Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 7, 2002
Russian Women poets
(Modern Poetry in Translation № 20)
Edited by Daniel Weissbort and
Valentina Polukhina
Эта антология – большой труд, с любовью составленный Валентиной Полухиной. За время его подготовки она прочитала работы более 800 поэтов. Не разделяя избитого мнения российской интеллигенции, что, кроме как в Москве и Петербурге, поэтов в России не сыскать, она сумела найти поэтов из всех уголков бывшей советской империи. Она включила в антологию несколько известных поэтов-диссидентов — Белу Ахмадулину, Юнну Мориц, Наталью Горбаневскую, но в центре ее внимания все же молодое поколение. Здесь представлено около 80 поэтов.
Слава Богу, прошли времена, когда Ахматова могла написать: “Я, знающая только один город…” Многие из этих поэтов демонстрируют свойственное западному человеку знакомство с Парижем, Римом, Лондоном, Нью-Йорком и Беркли. Даже если они не путешествовали на самом деле, теперь они вольны совершать воображаемые путешествия. Главным вдохновителем таких странствий был Иосиф Бродский. Есть что-то экстравагантное в том, как они пишут, как будто несколько взволнованно пытаются освоиться с новой свободой. Критик Дмитрий Полищук писал о своего рода “новом барокко со своими структурами романов, в поэтике контрастов сочетающими притянутое за уши, разнородное, несовместимое”. Кто-то, быть может, сравнит это с экстравагантностью Маяковского и других поэтов зари большевизма. Только их мировоззрение казалось напыщенно экстравертным, нацеленным на охват (а впоследствии и уничтожение) миллионов, в то время как эти женщины созерцают себя, свой внутренний мир, дух.
Решение ограничиться в данной антологии женской поэзией пришло совершенно неожиданно – просто было слишком много хороших поэтов. Даниэль Вейссборт в своем вступлении признает, что это решение расстроило многих в России, даже среди поэтесс, отобранных в антологию. Страна Ахматовой и Цветаевой, разумеется, не нуждалась в позитивной дискриминации. Можно ли говорить о “женской математике, о женском искусстве”? Один или двое поэтов в своих интервью показали свою любовь к абстракции, к теории, даже некоторую претенциозность, которую мы обычно ассоциируем больше с поэтами-мужчинами. Быть может, пришло время предать забвению “женскую поэзию” как жанр, но в ней так много богатств.
Конечно, нам, англоязычным, приходится смотреть на русскую поэзию сквозь дымчатые очки. Я никогда не соглашался с взглядом Роберта Фроста, что “поэзия – то, что теряется в переводе”. На своем собственном опыте могу сказать, что это неверно, иначе мне никогда бы не удалось почувствовать величие Гомера, Данте, Рильке, чьих языков я не знаю. Но я совершенно уверен, что легче передать некоторое поэтическое чувство при переводе достаточно большого объема его/ее текста. Гораздо труднее это сделать, если, как в этой антологии, предлагается лишь небольшая подборка.
