Былички, притчи, сказы
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 5, 2002
ШИШКИ
В жизни некоторых северных деревень шишки занимают существенное место. Обитают они в лесу, но охотно посещают и крестьянские усадьбы. Однако все по порядку.
Беседую с Дарьей Степановной, жительницей валдайской деревни Нелюшка. Дарья Степановна – вдова, как почти все ее сверстницы, ведь они были замужними, когда началась война. К ней сватается дедко Рупчин, тоже вдовец, ему семьдесят три года, он старше ее на четырнадцать лет. Рассказывая о его сватовстве, Дарья Степановна посмеивается в уголок платка. Я улавливаю словосочетание “Он вроде шишка”. Мне любопытно, что такое “шишок”, я догадываюсь, что речь идет не о еловой или, скажем, сосновой шишке, и спрашиваю:
– Дарья Степановна, что за шишок?
– Шишок? А он в лесу живет! – отвечает она, посмеиваясь.
– А какой он?
– А он с рогам!
Рассказывает Анна Федорова, хозяйка крайней избы, умная, трезвая.
Прихожу зачем-то к бабе Сане. Палка к двери не прислонена, значит, сама дома. Поднимаюсь на мост, слышу, в избе какое-то веселье. Удивилась я, кто бы это мог быть, да еще днем? Отворила дверь, вхожу, а в горнице какие-то парни пляшут, человек семь. Нарядные, все в новых кепках, только росту небольшого. Чем, думаю, сапоги у них подкованы, что так славно дробят? Глянула на ноги и обомлела: никаких сапог-то и нет, это у них копыта!
Не помню, как и дома очутилась.
Кара Григорьевна, прогрессивная ленинградская интеллигентка, приехавшая в Нелюшку на летний отпуск, терпеливо объясняет своей хозяйке Михеихе, что на самом деле никаких шишков нет, что все это одни предрассудки. Михеиха терпеливо слушает, прихлебывая чай с блюдечка. Кара Григорьевна умолкает, и Михеиха спрашивает:
– А если шишков нет, куды ж тогда ножи деваются?
КРАСНОЛЮДКИ
В том же году в Варшаве происходит съезд польских художников. На съезде присутствует и знаменитый польский художник-примитивист Очепка, он простой шахтер, его работы имеют некоторое сходство с работами французского примитивиста Руссо, только Очепка гораздо интереснее. Известные искусствоведы сменяют друг друга на трибуне и восхищаются картинами Очепки, его фантазией и детской непосредственностью восприятия. Один из выступающих особо отмечает, что Очепка вообще предпочитает изображать то, чего не существует в действительности, его любимые персонажи, например, краснолюдки, будто бы обитающие в шахтах…
После него слово берет сам Очепка.
– Ученые господа, – говорит он, – сказали тут обо мне много добрых слов. Спасибо им. Но последний выступавший удивил меня, он заявил, будто краснолюдок не существует. Если так, то кто ж тогда будут те бородатые малыши в красных колпаках с обушками и с фонариками?
В ПЕРМСКИХ ЛЕСАХ
Пермский край, Молотовская область по-ихнему, лесная и болотная глушь, светлая летняя ночь. Из райцентра к себе в деревню возвращается парторг колхоза “Красная заря” Никифор Володавцев вместе с женой Настей, которая на десять лет моложе его. Правит Никифор, а Настя сидит просто так, укутавшись в большую телогрейку. Вдруг Настя тревожно говорит:
– Ктой-то воёт!
Никифор останавливает лошадь, прислушивается. Справа, из редколесья, доносится прерывистый вой, непохожий ни на волчий, ни на собачий.
– Нюрка там летошний год удавилась, – объясняет Никифор, – она и воёт.
И снова трогает лошадь.
ШУТОВКА
Валдайский крестьянин Климин, житель деревни Ящерово, рассказывает, что приключилось с его не то родственником, не то свойственником, кажется, с шурином.
Слева и справа от нашего Ящерова две луки, Усадська и Становська, в обе впадают ручаи с такими же названиями. В ручаях тех русалки живут, хорошущие девки, только озорные. Шурин шел так-то вдоль ручая, а одна ему и кричит:
– Чего ж ты по воде шлепаешь? Иди ко мне сюда, на сухое!
Ну, его уговаривать не надо – такая девка зовет! Он к ней. Только где же она? Вдруг слышит рядом хохот и хлопанье в ладоши. Тут он словно очнулся. Отцы святители! Оказывается, он бредет по грудь в воде, как раз посередке ручая.
