Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 7, 2002
Дублон любви
Об этом человеке, кроме всего прочего, интересно думать под историческим или социологическим углом. Как же это получилось, что из глухого сибирского села, ну а потом из бедной московской семьи вознесся самый популярный (это наиболее точный термин) поэт планеты, переведенный, как Библия, на двести языков, объехавший (это подсчитано скрупулезно), кажется, сто двенадцать стран. Он выступал не только в самых знаменитых залах Европы и Америки, но и на олимпийских стадионах, коралловых рифах (отдельно на подводной и надводной их части), он читал стихи с пирамиды Хеопса, Эйфелевой башни, Эмпайр-стейт-билдинга, перекрывал своим голосом Ниагарский водопад и турбины Братской ГЭС. И все это – совершенно буквально.
В жизни же (я его отчасти знаю) он был человеком переменчивых настроений, ничего не любил откладывать на потом – и это правильно, потому что то, что не сделано сейчас, – не сделано никогда. С годами и он переменился, и только поэтому я назову его условной буквой Н. При всей его знаменитости, а может быть, именно вследствие таковой, человек он одинокий, и приятелей (особенно в литературной среде) числит очень немного. (Конечно, окололитературной шпаны, пившей и евшей за его счет, находилось предостаточно, но это не в счет).
Однажды в глухую брежневскую пору светлым снежным днем зашел я в ресторан Клуба писателей и увидел, что Н. в единственном числе сидит за столиком и незамысловато обедает с бутылкой грузинского вина. А надо сказать, что мы были знакомы с 1954 года, и как-то это знакомство не сплошь, а пунктирно поддерживалось. Увидев меня, он сделал приветственный жест и выдвинул стоящий сбоку стул из-под столика, то есть вежливо и настоятельно пригласил меня разделить трапезу. Кстати сказать, поговорить с ним было всегда интересно, а пообедать – тем более. Подозвав и отпустив официантку, он немедленно сообщил мне, что ночью прилетел из Мексико-сити, а заодно побывал в джунглях Амазонки и даже выступал там перед каким-то племенем имени Анаконды, которое впервые в своей истории видело белого человека, после чего более ни с одним бледнолицым не собиралось встречаться. При этом он как всегда горько жаловался на свою неудобную жизнь, на козни врагов и равнодушие семьи. И все это казалось таким искренним и справедливым, что я со своими второсортными катастрофами не мог никак вступить с разговор. Просто пил “Хванчкару” и слушал обиженного судьбой поэта.
В ту пору он еще курил, и только одну марку – невиданный в простом обращении “Уинстон”. И вот он посреди своего горестного монолога полез в карман за сигаретами, но вытащил почему-то не американскую пачку, а желтую монету величиной с советский пятак. С невероятным изумлением он поднес ее к глазам. Мне даже показалось, что он пытается припомнить происхождение монетки, но затрудняется. Однако длилось это лишь минуту, от силы – две. Недоумение сошло с его лица, ясно было, что он готов раскрыть тайну (то, что это тайна, я знал наперед) – тайну мексиканского пятачка. Я попросил поглядеть монетку, и она мне показалась сомнительно золотой, но на ней был и чей-то профиль, и полустертое подобие герба, но в общем она не имела археологического или даже антикварного вида.
– Это драгоценность, – уверенным тоном пояснил Н., – двойной дублон шестнадцатого века.
– Вот поедешь в следующий раз на Запад, – неумно посоветовал я, – и сдай его на аукцион “Сотби” или “Кристи”. – Невероятное презрение проступило на его всемирном лице.
– Я, конечно, не богатый человек (это он сказал смущенно, неуверенно), но память о любви ни за какие деньги не продам. – Это был резон. Он поставил меня на место.
– Понимаешь, я уже взял билет на самолет, оставалась мне в Мексике одна ночь, и я решил провести ее в ночном клубе. Рулетка, хорошее шампанское, больше тебе скажу, между столиками артистки танцевали…
Тут он произнес какое-то словечко из словаря не то инков, не то ацтеков и сразу объяснил, что это ритуальная пляска, имитирующая человеческое жертвоприношение. И добавил:
– И я в этой пляске участвовал наравне с артистками.
