошлись без меня, когда решается, какое ФИО носить президенту или, допустим, бургомистру в ближайшие сколько-то лет.
Что характерно: на избирательный участок я плетусь не корысти ради. (Не менее ста шагов, между прочим.) Как бы ни звали обладателя главной мигалки, мне с ним детей ни в коем случае не крестить. И не настолько уж я прост, чтобы ожидать от начальства чего-нибудь хорошего для себя лично или, там, для населения окружающей местности. Нет, я преодолеваю эти сто шагов исключительно как субъект, извините, эстетического суждения. По Канту, это суждение ценностное, вполне свободное от практического интереса и притом недоказуемое, но вместе с тем как бы подразумевающее свою несомненность. Не правда ли, это ровно то, что движет беднягой избирателем, когда он проставляет свою галочку в облюбованной графе бюллетеня? Он пытается навязать согражданам свой личный вкус. Дескать, разуйте глаза: уж на этого-то смотреть совсем стыдно! а на этого все-таки не до такой степени…
Вот она, сила легкомыслия: думая про себя, что он умней большинства других, человек все-таки допускает, что такие, как он, составят большинство! Демократию изобрели несерьезные люди.
А серьезные — демократический централизм. Людям говорят: есть мнение — рекомендовать на пост первого секретаря товарища такого-то. Кто за? И все — за.
Правда, в этих — самых важных — случаях (когда про первого секретаря) серьезные предпочитают голосование открытое. Так спокойней. Но всевозможных делегатов, не говоря уже о депутатах, проводили через тайное — и тоже ничего. Тоже вполне единогласно. Спрашивается: как это удавалось? Иностранцам и потомкам не догадаться никогда.
Давеча мы в Петербурге попытались вновь поставить этот опыт, но прежних блестящих результатов с ходу не добились. Отвычка сказывается. Население-то разбаловалось: мало ему, представьте, ясно выраженной воли Руководства. Подавай еще какие-то там аргументы, а лучше — объясни на пальцах, что товар первосортный. Еще и куражится: не убедишь, говорит, — вот нарочно возьму и выберу в губернаторы кого-нибудь совсем другого — потому как, стало быть, праву моему не препятствуй. Выберу, например, — коня.
Даже и конь нашелся, со всеми делами, всё при нем. По улицам его водили. Как видно, напоказ. Чистый шантаж.
Скрепя сердце, взялись мы ублажать легкомысленную толпу. Прямо как в трагедии Шекспира “Кориолан”. Первым делом развесили повсюду портрет — за кого голосовать, в натуральную величину и даже крупней. Деньжищ, между прочим, ушла прорва. Потом организовали матч-турнир, он же — конкурс интеллектуальной красоты: смотри, мол, электорат — ну, какое может быть сравнение? Видишь, какие на свете водятся претенденты на власть? И действительно. Там один договорился до того, что при социализме телепередача “В мире животных” была нравственней, чем теперь, когда хищники почем зря мнут беззащитных травоядных…
Но и без сюрпризов не обошлось. Одна дама забылась настолько! У меня, твердит, тоже программа есть! Требую, говорит, сравнить программы!
Нечего делать, стали сравнивать. В одной написано: наш город самый лучший — и в другой то же самое. В одной: вы заслуживаете лучшей доли — и в другой: даешь достойную жизнь! Там — покроем все дороги качественным асфальтом, здесь: необходима новая метла. Тут — в совершенстве знаю греческий, там — свободно владею японским…
Чуть было совсем не запутались. Но, спасибо, выручили деятели искусств. Головной, спинной и даже костный мозг нашей Северной Пальмиры, как любил ее именовать незабвенный Фаддей Булгарин. По зову сердца, как по мановению руки, явились вдруг на всех экранах, во всех газетах. Улыбаются публике, но задумчиво так, с грустинкой. Потому что в глазах — благодарность правильному, единственно подлинному кандидату (петербургская независимая пресса присвоила ему, для верности, № 1) за лучшие минуты в творческой советской жизни. Люди-то все заслуженные, вот с таким стажем. Эй, говорят, город! с ума, что ли, съехал? не упускай своего счастья! к тебе со всей душой, а ты?
Тут уж Петербург-Ленинград-Петербург присмирел, одумался. Хотя в конечном счете дело решили наши дорогие ветераны, одуванчики Божьи, спасибо им. В семье-то мы редко прислушиваемся к их мнению. Зачастую, что греха таить, им наперекор выходим на улицу одетые слишком легко. Но когда заходит речь о долгосрочном прогнозе, пенсионеры умеют настоять на своем. Вот и опять выручили. Нам все равно, а начальство довольно.
Рассеянность и забывчивость превозмогают всё. Вот увидите: не пройдет и полгода, как мы станем друг у друга спрашивать — из-за чего, собственно, поднялся тогда весь этот шум?
А — исключительно по легкомыслию.
Нравится, знаете, иной раз вообразить, будто пишешь историю. Хотя бы — одного города. Но она уже написана — Салтыковым-Щедриным: Зиновьев согревал Ленину шалаш, Киров умел носить фуражку, Жданов обругал Ахматову, Толстиков посадил Бродского, Романов раскокал эрмитажный сервиз… Про Козлова же вообще ходят слухи, что он был — Фрол.
ИДИЛЛИЯ
Некоторые судебные учреждения вот-вот переведут из Москвы в Петербург: чтобы наш бедный город почувствовал себя тоже немножко столицей.
Как это лестно! Дежурный пикейный жилет по местному радио полностью одобрил:
— Это, — говорит, — очень, очень повысит статус Петербурга!