Но это еще что! Раз шел он ночью домой, в Станки, и не особо сильно выпивши – в Ящерове избу рубить помогал. Ближе к Становському ручаю не так чтобы болотина, а низкое место, сырое, и мост настелен. Вдруг видит: прямо перед ним на дороге снова она! Ладная такая, телом белая, и волосы белые на ветру трепещут. Ну, думает, обойду стороной от греха! Сошел с моста и обходит, плевать, что грязь, – сапоги резиновые дак. А она тут как тут – опять перед ним!
– Ну, шутовка, погоди! – крикнул шурин не своим голосом, со страху-то. – Сейчас я тебе покажу!
Бросается к ней, и топором ее. Чувствует – застрял топор, хочет вытащить, а она не пускает! Тут уж он так испугался, что не до топора ему – еле жив и домой-то прибежал.
Наутро пошел топора поглядеть – без мала новый топор-то был, жалко. Возле моста береза стоит, тонкая верхняя кора с нее прядями свисает наподобие волос и трепещет на ветру, а в ствол топор всажен чуть не по самый обух. Едва вытащил. Вишь, проклятая, березой прикинулась! Все ведь знают – не было там прежде березы!
МОРДОВСКИЕ ВЕДУНЬИ
Рассказано молодой женщиной
Заболела бабушкина мама, моя прабабушка. Она билась в припадках, говорили, что у нее падучая и что на нее наслали порчу. Чтобы знать, как лечить, нужно было сперва узнать, кто порчу наслал. А чтобы это выяснить, отправились в другую деревню, к тамошней ведунье. Дорогой прабабушке стало совсем плохо, ее корчило, она билась в припадках на руках у бабушки. По бабушкиным рассказам, стоял нестерпимый зной. Так что, может, дорога была слишком тяжела для прабабушки, а может, ведунья, наславшая порчу, не хотела, чтобы прабабушку везли в другую деревню, держала ее и мучила.
Когда наконец доехали до места, тамошняя ведунья осмотрела прабабушку и сказала прадедушке:
– Я знаю, кто наслал порчу на вашу жену, но сказать не могу… и не могу сама ей помочь… там, где мы встречаемся на нашем шабаше, я, конечно, встречаю и ее. У меня-то копыта сильные, зато у нее рога сильней, чем у меня, и мне с ней не справиться. Но она придет к вам завтра ровно в полдень, и победить ее можно – только не ружьем и не топором, а добром. Если вы поднесете ей хлеб-соль по русскому обычаю, ее чары рассеются и она уже никому не сможет ничего плохого сделать, даже и впредь.
И когда они поехали обратно, прабабушке стало легче, она лежала спокойная, умиротворенная, может, той ведунье, что наслала порчу, было уже не до нее – за себя боялась и переживала… Приехали домой, легли спать, прабабушка ночь проспала спокойно.
С утра приготовили хлеб-соль и стали ждать, что вот настанет полдень и явится какая-то страшная врагиня невесть в каком образе. И вдруг приходит близкая их семье одинокая женщина, с которой они делили хлеб-соль – в буквальном смысле, а не по русскому гостевому обычаю, прадедушка по-соседски помогал ей, чем мог, она постоянно бывала в доме и никто не ждал от нее худа.
Прадедушка то ли забыл о предостережении, то ли его потрясло, что врагиней оказалась именно эта женщина, – он схватил ружье и говорит:
– Молись своему хозяину, сейчас я тебя убью!
В ответ она злобно так рассмеялась, и они увидели звериный оскал. Ружье дало осечку, и они уже ничего не могли с ней поделать. А прабабушка в скором времени умерла.
Добирались мы долго, на попутном грузовике. Тогда мы ездили мимо Арзамаса в Лукоянов, знаете, захолустный-захолустный такой городишко! Там можно было поймать колхозный грузовик, колхозники что-нибудь продавали в городе и потом подбирали народ – целую машину бывало наберут. Помню, была ужасная какая-то поездка, дороги размыло, грязь непролазная, грузовик наш даже перевернулся. Моя мама долго лежала в канаве, на нее упал мешок и еще что-то, она чуть не задохнулась, пока ей не помогли вылезти.
Грузовик не вверх колесами упал, а на бок, никто особенно не пострадал. Конечно, все рассчитывали к вечеру добраться до своей деревни, но ничего из этого не вышло, мы застряли в одной из деревень, что разбросаны в лесах, и стали проситься, чтобы нас пустили переночевать. Вообще-то мордва – отзывчивые люди, пускают, а тут ну никак! Наконец нам показали дом, где живет ведунья:
– Может, она вас примет, она иногда принимает.
И вот мы пошли к ведунье, потому что потеряли всякую надежду, – может, хоть она нас пустит. И вдруг она говорит:
– Не могу вас принять, я тороплюсь, у меня дела.