Вот уж это нисколько меня не удивило. А монета тем временем лежала на краешке стола, и я, не прерывая рассказа Н., попробовал ее на зуб и по податливости металла дилетантски решил, что, наверное, это все-таки золото. Правда, судьба самого Н. казалась мне удивительнее, чем камея Гонзаго, не то что какого-то в общем заурядного старого золотого пятачка. Тут я, подавшись своим мыслям, пропустил в его повествовании какое-то важное звено, это я понял, когда застал рассказ о том, что он угощал одну из артисток ансамбля человеческих жертвоприношений в отдельном кабинете русской икрой и шампанским “Дон Периньон”:
– …А я ее, между прочим, сразу узнал. Это была… – и тут он назвал даже мне известное имя знаменитейшей мексиканской красавицы и суперзвезды латинских мыльных телесериалов.
– Ну и она меня узнала, – продолжал Н., – и три бутылки “Дон Периньона” и сам понимаешь…
Он сделал значительную паузу, и я, конечно, не выдержал и подставился:
– Ну и отдельный кабинет, конечно…
– Как ты вульгарен! Это тебе не какая-нибудь шансонетка из “Мулен Руж”, мы поехали к ней на виллу, сели в ее “ролс-ройс” “Серебряная тень” (точные приметы всегда действуют убедительно) и через четверть часа были на берегу океана…
(Увы, “Хванчкара” уже подействовала, и карта Мексики предстала перед моим внутренним взором в сильном тумане, где масштаб безусловно уступает как гиперболе, так и метафоре.)
– …И представляешь себе – ее спальня, фрески Риберы и Сикейроса, кровать под балдахином… – и снова он сделал паузу.
– Зачем же ей плясать в ночном клубе? Ведь она, небось, миллионерша? – заметил я и опять – не попал.
– Что ты, что ты! Ты просто не знаешь миллионеров, они не то что за доллар, они за цент отплясывать тебе будут – потому они и миллионеры.
– А дублон все-таки подарила, – слабо защищался я.
– Это другое дело. Она его не дарила просто так, это была ее обязанность, древнейший обычай майя. Когда женщина ложится в первый раз в постель с любимым мужчиной, и когда он… о’кей, то она берет в зубы золотую монету и в порыве страсти сгибает ее зубами, а потом отдает как награду.
– И сильно сгибает? – спросил я, потому что предъявленная мне монета была сравнительно ровной.
– Как может, но эту она согнула пополам, я ее потом весь полет разгибал, ведь у меня пальцы окрепли еще в Сибири, где я в детстве кедровал (я понял это как “собирал кедровые орешки”), охотился и огородничал.
Я снова поглядел на монету, на этот раз в профиль. И действительно, у нее была очень малая, но все-таки заметная глазу неровность. Получалось, что все рассказанное соответствует видимой реальности, а золото – мягкий металл, его и я сколько угодно согну и разогну пальцами без всякого кедрования.
И тут ко мне в парах “Хванчкары” явилась замечательная идея.
– Слушай, это же теперь священная вещь. После всего, что ты мне рассказал, это твой оберег, амулет, талисман. Надо пробить в монетке дырочку, продеть через нее золотую цепочку и носить на шее. Во-первых, это красиво, во-вторых – оригинально (тут я покривил душой, но все-таки это было задолго до золотых цепей и медальонов на всякой бандитской шее, может быть, это была подсознательная провокация, но даже в этом случае я не несу полной ответственности).
Н. преобразился, зрачки его загорелись, как светофор красным светом необходимого пути.
– Это грандиозно! Дырочка не проблема, а где сегодня же взять золотую цепочку.
Времена, напомню, стояли глубоко советские, и просто невозможно было наперед знать, что нынче в дефиците, но у меня что-то уже складывалось в голове.
– Вот что, поедем ко мне домой, это близко, на Зубовском бульваре. Моя теща происходит из купеческой семьи, и к тому же она театральный режиссер и по совместительству бутафор, у нее в сундуках чего только нет – остатки от купеческой и театральной жизни, и уж золотая цепочка наверняка найдется.
– Я заплачу, сколько она скажет!
Эту тему я не стал развивать, потому что моя теща выше всех поэтов России (не называю всуе священных имен) ставила Н. И отдать ему какую-то там золотую цепочку… так она бы еще за эту радость и приплатила.