Переводчикам поэзии следует стремиться к примирению двух непокорных элементов – литературного смысла стихотворения и его формы. Сохранить и то, и другое, как отмечала Ольга Седакова, “слишком амбициозная задача. Однако у нас в стране есть много людей, владевших этим искусством”. Российские поэты счастливы, в их языке есть больше потенциальных рифм, чем в английском, отчасти благодаря склонениям, открывающим возможности для бесчисленных внутренних и конечных рифм. Мы боремся с нашими короткими, несклоняющимися словами. Одному американскому переводчику Пушкина, пытавшемуся воспроизвести ритм “Медного всадника”, пришлось вставить совершенно ненужное слово во фразе “Люблю тебя, Петра творенье!” (I love thee, Peter’s own creation), а в другом месте совершенно абсурдно, переводя пушкинское “Невы… теченье”, ради рифмы придумал слово perfluctatio, вместо нормального эквивалента flow. И тем самым тут же убил стихотворение и… Пушкина. Воссоздание формы не только очень трудно, это может быть также и опасно, поскольку та же самая форма в английском языке может создать совершенно другое впечатление. С другой стороны, если переводчики не будут обращать внимания ни на размер, ни на рифму стиха одновременно, как это делают многие в данной антологии, то пожертвуют большей частью музыки стиха, ее “очарованием” и тем, что Ахматова называла “благословенным повтором”. Свободный стих никогда особенно не приживался в России. В поисках не “такой же”, но эквивалентной формы в английском языке свободный стих иногда может быть полезен и действен, но стилистические различия между поэтами неизбежно сокращаются: представьте себе, допустим, Фроста или Йейтса, переведенных “свободным стихом”. В своем интервью Светлана Кекова говорила о рифме и других поэтических приемах как отражении соответственности феноменов – того факта, что “все сущее имеет один источник, Спасителя”. Формальные приемы требуют разнообразия, как, впрочем, и единства. “Рифма – это женщина, примеряющая одежды” – так начинается стихотворение Татьяны Вольской. Свободный стих иногда напоминает человека, который хватает джинсы и тенниску с вешалки и несется к кассе.
Мне больше всего понравились те переводчики, которые правда делали усилия отразить размер и рифму, но без рабского подражания. Кэрол Руменс показала себя хорошим поэтом в своей интерпретации стихов Эллы Крыловой и Евгении Лавут, выполненной в соавторстве с Юрием Дробышевым. То же самое можно сказать о Мауре Доули и Теренс Доули, которые перевели стихотворение Веры Павловой “Солнце”:
How, when the sun first rose,
How frightened everything was.
The grass burned blue, the shadows
Lay down, far from where they chose…
Они совершенно правильно не стали пытаться воспроизвести пентаметр Павловой и изменили рифму, но их интерпретация ритмична, музыкальна и запоминается.
Чтобы воспроизвести короткую, запоминающуюся лирику Ольги Ивановой, Джениффер Коутс решила перейти от гибкого пентаметра к коротким неровным строкам:
I meet myself each and every day
Never do I leave myself alone
Am out of sight not for a single second
And so I simply fail to understand
What can have happened to
That face
Which stares back at me
From old photographs
Это хороший перевод, я знаю это, даже несмотря на то, что никогда не видел оригинала. Я чувствую в нем отзвук стихотворения Ахматовой, такого же короткого, написанного в период репрессий. Оно начинается так: “Когда человек умирает / изменяются его портреты”. Простота стиха Ивановой напоминает то, как акмеисты после революции в противовес высокопарному слогу подчеркивали прозрачность и четкость. Россия переживает время суровых испытаний и потрясений, и есть потребность в тихих, лаконичных, близких к земле голосах.
Сходное качество у Инна Кабиш. Ее стихотворение о блудной дочери относится к числу немногих, которые западный читатель может посчитать феминистским. Но она использует светлые, очаровательные штрихи, описывая, как блудная дочь, в отличие от блудного сына, ускользает в темноту, “наполненную детьми”. Мария Килдиберова делится с нами своими веселыми сумасбродными мыслями, воображая путешествие на корабле вроде “Титаника”, где волею случая собрались такие знаменитости, как Сталин, Гитлер, Мандельштам, Артур Миллер, Мерилин Монро и Фредди Меркури. Это стихотворение хорошо перевел Рой Фишер.
Стихотворение Марины Богородицкой “Звуковое письмо” – свежее, ироничное и очаровательное: “Здравствуй Бог! / Я, маленький поэт, / пишу Тебе, / я голос из хора, / маленькая сосна из леса, / кларнет в школьном оркестре…” – сохраняет свою прелесть в переводе Руйи Фейнлайт: “Hullo, Lord! / A minor poet / is writing to You, / a voice from the choir, / a little pine tree from the forest, / a clarinet in the school orchestra…”
Неудивительно, что Марина пишет и стихотворения для детей. Стихотворение, начинающееся со слов: “Столько доброты от незнакомых мужчин”, – довольно редкий пример, когда женщина в стихах прославляет мужчин. Простые проявления доброты парижского официанта, держателя конюшни в Ист-Энде, и старого негра, проводившего ее до ворот Нью-Йоркского аэропорта, – эти воспоминания позволяют жемчужине мирно покоиться в своей раковине, а Луне спокойно светить на небесах.