Ночь на дворе, ливень, гроза надвигается, куда тут можно торопиться? Я была маленькая, вы, верно, помните, как в детстве: грозы кажутся такими огромными, необъятными… ночи там черные, как сажа, там ведь нет белых ночей, это не Ленинград. Мы стали проситься, она и говорит:
– Ну, ладно, я вас пущу, потому что вам и правда некуда деваться, но подниму вас рано-рано на рассвете, и вы сразу же уйдете.
Конечно, старшие согласились: куда ж денешься? И она уложила нас, может быть, пожалела всех ради меня, я была у матери на руках, полусонная… И вот утром рано она разбудила нас. Всех поразило, что она была одета в праздничный наряд, на ней был красивый мордовский сарафан, чистая вышитая рубаха, новенькие лапти, свежие онучи… Она стала нас торопить:
– Уходите, уходите, меня зовут, мне некогда!
Мы сели в машину и поехали, дорога размыта, ехали еле-еле. И когда добрались до края деревни, то ли колокол зазвонил, то ли в рельсу ударили – знаете, в рельсу бьют, когда нужно собрать народ? Мы насторожились, стали спрашивать:
– Что случилось? Что случилось?
И нам сказали:
– Вон в том доме ведунья умерла.
Это был дом, в котором мы ночевали. Мы вернулись, вошли, глядим – она лежит на скамейке, кровати там по-старинному нет, широкие скамьи вдоль окон и стол. И вот лежит она в том наряде, как нас выпроваживала, руки сложены, а сама мертвая.
Бабушка говорила, что есть такие люди – оборотни, они обладают способностью принимать по ночам облик какого-нибудь животного – кошки, коровы, собаки или еще кого-нибудь, чтобы в этом облике делать пакости людям. И не для того, чтобы сильно навредить, а так, по мелочи, ну, соседке там грядку вытоптать или еще что… Это люди, как правило, злые, их не любят, и вот они мстят. Днем-то они ничего не могут сделать, так они по ночам ходят и вредят.
Бабушка показывала нам одну женщину и говорила, что она оборотень. Женщина действительно была очень страшная, я бы не сказала, что старая, морщин глубоких у нее не было, но была она вся какая-то высушенная, вроде боярыни Морозовой у Сурикова, очень похожа, какой-то даже блеск безумный в глазах, тени под глазами синие, лицо желтое, восковое, и ходила она повязанная двумя платками, один черный в цветочках на лоб, а другой, сверху, серый. Звали ее Маша. Бабушка говорила, что эта женщина по ночам обращается в черную кошку и в образе кошки бегает по деревне. А как узнаюЂт, что это Маша? Да просто видят, что кошка очень уж больших размеров. Поменьше, может, собаки, обычной дворняги деревенской, но больше самой большой кошки. И если у нее еще большущие светящиеся глаза, это точно Маша, оборотень. И эта Маша почему-то невзлюбила соседского ребенка. Она днем приходила и пугала его:
– Будешь плакать, я тебе глаза выцарапаю!
И по люльке стучала. Ребенок так ее боялся, что если она приходила в дом, прямо заходился от крика, а стоило ей уйти, успокаивался. И однажды мальчишки стрельнули ночью из рогатки в эту большую кошку и поранили ей ногу, а наутро она вышла с перевязанной ногой. У нее спрашивают:
– Что у тебя с ногой?
– Да вот, – отвечает, – грядку копала и поранила.
Не призналась, хотя все знали, что это ее мальчишки поранили.
В деревенских домах есть такой скребок, вроде широкого ножа, иногда его вбивают в ступеньку, иногда просто устанавливают перед входом на крыльцо на ножках с пазами, чтобы снимался. Скребок этот для того, чтобы соскрести грязь с подошв, если на улице грязно, особенно когда набьется грязь между каблуком и подошвой. Есть примета: если такой скребок бросить в подпечек и в дом придет ведунья, она из него не выйдет, пока не вытащишь скребок из подпечка. А еще если ухват перевернешь вверх рогами…
Бабушка говорит, что проверяла со скребком… Пришла к ней в дом соседка, которую все считали ведуньей, и бабушка бросила в подпечек скребок. И вот соседке уже надо уходить, делать ей здесь больше нечего, а она никак не может уйти… От злости изнывает, и мелет невесть что, и бесится, и мечется от двери к окну и обратно, и никак… Продержала ее бабушка долго, но потом ей и самой надоело – вытащила скребок, и эту ведунью как ветром сдуло – выскочила, дверью хлопнула и убежала.
Ведунье перед кончиной необходимо передать кому-то свое искусство, иначе она будет умирать долго и мучительно и умрет в конце концов страшной смертью. Поэтому с приближением смерти она начинает заманивать к себе девочек, чтобы обучить хоть одну. Но под принуждением этой премудростью не овладеешь, нужно, чтобы девочка или девушка изъявила добровольное согласие.