– Ты ей позвони, что мы через десять минут будем, – и он, не дожидаясь официантки, сам ринулся к ней расплатиться, чтобы как можно скорее отправиться за вожделенной цепочкой.
Я звонить не стал, имея в виду предварительное смятение тещи, в котором она могла Бог знает что натворить, например отложить свидание. А этого Н. перенести бы не смог и через день-другой уже остыл бы и начисто забыл о дублоне и цепочке.
Итак, мы явились на Зубовский бульвар, и я своим ключом отворил дверь. Теща моя была уже в отставке и практически дома не покидала. Увидев Н., она решила, что это розыгрыш, столь популярный когда-то в театральных кругах. Полчаса ушло на то, чтобы убедить ее, что перед ней настоящий ее кумир. Потрогав его и сравнив с портретом с однотомнике, она рассердилась на меня и ушла в столовую накрывать чай.
Н. было не до чая. Он изнывал в ожидании цепочки, проводя пальцем по шее, как Есенин перед самоубийством. Но чай пить пришлось, тем более что теща выставила три сорта варенья. От всего этого Н. откровенно воротило, и я понял, что он сейчас все погубит, расскажет теще про ночной клуб, кровать с балдахином и все прочие подробности. А теща моя была странноватая натура, она в простоте душевной отвергала все сплетни и считала своих кумиров людьми безупречной репутации. К тому же в старости она восстановила свое пребывание в православной церкви.
Поэтому я решил предупредить гибельные для него же откровения Н., сказав теще, что он своими путями пришел к Богу, вернулся к вере отцов и привез из-за границы золотой нательный крест, но в западной суете забыл про цепочку, и вот теперь не может по своей рассеянности должным образом, то есть надев крест на шею, соединиться с православным народом. Теща даже не возразила, что можно использовать простой шнурок или гайтан, потому что понимала общественное положение Н. не меньше, чем метрополита. И тут уж, естественно, к золотому кресту была обязательна и золотая цепочка.
Выпив крепкого чаю, она немного оправилась от нашего внезапного появления и со словами: “Сейчас, сейчас, святое дело!” – скрылась в своей комнате, где и стояли набитые всякой всячиной сундуки.
И тут наверняка случилось что-то роковое. Она не возвращалась двадцать, тридцать, сорок минут. Вполне вероятно, что высшие силы ответили на наше невинное кощунство неблагосклонно. И цепочка никак не находилась. Стоит ли говорить, что она вообще не нашлась. Теща позвала нас к себе, показала какие-то шкатулки и коробочки, набитые самой разномастной бижутерией, цепочки там не было, ни золотой, никакой.
Н. совершенно пал духом, подтвердились худшие его предчувствия и суеверия, еще одним горестным штрихом пополнилась общая картина его невезучести и обреченности. Да и мне было не по себе: наобещал, привез, втравил в чаепитие с вареньем. Я понял, какая ответственность легла на мои плечи: во что бы то ни стало надо было добыть цепочку, и немедленно. На Н. было страшно смотреть. Он потемнел лицом, губы шептали что-то беззвучное и трагическое.
И тут я убедился в банальной правде, что все действительно гениальное – просто. Боже мой (я в глубине души надеялся, что не отвратил от себя Всевышнего, хоть и провинился), ну пошли мне хоть какую-нибудь идейку! И был знак, разодралась завеса в храме, идея вместе с прощением была мне дарована.
– Вот что, – предложил я Н., – ведь необязательно должна быть золотая цепочка, может быть позолоченная, серебряная, да любая… Ты такой человек, что никто и не заподозрит ненастоящее золото.
Надо добавить, что я твердо знал: в ювелирном магазине цепочку мы точно не купим, их там не бывает по определению, если где-то и делают два-три десятка, они расходятся еще до прилавка по разнарядке ЦК. А вот не золотые могу продаваться в любой галантерее. А если нет? Тогда покупаем в той же галантерее кулон на цепочке рублей за шесть. Кулон выбрасываем, тут же в магазине пробиваем дырочку в монете и вешаем на шею Н.