Мне понравилась сила воображения Онины Коссман, уже давно живущей в Америке, которая сама перевела свои стихи. Я почувствовал резонанс в своей душе поэзии Инны Кулишовой, Елены Шварц, Елены Ушаковой и уже вышеупомянутых Веры Павловой и Татьяны Вольской. Российская поэзия здорова, если жертвует снежными вершинами коммунизма ради знойных джунглей западного гедонизма.
Д.М.Томас
(Перевод с английского Константина Челлини)
Джон Робертс* – русский патриот
Автор шпионских романов Джон Ле Карре пишет в предисловии к книге мемуаров своего тезки Джона Робертса, что ее автор “редчайший образчик британской фауны – нужный человек в нужное время в нужном месте”.
Эту характеристику можно целиком отнести и к самой книге уважаемого англичанина, который в течение почти двух десятилетий (1973–1993) ведал культурными контактами на посту директора Ассоциации “Великобритания–СССР”, а ныне является сопредседателем Международного попечительского совета московской Библиотеки иностранной литературы.
Слава Богу, что описанные автором его вынужденные контакты со всякой советской сволочью из Союза писателей СССР и других подозрительных организаций вроде разнообразных “обществ дружбы” и “борьбы за мир”, кажется, стали наконец-то поучительной историей во всех смыслах этого простого слова.
Вот они проходят пестрой вереницей шутовского подгэбэшного хоровода по страницам мемуаров – любители сладкой английской и отечественной халявы, функционеры и штатные идеологи, в отличие от аналогичных деятелей фашистского Третьего рейха, плавно спланировавшие без собственного страха и весомого упрека прямо в нынешнее Третье тысячелетие обновленной “невиданными переменами” страны. Лишь время от времени Ассоциации удавалось пригласить в Англию настоящих делателей культуры и искусства, чьи имена выдержали испытание временем, и практически каждый раз это появление на Западе Тарковского, например, или Окуджавы сопровождалось детективными историями – иногда занятными, иногда просто мерзкими: тавро “РАБ КПСС” носил на лбу практически каждый “официальный” Художник, желающий свободно работать дома, а не в эмиграции. Дорогого стоят описание устроенного Джоном Робертсом отрыва Олега Табакова от хвоста-переводчика или тайный лондонский визит писателя Бориса Можаева к опальному Юрию Любимову или… Много хорошего успел сделать автор книги в условиях странного противостояния двух систем, которым худо-бедно, а нужно было сосуществовать.
Джон Робертс пишет, что “к России невозможно относиться равнодушно – становишься либо русофилом, либо русофобом, либо тем и другим одновременно”. Джон Робертс прав, однако именно так и относятся к своей родине те русские, российские граждане, которые действительно любят ее и хотят по мере возможностей ею гордиться. Джон Робертс является русским патриотом, как бы ни было испохаблено это слово новейшей историей. Джон Робертс беззаветно, а иногда и безответно влюблен в Россию. Джон Робертс – однолюб.
Евгений Попов
* Робертс Джон. Говорите прямо в канделябр. Пер. с англ. Л.Ю.Столяровой. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2001. Тираж 2000 экз.
“Швейцарский перекресток”
Перед нами 9-й номер “Иностранной литературы”, полностью посвященный современной швейцарской литературе. И сразу вопрос: а что, там еще есть литература? Ведь Фриш с Дюрренматом вроде бы давно уже умерли. Да, законы “страноведческого” номера диктуют свои условия, и без “свадебного генерала” швейцарской литературы Фришдюрренмата (это не опечатка!) и неизбежного для подобного номера эссе о национальной идентичности Петера Бикселя (кстати, совсем неплохого) никак не обойтись, но главное место занимают все же не они, а роман Адольфа Мушга “Счастье Зуттера”.