Нашу бабушку тоже одна ведунья пыталась завлечь в свои сети. Когда бабушка приходила к ней, а у бабушки были длинные, очень красивые волосы, ведунья долго расчесывала их гребешком, пока бабушка не начинала млеть от блаженства, и тут ведунья осторожно начинала ее уговаривать. Но бабушка вовремя опомнилась, может, ей кто-то подсказал, к чему дело идет, словом, она перестала туда ходить.
Ведуньи всегда одинокие. Родители девочек ничего не знают о домогательствах ведуньи, потому что, пока девочка не согласилась, ей нечего рассказать о приемах, с помощью которых обращают в ведунью, а если согласилась, она уже ничего не расскажет.
Вы, верно, уже догадались, что ведовство – свойство не врожденное, что ведуньи этому обучают? Но обучить можно только девочку или девушку, а мальчик или парень для этого не годятся.
РОЖДЕНИЕ ПОГОВОРКИ
Давно дело было, еще во времена татарщины.
На московской улочке, перед воротами убогого домишка стоит непотребная девка. К ней с заискивающей улыбкой подходит ярыжка кабацкий:
– Красавица, очень хотел бы иметь с тобой обязательную любовь!
– Пять алтын, деньги вперед! – не слишком приветливо отвечает красавица.
– Денег у меня сейчас нет… но ты не пожалеешь, обещаю!.. А когда разбогатею…
– Задаром одним татарам! – обрывает ярыжку безжалостная девка.
Слово прижилось и обратилось в поговорку.
СИЛА ПРИВЫЧКИ
Белое море. Приезжий, кажется, московский, взойдя на карбас, сел с поморами на весла. Скоро он набил водяные мозоли. Сидит рассматривает их, говорит смущенно, словно оправдываясь:
– Знаете, без привычки…
Кормщик, понимающе:
– Вестимо… Без привычки и помирать тяжко!
ЧУВСТВО МЕРЫ
Приезжаю в деревню Софронцево, что в Устюженском уезде. Навстречу знакомая старуха. После обычных приветствий спрашивает:
– Юрей Петрович, Димитрия-то помнишь?
Копаюсь в памяти: Димитрий, Димитрий…
– Ты летось у него в Устюжне ночевал.
– Ах, да! В Устюжне! Как же, помню! Хороший мужик! У него еще печи замечательные. Я расспрашивал, как он их клал… Кое-что даже записал…
– Умер! – выпаливает старуха, как из пушки.
– Господи! Отчего же?
Старуха, назидательно:
– Водочку-то надо было пить стаканом, а не ведром!
САНЕЧКА
Валдайская деревня Нелюшка, затерявшаяся среди заснежённых лесов и замерзших озер. Шестилетний Санечка, привезенный к бабушке из Ленинграда, приходит к соседям смотреть телевизор. Он худенький, у него огромные голубые глаза и неизменная зеленая возгря под носом. Соседи спрашивают:
– Что бабушка делает?
– Нервничает, – отвечает Санечка.
– Что так?
– Половики ткать не из чего.
БАБА САНЯ И ПРАЗДНИКИ
Наступил ноябрь 1967 года. Приближалось пятидесятилетие Великой Октябрьской социалистической революции, и в городе ожидалось много шума.
Возле нас на Ленинградском проспекте и в рядовые-то праздники вешают большие черные груши, которые орут день и ночь, а что будет в юбилей их революции, страшно и подумать! И решили мы с женой и дочерью на праздничные дни уехать в деревню, на Валдай.
Приезжаем в свою любимую Нелюшку, к своей любимой Дарье Степановне. Она радешенька, хлопочет об угощении, причитает:
– Уж и не знаю, чем мне вас и поберечь!
А кругом прекрасная, бескрайняя глушь, среди облетевших деревьев выделяются хмурые черно-зеленые ели, ни одного дачника, ни одного просвета в низких серых небесах. Такая завораживающая беспросветность, что хочется плакать от счастья.
“Уж не знаю, чем вас и поберечь!” – это произносится традиционно. На деле Дарье Степановне есть чем “поберечь” гостей – накануне хорь передушил всех кур, и она, похоже, искренне радуется этому обстоятельству – не было бы счастья, да несчастье помогло! На Руси курятина всегда считалась хорошим угощением.
Садимся за стол, стук в дверь, является баба Саня – в большой телогрейке, в больших валенках с галошами. Про бабу Саню необходимо сказать особо хоть несколько слов. Есть поговорка: “Не стоит село без праведника”. Но нет поговорки: “Не бывает деревни без притчи во языцех”. А она тоже была бы уместна. Такой вот притчей во языцех в Нелюшке была баба Саня. У нее вечно, на потеху соседям, случалось что-нибудь нелепое.