Все это я изложил Н. Такая моя сообразительность показалась ему просто невероятной. Было видно, насколько он вопреки внутреннему ощущению избалован жизнью. И он снова на глазах моих словно бы воскрес из мертвых, расцвел природным румянцем и даже поспешил надписать свой однотомник теще. После чего бешено бросился к своей “Волге”-фургону.
Ехать, правда, далеко не пришлось. Тут же на углу Кропоткинской и Садового кольца находился в те времена очень неплохой галантерейный магазин с репутацией повышенного ассортимента, так что туда стекались москвичи даже из отдаленных районов. И действительно, когда мы вошли, у всех прилавков толпился народ. Но я кое-как пробился к витрине, а Н. пристроился за мной и заглядывал через плечо. И тут я убедился, что высшие силы все-таки разгневаны, они, притворно смягчившись, послали мне плодотворную идею, а на самом деле сурово нас наказали. Короче, ни цепочек, ни кулонов в продаже не было. Напрасно я лепетал, что, может быть, надо поехать на Арбат или в ГУМ, я и сам делал это только для проформы. Это тоже был знак. Кулоны и цепочки исчезли, для Н. их не было нигде.
Но тут Н., наконец, проявил активность и бросил на игральное поле Судьбы последний, но козырной туз.
– Директора! – потребовал он в свой полный поэтический голос, словно перед ним снова был Ниагарский водопад.
И естественно, все в магазине на нас обернулись. Я привык к тому, что во всех советских заведениях директора вызывают крайне неохотно, отговариваясь и вкалывая язвительные шпильки в просителя. Но этот голос превозмогал любые барьеры.
Директор, любезный еврей в синем спецхалате и дубленой жилетке поверх него, появился минут через пять.
– Я – Н., – сказал Н. и достал сафьяновый алый билет Союза писателей в подтверждение своих слов.
Но директор, в отличие от тещи, сразу поверил, что перед ним натуральный Н.
– Что вы желаете? Сейчас все уладим, – ему так хотелось угодить Н., который когда-то заступился в том числе и за евреев.
– Кулон! – сказал Н. – Или хотя бы цепочку от кулона!
– Я вам завтра привезу со склада и то, и другое, сам поеду и сам привезу. Жду вас к открытию магазина в одиннадцать часов.
– А сегодня? – угрюмо спросил Н.
Директор посмотрел на часы. Они показывали пять минут шестого. Директор сокрушенно закачал головой.
– Пять минут как склад закрылся.
Это было каменное слово, упавшее на широкую грудь Н. Приговор. Завтра все это было бессмысленно, ненужно. Я ожидал какого-нибудь отчаянного жеста, даже несчастья, в лучшем случае – обморока, или гибельного, несообразного поступка со стороны Н.
И дождался. Снова его зрачки загорелись путеводным красным огнем. Лицо скульптурно затвердело. У меня отлегло от сердца. В нем ожили его лучшие бойцовские качества. Поэт, человек слова, он переходил к действию. Негромко, но повелительно он попросил директора вызвать всех сотрудников магазина в торговый зал. Видимо, он собирался обратиться к ним с пламенной речью или самое малое – прочесть стихи. Человек сорок покупателей, естественно, показались ему недостаточной аудиторией, а может быть, именно товароведы и грузчики как-то соответствовали его замыслу. Продавщицы, за которых он когда-то заступился еще раньше, чем он заступился за евреев, интуитивно что-то понимая, образовали вокруг него первое, самое внимательное кольцо. Директор достал записную книжечку с карандашиком и приготовился записывать.
И тут я понял, почему ему внимали континенты и центральные комитеты, люди Анаконды и турбины Братской ГЭС. Он знал, конечно, и силу слов и их набат, он знал, когда надо рушить на наши бедные головы многоснежные, вязкие лавины, а когда нужна одна фраза, та самая, что обогревается до времени, словно рычаг, а потом падает с небес, подобно сдвоенной молнии.
И он ее выкрикнул, да так, что зарезонировали хрустальные висюльки на чешских бра:
– В стране рабства нет цепей!
И ему за это ничего не было.
Бенедектин и кармелитки
Осенью 1990 года побывал я во Франции, в городе Гренобле. Проследовал я туда с группой русских поэтов – всего поехало нас пять или шесть человек. Это было нечто вроде симпозиума пополам с поэтическими выступлениями и продолжалось неделю, а возглавлял нашу компанию ныне, увы, покойный Ефим Эткинд.