Представляете? Прибываешь в отдаленную местность — или не столь отдаленную — хоть в Магадан, хоть в Лондон — и при первом удобном случае скромно так вставляешь — мол, санкт-петербургские мы. А в ответ — взрыв ликования: ну, как же, как же, кто же не знает Санкт-Петербурга! Это город, где функционирует Высший арбитражный суд!
Только, думаю, на этом останавливаться нельзя. Больно момент подходящий. Надо попользоваться, пока не миновал. Похоже, у руководства проснулась историческая совесть.
Вспомнили, видать, что Москву произвели опять в столицы не от хорошей жизни. Что ленинский Совнарком поступил с Петроградом, как Остап Бендер — с мадам Грицацуевой: тайно сбежал, когда запахло жареным. (Серебряных ложечек прихватил — не сосчитать.) Ну, а как опасность миновала — к тому времени Сталин уже оценил преимущества кремлевской стены. Нет ведь в Европе, да и в Америке, другой такой правительственной резиденции: ни Тохтамыш не страшен, ни Руцкой.
(Для полного комфорта немножко недоставало большой тюрьмы: приятней, когда все необходимое — под рукой. Но на секретном метро до Лубянки — минута лёту.)
Теперь уже смешно было и думать о переезде: в Зимний, что ли, дворец? К которому каждый может подойти буквально вплотную — не с набережной, так с площади? Тем более скоро изобретут гранатометы и “стингеры”… Нет уж. Мы не цари. Цари не мы. Дураков нет. Да к тому же, по словам Горького, съезд крестьянских депутатов покрыл весь дворцовый паркет плотным и высоким слоем кала. И вазы все наполнил. Конечно, если приказать — отмоют, а все равно противно.
Так и осталась Москва столицей нашей родины. А теперь, значит, вздумала выплатить просроченные алименты? Отлично. Мы — за.
Но только, как писала (и напечатала) в семидесятые годы одна ленинградская поэтесса:
“Посиди со мною вместе в лопухах. Ничего не надо делать впопыхах”.
Давайте, правда, составим разумный план совместных действий. Чтобы потом опять всё не переигрывать.
Судебные учреждения мы, разумеется, берем. Место для них предуготовлено самой судьбою. Но об этом чуть ниже. В первую очередь необходимо вернуть на место прописки те госорганы, по которым до сих пор тоскуют их, так сказать, каменные футляры. Сохраняя, между прочим, как верные вдовы, бессмысленный звук дорогих имен… Короче, вы всё поняли: не будет счастья ни Москве, ни Петербургу, пока Главный штаб не вернется в Главный Штаб, и Академия художеств, ясен перец, — в Академию Художеств. Точно так же понятно и ежу, что Совет Федерации, коли он у нас — сенат, должен заседать в Сенате. И кого дожидается здание Священного Синода — тоже, знаете, не бином.
Переезд осуществится, уверяю вас, легко. Никаких особенных препятствий. Оперативная связь, конечно, не нарушится — все-таки на дворе XXI век, даже духовные лица, не говоря о военных, без ноутбука никуда. Ну, а если кто физически страдает от невозможности поцеловать руку патриарху или еще кому, — Октябрьская железная дорога обещает прямо с этой осени пустить новые, комфортабельные, скоростные поезда специально для деловых людей. Там, наверное, даже туалетной бумаги хватит на всех: скоростные же. Раз в неделю съездил — приложился к руке или плечику — вернулся. Чаще-то, я думаю, и сейчас не получается: много вас таких.
Вы скажете: в Академии художеств — только московских и не хватало, там такая теснота. Не спорю. Но на этот случай у нас приготовлен очаровательный сюрприз. На Мойке, где она встречается с Пряжкой, пустует, неуклонно разрушаясь, дворец великого князя Алексея Александровича. Чудное здание. Работал архитектор Месмахер с командой учеников барона Штиглица. Приют сказочного принца! Какие башенки с флюгерами! Г-ну Церетели — или кто там главный — понравится. Конечно, окна разбиты, по залам гуляют ветер и дождь, вензель великого князя на каменных гербах переделан в серп с молотом, — но мраморные лестницы сохранились, и уже сняты со стен, обитых телячьей кожей, фотографии членов Политбюро. Помещался НИИ, потом здание досталось московской фирме, уже частной; та вот уже лет пятнадцать спокойно ждет, когда шедевр архитектуры совсем разрушится, чтобы освободившийся участок выгодно перепродать. А вот фиг им! Кстати, дворец окружен прекрасным садом: словно нарочно для Церетелиевых скульптур…
Теперь насчет судебных учреждений. В Сенате им, разумеется, делать нечего. У них есть свой петербургский адрес: Литейный, 4. Да, взамен сожженной в семнадцатом Судебной палаты там возвышается сами знаете что. Но это же просто смешно — типичная бесхозяйственность: для чего конторе такие апартаменты? Если бы, как в прежние годы, через них проходили, превращаясь в трупы, по сорок тысяч человек в месяц, — другое дело. А то прохлаждаются — да еще и аренду, небось, не платят. Я на месте нового губернатора так и отрезал бы: попрошу на выход!
Например — на дачу депутата дореволюционной Госдумы Чернова, это в Веселом поселке, на холме над Невой. Домик-пряник в стиле модерн. Всю дорогу размещалась глушилка: чтобы вместо Би-Би-Си до нас доносилось Ж-Ж-Ж. Городу армия эту виллу не отдаст — боевое дежурство продолжается: книги, шашки, домино, — а вот в интересах госбезопасности, пожалуй, съедет.
И тогда останется только снести заподлицо роковой символ позора — и построить Дворец Правосудия. Это будет недешево, — но не дороже денег. Не дороже Константиновского дворца.
И тогда наверняка вдруг запляшут облака. И запируем на просторе. И все флаги будут в гости к нам.