В те времена в Нелюшке еще дверей не запирали, а только прислоняли к наружной двери какую-нибудь клюку в знак того, что никого нет дома. И конечно, именно у бабы Сани у первой украли со шкафа деньги. Оказалось, цыганки. А в другой раз украла маленькая внучка, лет шести, жившая с родителями и братьями-сестрами в другом доме. Украла и зарыла в снегу.
В одну из зим бабе Сане то ли лень было как следует топить, то ли еще что, забиралась она в телогрейке и в валенках на печь и преспокойно засыпала. А цветы у нее на подоконниках не выдержали, померзли. То-то смеху было!
Была у бабы Сани корова, которая сама себя выдаивала, ложилась и выдаивала. У вас была когда-нибудь такая корова? Даже не слыхали про такую? Вот видите! А у бабы Сани была. И ничего с той коровой нельзя было поделать. Пришлось зарезать.
А другую корову выдаивала взрослая, стельная телка. Что ты будешь делать? Повели телку на полуостров, что на Ужинском озере. Нелюшкинский берег глядит на широкую оконечность полуострова, и водой до него всего с полкилометра. Но чтобы завести телку на полуостров, надо пройти вдоль луки не меньше десяти километров.
Шли, шли и вот наконец прошли по узкому перешейку на полуостров, завели телку подальше вглубь, чтобы обратной дороги не запомнила, и оставили – попасется несколько дней, глядишь, и отвыкнет мать высасывать. Слава Богу, коровы хоть плавать не умеют! Пошли домой, туда и обратно получается километров двадцать пять, если не все тридцать. Приходят, а телка уже дома.
Однажды рассказала баба Саня соседям, как явилась ей во сне ее давнишняя корова. Явилась и мычит. “Я сперва и не поняла, – говорила баба Саня, – чтой-то она все му да му? А это она за мной пришотцы!” Этот сон особенно развеселил нелюшкинских. Как же, ведь за добрыми людьми являются с того света родители, а за бабой Саней корова пожаловала!
Вот такая была баба Саня, не потешался над ней только ленивый. Приглашаем ее за стол, она отказывается и садится на лавку спиной к печке. Сидим, пьем, едим, неловко, что баба Саня в роли зрительницы. Надо бы хоть в разговор ее как-то втянуть. Вспомнил, что нелепая баба Саня лучше всех в деревне знает церковные праздники.
– Баба Саня, – говорю, – а какие сейчас праздники идут?
– Праздники-то? А праздники такие… – Баба Саня загибает пальцы. – Четвертого – Казаньска Божья Матерь, пятого – апостола Якова Божия брата, шестого – Всех скорбящих радосте, седьмого – никакого праздника нет, восьмого – Дмитров день…
Боже, как прекрасно: седьмого – никакого праздника нет! Взор увлажняется, в груди теплеет, словно в сердце выдавили пипетку армянского коньяку свыше десятилетней выдержки. Я громко возглашаю:
– Выпьем за бабу Саню!
Весело звенят сдвигаемые голубые лампадки с водкой. “Баба Саня, – говорю я мысленно, – я полюбил тебя навсегда!”
НОВЫ ГОСПОДА
Матушка моего друга Валентина Козлова, устюженского шофера, в отрочестве видела Иоанна Кронштадтского. Это я к тому, чтобы был понятен ее возраст. Когда Валентин был еще совсем молодой, она ему как-то сказала:
– Помню, все переворотилось, кругом только и слышно: “Теперь будут новы господа!” Пошла я поглядеть, что за новы господа, и вижу: то не господа, а говно!
СТАРОЖИЛЫ
В пятьдесят пятом году в Москве стоял волшебный сентябрь – он был бы жарким, если бы не смягчался дыханием осени. Тепло было даже по ночам. И так день за днем, без изменений, почти весь месяц. Жильцы нашего дома выходили во двор, садились на лавочку и цепенели от наслаждения. Я все ждал, не зацветет ли сирень, как в год смерти художника Левитана.
Однажды во двор вышла Зина, дама необычайной толщины, повесила на садовую ограду коврик и объявила:
– Старожилы говорят, что такой сентябрь в последний раз был в год Куликовской битвы.
УТЕШИТЕЛЬНИЦА
Студеный мартовский день. В подворотне, как это бывает только в подворотне, могучий ледяной сквозняк. Вхожу в свой подъезд и, в ожидании лифта, говорю лифтерше:
– В подворотне часок постоять, и можно ехать на кладбище. Если, конечно, деньги есть на транспорт.