И вот уже к самому концу нашего пребывания в Гренобле отозвал он меня в сторону и объяснил, что мне выпала некоторая удача. Оказалось, что сегодня вечером вместо скучного выступления в городской библиотеке меня приглашают в школу монастыря кармелиток, это примерно в тридцати километрах от Гренобля. Поеду я не один, а с поэтом Анатолием Мигулиным, ровно в пять за нами придет из монастыря машина.
Конечно же я был доволен. В Гренобле я уже все осмотрел, а побывать у кармелиток и их воспитанниц было любопытно. Да и напарник мне выпал симпатичный.
Талантливый поэт с драматической биографией, он просидел в лагерях чуть ли не пятнадцать лет, арестовали его еще мальчиком за организацию какого-то наивного кружка “Истинных марксистов-ленинцев” или чего-то в этом роде.
Человек он был мягкий, душевный, с небольшими, вполне извинительными причудами, связанными с притяжением и отталкиванием от алкоголя. Импульсы эти поглощали буквально все его свободное время.
Наблюдая все это со стороны, я много раз порывался помочь Мигулину, но, увы, сам попадал в его магнитное поле и выпивал с ним по рюмочке, дабы предотвратить нечто более глобальное и катастрофическое.
Машина пришла действительно ровно в пять, и мы тронулись в путь. Что же касается самого выступления, то тут, я полагал, у меня все благополучно. Дело в том, что в середине восьмидесятых годов во Франции в хорошем издательстве вышел перевод пресловутого альманаха “Метрополь”, и там было опубликовано чуть ли не тридцать моих стихотворений. Эта книга была у меня с собой. Чего же еще? Я читаю стихи по-русски, а кто-то тут же произносит их французский аналог. И дело в шляпе. В некотором умеренном успехе я не сомневался.
У Мигулина ситуация была похуже. Может быть, его и переводили на французский, этого я не знал, но никаких текстов он с собой не взял.
Нас ввели в аудиторию, устроенную амфитеатром, возведенную в наши дни, но с некоторой стилизацией под готику – затейливые витражи, стрельчатые своды. Полтораста или около того монастырских учениц заполняли ее. Были это довольно уже зрелые девицы, в темной форме, и среди них на удивление много хорошеньких.
Сначала выступила интеллигентного вида монахиня с преамбулой, из которой я понял, что оба мы поэты сопротивления, за что нам девушки жидко похлопали. Потом на сцену пригласили меня. Вышло все, как я и предполагал, – сначала чтение стихов, потом переводы и умеренные аплодисменты в конце.
Наступала очередь Мигулина. Еще по дороге в монастырь мы договорились, что я скажу несколько слов о нем, о его каторге, о Колыме, о подневольной работе на шахте, разукрашу все это кое-какими деталями. Честно говоря, именно в этих деталях и было все дело. С одной стороны, я их не очень твердо знал, с другой – я думал, что поразить этих послушниц можно чем-нибудь чрезвычайным, но одновременно им знакомым, в духе графа Монте-Кристо. Вот я и сообщил, что Мигулин все пятнадцать лет каторги был прикован к тачке, возил на этой тачке радиоактивный уран для советской атомной бомбы, валил голыми руками сосны в тайге, приручил бурундука, который кормил оголодавшего зэка кедровыми орешками.
Аудитория вдруг как-то внимательно оживилась, заметно засочувствовала, кое-где даже послышались всхлипывания. Нельзя было упускать момента, я живо передал слово Мигулину. Он очень правильно оценил ситуацию и заявил, что стихи не будет читать вообще, лучше он споет. Причем исполнит каторжную балладу собственного сочинения. А пел Мигулин превосходно, голос у него был хватающий за душу – тенор, с какими-то пронзительными взлетами. И был Толя по-настоящему музыкален, мог бы и концертировать, если бы пришлось к случаю.
И вот этим своим замечательным голосом, артистически прикрыв глаза, он запел. Первые строки этой каторжной баллады я даже запомнил:
Я поеду туда, но не в мягком вагоне,
Я туда поспешу, кандалами звеня,
Я туда полечу, словно лебедь в короне,
И опять ВЧК расстреляет меня…
И в таком роде куплетов было дюжины полторы.