Начинается роман как самый обычный классический детектив: у главного героя, бывшего судебного репортера, кончает самоубийством больная раком любимая жена, после чего каждый вечер ровно в 23.17 кто-то названивает ему по телефону, а еще через какое-то время кто-то стреляет в него и пробивает ему легкое. В самом деле, что еще надо? Выходи из больницы, устраивай самостоятельное расследование (как это принято в современной детективной продукции массового производства), находи убийцу и… зло наказано, добро торжествует. И все довольны. Но мы совсем отвлеклись от Мушга. А между тем… на этом детектив и заканчивается, и начинается совсем другая, настоящая история, в которой выстрел оборачивается всего лишь тем самым чеховским ружьем, которое непременно должно выстрелить. Пытаясь найти того, кто в него стрелял, Зуттер погружается в исследования своего прошлого, своей семьи. И выясняются более чем странные вещи: у него, безумно любившего жену, обнаруживается любовница, которая, в свою очередь, оказывается очень близкой подругой жены, о чем он до последнего момента не догадывается. Эта же любовница является женой человека, ради которого другая женщина убила своего мужа. Но и тут эти две женщины становятся близкими подругами, своей дружбой, будто панцирем, защищающиеся от мужчин. А муж любовницы оказывается бывшим любовником жены Зуттера. “Мне кажется, я смогу тебя выносить”, – говорит будущая жена Зуттера во время помолвки, и растроганный Зуттер считает это самым оригинальным объяснением в любви от самой сдержанной и немногословной женщины на свете.
Все понятно, скажет искушенный читатель, это просто любовный роман. И… ошибется. В романе есть всего одна эротическая сцена: убившая своего мужа женщина приходит соблазнить Зуттера… но не на любовь, а на смерть. Все связаны друг с другом, но не любовью, которой на самом деле нет, а какой-то мистической дыхательной гимнастикой, избавляющей от страха смерти. Все течет, все изменяется, все не то, чем кажется. “Глубину надо прятать на поверхности”, – говорит любимый писатель Мушга Гуго фон Гофмансталь, и именно об этом и написан роман. За признанием Руфи нет любви. Не случайно она дает мужу кличку Зуттер, в честь художника, чьи картины напоминают знаменитый платоновский миф о пещере. Сама она, жена с библейским именем Руфь, символом женской верности, оказывается вероломной и расчетливой, а “легкое дыхание” превращается в дыхание смерти, пузыри на воде – последнее, что видит Зуттер, погружая прах жены в озеро, перед тем как погрузиться туда самому. Как тут не вспомнить Фриша с его тоскливым: “Я не Штиллер! Не Штиллер я!” Это все тот же многоликий герой Фриша, только на этот раз не сам он выдумывает себе варианты судьбы, а она, судьба, незаметно, но крепко сжимает его – не своими загадками, а невыносимо простыми ответами на них. Детективные линии, так бойко очерченные в начале романе, так и не сводятся воедино к концу. Да и как это сделать в мире, никак не дотягивающем до гармонии разрешения, в том мире, где исчезла уютная уверенность во всеобщей взаимосвязанности? Все нити постепенно обрываются. Единственное, что остается, – это страх смерти и “дыхание пустоты”.
Но вернемся к национальной идентичности (куда же без нее в наше время?). Главное слово в романе – это выдержка, та выдержка, которая свойственна собаке, делающей стойку, или “ежу, свернувшемуся и выставившему иголки” (Биксель), да и вообще Швейцарии как таковой, с ее демократией и в большинстве своем протестантской культурой. Но что скрывается за этой выдержкой? Перекресток с регулируемым движением или же перекресток, открытый всем ветрам?..
Наталья Бакши