Лифтерша, с воодушевлением:
– Юрий Петрович, а теперь, говорят, муниципалитет помогает!
ОБМАН
Серое апрельское утро. Возле подъезда, сунув руки в рукава, как в муфту, прогуливается лифтерша. Поравнявшись со мной, ядовито роняет:
– Сулили восемнадцать! Где они, восемнадцать?
ПЕТУШИХА
Жили мы на Большой Переяславской в двухэтажном доме в комнатке на первом этаже. Над нами жила Наталия Николаевна Петухова, в просторечии Петушиха. По словам старожилов, была она когда-то здешней Месалиной.
Особенно запомнился жителям ее роман с красавцем кучером, которого некая барыня держала для греховных утех.
Наташин муж, портной, потерявший ногу в Галиции еще в Германскую, тщетно пытался исправлять ее нрав инвалидной тростью. У них было два сына, Колька и Витька. Колька женился и, чтобы добыть денег на первоначальное семейное обзаведение (мать отказала ему в помощи), совершил квартирную кражу, попался и сгинул в лагерях. Витька поступил на службу в ГПУ и стал носить фуражку с голубой тульей. По выходным он ходил играть в “петуха” в соседний двор. Тамошний жилец, трубочист, обращался к нему с неизменным предложением:
– Витька, бросай свою грязную работу, пойдем со мной трубы чистить!
Во время войны Витьку убили на Малаховском рынке.
После войны Петушиха овдовела, и когда ей было уже за семьдесят, у нее появился сожитель лет тридцати пяти, вежливый, застенчивый и голубоглазый, одевался во все коричневое, по профессии ретушер.
В разговоре с соседкой по квартире тетей Груней я выразил удивление этой связью, и тетя Груня отвечала:
– А! Пьянице на кем бы ни ехать, лишь бы пешком не идти!
Тетя Груня была родом из Тульской губернии, и южный говор проявлялся в ее речи до самой смерти.
Однако самой Петушихе было, видимо, далеко не безразлично, кого на себе везти. Иногда через потолок к нам доносились звуки скандала – Петушиха яростно бранила сожителя, если он являлся пьяный. Однажды ночью в лютый мороз ретушер пришел, как водится, “налив глазища”, и она ему не открыла – тогда люди запирались изнутри на крючок. Он стучал, умолял, но Петушиха была непреклонна. Ретушер отморозил кисти рук, и ему их ампутировали.
СТРАХОВЩИЦА
Каждый год в один из летних дней в нашу деревню из Устюжны приезжает страховщица. Это, конечно, так говорится – “приезжает”, на самом деле от автобусной остановки до деревни еще несколько километров, которые она идет пешком. Настает наш черед, и она поднимается к нам на красное крыльцо.
Ее облик с первого знакомства я определил тремя словами: безвременно увядшая миловидность. Не знаю, следует ли добавлять к сказанному, что никогда не видел ее веселой? Но в нынешнем году на нее страшно смотреть – особенно поражают провалившиеся глаза с темно-коричневыми обводами. Пока она заполняет страховку, выясняется, что ее муж, истопник в какой-то котельной, окончательно спился. Прежде о муже никогда не упоминалось.
– Вы, может, видели в Устюжне, – говорит она, – по склонам над Мологой мужчины кучкам сидят? Одни еще сидят, а другие уже лежат? Это значит – одни соображают, а другие уже сообразили. Скоро вся Устюжна будет вот так лежать. Мой-то уже залег беспробудно.
Мы не решаемся уточнить, о чем последние слова – о степени падения или уже о смерти. И после отъезда страховщицы со страхом думаем, увидим ли мы ее будущим летом?
Через год к нам приезжает уже другая страховщица – молодая, цветущая, еще не сломленная жизнью. Мы спрашиваем ее о предыдущей. Она знает только, что та уволилась и, кажется, куда-то уехала. На вопрос, жив ли муж той страховщицы, она ничего не может ответить. Да и то сказать, чье же внимание способен привлечь такой пустяк, как жизнь или смерть немолодого спившегося человека? А ведь, возможно, и он был когда-то добр и умен, как мы с вами, и его близкие были счастливы.
“ЛАНА”
До победы капитализма в одной отдельно взятой стране у меня был плохонький автомобилишко, “Москвич” 21-40, и я мог, в случае нужды, поехать, куда хотел. Например, из деревни в Устюжну, в хозяйственный магазин: в деревенском обиходе вечно что-нибудь надо – то сверло, то замазку, то еще что-нибудь.
Вылезаю из автомобиля возле магазина, ко мне подходит человек. Не простой человек, а такой, на котором написано, что он горький пьяница. Таких уже лет сорок или пятьдесят называют на иностранный лад “алкоголиками”. Человек обращается ко мне с просьбой:
– Купите мне, пожалуйста, “Лану”.