Синхронный переводчик кое-что попутно объяснял для понимания публики, но истинное искусство действует, как говорится, поверх барьеров. В зале произошло смятение. Многие девушки громко рыдали, председательствующая монахиня с трудом остановила шум в зале и что-то сказала по-латыни. Мне показалось, что это начало католического песнопения “День гнева”. На сцену поднялось еще несколько монахинь в накрахмаленных чепцах и оттеснили меня от Мигулина. Я видел, как его взяли под руки и торжественно повели за кулисы, а меня отправили в трапезную и угостили бледным чаем с альпийскими травками и фруктовым пирогом.
Пора было собираться обратно в Гренобль, но тут оказалось, что возвращаюсь я один, а Мигулин остается ночевать в монастыре и прибудет в гренобльский отель только на другой день к обеду.
И он действительно появился к этому сроку, тем более что настал момент собирать чемоданы. Я как раз курил в холле гостиницы и видел, как его подвезли на “ситроене”.
Было совсем не холодно, кое-кто даже прохаживался без пиджака, в одной рубашке. Но на Толе была плотно натянута новая длиннющая дубленка орехового цвета с пышным воротником и такими же отворотами. В одной руке он держал продолговатую коробку (во всей вероятности, видеомагнитофон), в другой – пестрый пакет с надписью “Бенетон”.
В холле отеля, естественно, работал бар. Мигулин сделал мне приглашающе-доброжелательный жест – махнул видеомагнитофоном в сторону бара. Я подошел. Так и не снимая дубленки, Толя забрался на высокий табурет у стойки.
– Что будем пить?
Я понял, что отговаривать его абсолютно бессмысленно.
– Что закажешь.
– Бенедиктин! – вдруг выпалил Мигулин и тут же объяснил, что католические монастыри – заведения культурные и настоящую поэзию понимают с первого слова. Вот поэтому и следует за их процветание выпить именно бенедиктин – ведь этот ликер выдумали тоже монахи и он чрезвычайно подходит к нашему конкретному случаю.
Маска смерти
Это случилось очень давно в Ленинграде, в незапамятные годы, еще до того, как Жан Поль Сартр получил Нобелевскую премию и отказался от нее. А при чем тут Жан Поль Сартр? А при том. Сейчас узнаете.
Проживал тогда в городе на Неве вполне преуспевающий прозаик Илья Д. При советской власти у него вышло что-то около девяти книг. И все в его жизни было очень неплохо. Единственное, жена своими ежедневными нотациями и неуемным характером ему поднадоела (что по-человечески очень понятно). Но, слава Богу, она по профессии была геологом и каждую весну удалялась в экспедицию, или, говоря языком геологов, “в поле”. И этот день ее отъезда считался у Д. как бы маленьким праздником.
А вообще, кроме взбалмошной жены, был у Ильи спутник жизни Федя, по профессии скульптор. И он, конечно, как и полагается ваятелю, имел просторную мастерскую, куда обычно и удалялся Д., когда жена уж слишком доставала его. И Федя, как спутник жизни, был в курсе дел и успехов своего патрона, ибо финансовую тяжесть расходов на их общие развлечения брал обычно на себя Илья.
И вот однажды снова наступило число этого маленького праздника. Все-таки решено было устроить его в мастерской Феди, дабы гости не нанесли какого-нибудь урона импортному имуществу в квартире писателя. Что же касается гостей, то приглашены были не очень дорогие, но и при этом симпатичные девушки, в основном продавщицы окрестных галантерейных магазинов, и два-три приятеля по литературному цеху. Однако жажда праздника и обида одиночества овладели Д. уже через час после отъезда жены. И тогда он отправился в мастерскую своего друга, чтобы там потихонечку за бутылкой коньяка скоротать время до вечера.
У Феди же в скульптурном смысле была заветная мечта, и он решил, что этот свободный до вечера день вполне подходит для ее осуществления. А именно, он хотел при жизни снять посмертную маску с замечательного писателя Д., чтобы его при случае внезапной кончины Д. не оттеснили другие, более влиятельные скульпторы. И он изложил эту мечту своему другу, все-таки опасаясь, что суеверный Д. может заподозрить неладное и отказаться. Но почему-то (тут мы внутренне ставим знак вопроса) Илья на это предложение, подумав, согласился.