И протягивает деньги.
Тогда я еще не знал, что “Лана” – это антистатик, средство против прилипания синтетической юбки к ногам. Но нетрудно было сообразить, что это какая-то ядовитая гадость, которую пьют алкоголики при нехватке денег на водку или за неимением таковой в продаже и которую им отказываются отпускать в хозяйственных магазинах добрые российские продавщицы, не желая их травить.
Человек поставил меня в затруднительное положение. Он тускло выглядывает из непроницаемого сумеречного кокона, в котором уже давно и надежно укрылся. Я, конечно, не в силах объяснить ему про свое щекотливое положение и почему должен отказать в такой просьбе. Но не знаю, как поступить, чтобы не обидеть его. И решаюсь сказать напрямик:
– Вы поставили меня в затруднительное положение. Понимаете, моя жизнь и состоит, собственно, в том, чтобы болеть за русского мужика… И вдруг я своими руками…
– Вы писатель? – спрашивает он.
Он мгновенно все понял в своем сумеречном коконе и больше уже не протягивает мне деньги. Но почему я весь день чувствую непонятные укоры совести, точно совершил дурной поступок?
БЕЗ ГОДУ ВЕК
Случилось мне в пятьдесят девятом году прожить лето во Владимирской области, в деревне Цепелево, рядом с Петушинским охотохозяйством. И что-то у меня с большим пальцем правой руки вышло. Посоветовали мне сходить к старухе-костоправу – она как раз в нашей деревне у племянницы гостила.
Старуха первым делом сообщила, что ей без году век. Это, видимо, занимало ее, поскольку узналось лишь вчера или позавчера из случайно обнаруженных церковных записей о крещениях. Бабушка сказала, что у меня “пових”, и стала растирать его с лампадным маслом.
За лечением, как водится, разговорились, и выяснилось, что мы с ней едины в нежной любви к власти. Говорили о многом, в том числе и о художествах большевиков по отношению к церквам и к верующим. “Есть Бог-то”, – говорила бабушка и поведала мне, помимо прочего, о происшествии, бывшем лет двадцать тому назад в Собинке, что верстах в тридцати от Цепелева.
Одна молодка пошла в церковь, незадолго перед тем закрытую.
– Иконы-то еще не все вынесли, – рассказывает бабушка, – которы поменьше – остались. Заходит один, активист, родом с Копнина: “Деревяшкам кланяешься? “Молодка ни жива ни мертва: “Да вот пришла родителей помянуть…” А копнинский: “Если есть он, твой Бог, пусть он меня покарает!..” А сам берет со стены икону – Владимирскую? – уж не помню, какую… бросил на пол… и ну топтать… Потом пошел было на работу, в свою контору, а и до дому-то еле дошел… Да и глаза уж не видят… Так и мается… Жена-то у него богобоязненная… кормит его с ложки, переворачивает с боку на бок… А смерть не приходит за ним… Он уж теперь просит жену: “Молись своему Богу! Пусть пошлет хоть смерти…” А смерть-то его обходит… В Собинке в больнице лежит… Так-то… А говорят, Бога нет… А которы храм разоряли, все померли… А колокольню повалили… “Бабушка, на кирпич, наверно?” На кирпич?.. Никто ничем не попользовался… Так щебень и лежит… А те все как есть померли… Ни одного не осталось… Есть Бог-то!..
САНДУНИХИНО НАСЛЕДСТВО
Вот что я слышал в отрочестве от соседей на своей родной Большой Переяславской.
Сандуниха, владелица Сандуновских бань, добрая была, никому в помощи не отказывала. Собой красивая была, статная. Публика ее любила – она ведь была знаменитая артистка. А вот с мужем ей не повезло – бивал он ее и даже пытался ее долю состояния прижулить. Разошлась она с ним, не выдержала. А ведь не наше время, с этим строго было… Какой же царь тогда правил, дай Бог памяти… Не Александр ли Благословенный?
Муж после развода недолго пожил. Ну ладно, решила Сандуниха, наконец поживу хоть спокойно. Не тут-то было – сын подрос не лучше мужа. Он больше в Париже околачивался да деньги с нее тянул. Что ж такое, думает, и этот все деньги да деньги! И когда почуяла приближение смерти, состояние свое обратила в драгоценности, а верных людей попросила положить их ей в гроб. Похоронили ее на Лазаревском кладбище, там же, где и мужа.
Возвращается сын из Парижа. Узнал, как матушка наследством распорядилась, отправился на кладбище. Раскопал могилу, поднял крышку, а в гробу, заместо драгоценностей, жабы да змеи копошатся.