Федя с преувеличенной признательностью уложил его на кушетку и стал готовить гипс и парафин для изготовления маски. Впрочем, процедура эта была Феде досконально известна вплоть до проведения через гипс в рот клиенту (в том случае, если он еще живой) резиновой трубочки, чтобы он под маской не задохнулся.
Гипс должен был затвердевать несколько часов. И это тоже было кстати, потому что так незаметно уходило ненужное время до вечера.
И тут мы переходим к параллельному монтажу событий.
В этот день приехал в Ленинград уже всемирно знаменитый, уже накануне своей Нобелевской премии революционер, философ и писатель Жан Поль Сартр с супругой, тоже известной писательницей Симоной де Бовуар. И где-то в середине дня их принимало начальство ленинградского отделения Союза писателей.
Для удобства жизни супругам Сартр была придана переводчица Вероника, которая неплохо знала писателя Д., что и естественно в маленьком Ленинграде. Принимало же французскую чету писательское начальство почетно и келейно, потому что все-таки слегка опасалось Сартра с его непредсказуемой революционностью.
Но Сартр был настроен вполне миролюбиво и только сказал в конце беседы, что он привез из Парижа посылку какому-нибудь гонимому писателю, борцу за свои убеждения. Но поскольку сами французские гости такого ленинградского писателя не знали, то попросили ленинградское начальство кого-нибудь им порекомендовать.
Начальство задумалось. Но тут выручила Вероника. Она и подсказала передать посылку Д., что и было одобрено, ибо уж Д. ничего лишнего ни в коем случае Сартру бы не сказал. И Вероника таким образом делала услугу приятелю, а также по долгу службы предотвращала нежелательные контакты.
Тут же из кабинета Союза писателей она позвонила Д. и после безответных гудков догадалась, что Д. может быть только у Феди. Тогда она позвонила Феде, и скульптор снял трубку.
– Илья у тебя? – спросила Вероника.
– У меня, но подойти не может ни в коем случае.
– Что такое? – удивилась Вероника.
– Да все в порядке.
И тогда Вероника объяснила, что приехал сам Жан Поль Сартр и привез Д. посылочку. Федя, как и полагается скульптору, никогда прежде имени Сартра не слышал, поэтому он не разволновался и спокойно пригласил Веронику и парижан заехать к нему в мастерскую еще днем, ведь вечером у него назначался уже неотменяемый праздник.
И через час на машине они приехали в мастерскую.
Тут надо оговориться, что скульптор лежащему на кушетку писателю в маске ничего о разговоре с Вероникой не сказал. И был по-своему прав, ибо тот мог отменить исполнение гипсово-парафиновой мечты. А этого Феде ох как не хотелось. Чем принять гостей у Феди было, а о прочем он не привык беспокоиться.
И вот раздался звонок, и гости вошли в мастерскую.
– Что с Ильей? – все-таки поинтересовалась Вероника.
– Да вот он, на кушетке, через час освободится. А мы пока выпьем, я кофе сварю.
Вероника все-таки ничего толком не поняла. Но Сартр, который, как известно, хорошо видел только одним глазом, оказался при этом весьма зорким и сообразительным человеком. Перед ним на кушетке абсолютно неподвижно лежал гонимый писатель Д. с гипсовой маской на лице. Это могла быть, по представлению Сартра, только посмертная маска, тем более что писателя преследовали за убеждения. И вот результат – сжили со света. Но тут находится его друг, по всей вероятности, представитель той же идейной оппозиции. И Сартр решил, что история предоставила ему внезапную возможность сказать два-три слова со всей резкостью и прямотой, присущей его всемирной репутации. И он сказал, а Веронику попросил перевести.
– Друзья мои, – начал Сартр, – какое ужасное событие, какое внезапное, ошеломительное горе. Тирания добилась своего, оппортунизм торжествует (ну, естественно, ведь Сартр почитал Мао гораздо больше, чем полуреволюционную советскую власть). Я плачу над телом дорогого товарища, мы не успели познакомиться, но я думал о его судьбе, о его книгах (книги Д. никогда не переводились). Особенно он был мне близок как борец с буржуазной пошлостью. Любой из нас может каждую минуту уйти, ведь сердце – не мотор “ролс-ройса”! Это наш общий, вечный упрек угнетателям (тут что-то туманное, видимо, у Сартра были другие угнетатели). Снимаю шляпу (и он действительно снял замечательное черное барсалино).
Этот немаленький монолог был так патетичен и напорист, что никто не мог, что называется, просунуть слово. И Вероника буквально слово в слово перевела этот монолог. Но все-таки при этом она засомневалась в реальной смерти своего приятеля Д.
И она решила это выяснить.
– Илюша, родной, что с тобой? – обратилась она к лежавшему на кушетке Д. – Почему ты лежишь? Как это несвоевременно! А мы тут с Сартром тебе посылочку…
Надо заметить, что Д., хотя и был в маске, оказался не менее Сартра сообразительным писателем-прозаиком. Уж он-то знал, кто такой Сартр, и слово “посылочка” окончательно замкнуло быструю логическую цепь в его сознании. “С этой идиотской маской сейчас все погибнет, – подумал он. – Уйдет Сартр, поговорить не придется. А это было бы очень даже полезно. Но этого мало – унесет посылку, еще и отдаст Бог знает кому”.
И тогда Д. поднялся с кушетки и в гипсовой посмертной маске направился к Жану Полю Сартру, раскрыв для него свои дружеские объятия.
Сказать что-нибудь о состоянии Сартра в эту минуту мне затруднительно, тем более что Д. в маске подошел к французскому гостю и, ничего не говоря (что вполне понятно), просто выхватил у того картонный ящичек, перевязанный лентой. Так все-таки было вернее.
И снова положение спасла Вероника. Ей в жизни пришлось кое-что повидать, кое в чем поучаствовать, и она поняла, что ситуация совершенно выпадает из протокола. Она просто решила немедленно все это прекратить, тем более что так даже было удобнее. Ведь Д. мог подарить Сартру свои книги, тот мог попытаться что-нибудь в них понять (через своих в Париже переводчиков, конечно). Это было совершенно излишне. А так – посылка оказалась врученной, впечатление – сильным, монолог Сартра удачным, протокол выполнен. Объяснять, крутить ситуацию обратно, – скорее всего, обе стороны будут не так уж этим довольны. И Вероника выбросила вперед левую руку с часами на запястье. Постучав для виду по циферблату, она решительно заторопилась.
– Время, господа, время… Нам еще надо успеть на балет, – произнесла она вместо прощальных слов. С этими словами она и увела порученных ей знаменитостей.
– Куда вы, куда? Еще успеете, по рюмочке, кофе… – упрашивал Федя.
Д. по-прежнему безмолвствовал, поскольку сам, без помощи скульптора маску снять не мог. Он вернулся на кушетку, но не лег на нее, а сел, но посылочку спрятал за спину, чтобы она больше при этом значительном литературном свидании не фигурировала.
Но ни Вероники, ни великого философа, ни его импозантной супруги уже не было в мастерской.
Федя каким-то своим особенным приемом освободил Д. от маски и спрятал ее подальше на антресоли. После этого для смягчения нервов они выпили по рюмке и открыли парижскую посылку. Она оказалась весьма скромной. Там лежал плащ-“болонья” (уже выходящая из моды вещь), клетчатый мохеровый шарф, несколько пакетиков супового концентрата и мыльный крем “Жиллетт” для бритья. Все это, конечно, было очень неплохо, но все-таки гонимого писателя французские собратья могли бы поддержать чем-то гораздо более существенным.
Времени для разочарования именно сейчас как-то не оставалось, надо было накрыть на стол, привести себя в порядок, ибо праздничный час уже подступал.
В этой истории самое удивительное и назидательное, что года через два писатель Д. скоропостижно скончался. Но произошло ли это от наивного заигрывания с высшими силами скульптора Феди, или от фатализма самого Д., в котором он никогда раньше не бывал замечен, или попросту от естественного порядка вещей, мы сказать не можем.
А почему? А потому что сами не знаем.