ЯШИНЫ ВЕРИГИ
Более двух веков тому назад подвизался в Москве юродивый ради Христа Яков. Известен он был по городу как Яша Блаженный. Иные сказывали, будто происходил он из знатной и богатой семьи, не из князей ли… Да теперь-то уж не проверишь.
И в летний зной, и в лютую стужу ходил он босиком и носил вретище дерюжное, а под вретищем у него вериги пудовые брякали. Сердобольные москвичи жалели его, на милостыню не скупились, пытались навязать одежонку потеплее. Да все без толку! И милостыню, и одежонку он отдавал другим нищим.
Ребятишки – те проходу ему не давали. Бывало идет Блаженный, а ребятишки за ним хвостом. “Яша Дурачок! Яша Дурачок!” Хочется им раздразнить его, чтобы он рассвирепел и бросился на них, а они бы убегали и кричали: “Яша Дурачок! Яша Дурачок!” Только он незлобивый, ничего у них не получается. Со злости начинают они швырять в него что ни попадя – разный мусор, конский навоз, черепки от горшков, ну и каменье, конечно. Угодит камень в голову, глядишь, и кровь потекла. То-то радости! А он ничего, идет себе и улыбается своей кроткой улыбкой.
Тогда люди больше по моде жили. Не все, конечно, а дворяне там разные… Так еще Петр Великий распорядился, а они не смели ослушаться. Хотя сам-то он давно уже провалился в преисподнюю. Табак курили, пили кофий. На лице ни волосины не оставляли, все сбривали прочь, а чужим волосьем не брезгали – на голову парики напяливали. Барин ли, барыня ли, да и барышни туда же – сидят, беседуют, а изо рта дым валит, как из печной трубы. И парик напудренный на голове.
Ну, табак там, волосье чужое – это бы куда ни шло. Но вот ведь какая мода укоренилась – каждой знатной барыне полагалось иметь любовника! Кто с кем уже и не поймешь! Немудрено, что на исповедь да к причастию перестали ходить. Какая там исповедь, если все в открытую! А уж о милостыне и прочих добрых делах и разговору нет.
Зараза та из образованных стран пришла, сперва в Петербург, а оттуда и к нам в Москву. Конечно, в Москве народ попроще, не совсем стыд потерял, однако и нас тлен коснулся. Да и губернские города от той проказы не убереглись. А как убережешься, если сама царица на престоле блудит?
Подобно Иоанну Крестителю, обличавшему Иродиаду, внучку Ирода Великого, Яша Блаженный обличал петербургскую венценосную блудницу, а с нею и знатных барынь. Венценосная блудница у себя в Петербурге не слышала его обличений, а московские барыни делали вид, будто не слышат. И падали его обличения, как хлопья снега в талую воду. Зато и голова осталась у него на плечах, а не была преподнесена на блюде владетельной распутнице.
По преставлении Якова Блаженного никто не мог бы сказать, сколько лет ему было, сорок или семьдесят. Похоронили его на Введенском кладбище. На похороны, сверх ожидания, сошлось много народу. Видно, москвичи любили его. Явилось с цветами и несколько важных барынь – из тех, которых он не щадил. Кто знает, может, хоть этих наставил он на путь истинный?
На могилу ему положили его вериги – три увесистых чугунных креста на толстой чугунной же цепи. Лишь после смерти расстался он с веригами. При жизни он их ни разу не снимал.
Шли годы, а вериги так и лежали на Яшиной могиле. Никто их не трогал, и мало-помалу они врастали в землю. Но однажды на кладбище забрели два молодых господина с бутылкой водки. Один был жизнерадостный веснушчатый крепыш, секретарь комсомольской ячейки на камвольном комбинате. Он был чистокровный пролетарий и заслуженно гордился этим. Другой, долговязый, узкоплечий, с длинным лицом, вдавленным в области носа, был его заместителем. Происхождение у него, конечно, подкачало – он родился в семье служащего, – но тоже был хороший парень.
Они искали укромного места, чтобы обсудить повестку дня предстоящего комсомольского собрания. Их привлекла заросшая могила в глухом углу кладбища, они уселись на нее, расстелили газету “Ленинское знамя” и начали выкладывать свою скромную трапезу. Но импровизированный стол оказался неровным и поставленная бутылка падала. Тогда долговязый поднял газету и обнаружил причину неровности – среди травы виднелась вросшая в землю черная железяка. Крепыш, не долго думая, схватился за нее и не без усилий вытянул из земли. Несмотря на диковинный вид железяки, крепыш не проявил особенного любопытства и бросил ее на соседнюю могилу.
Когда повестка дня была проработана, а пустая бутылка улетела куда-то за могильные холмики, крепыш спросил, показывая на железяку:
– А что это за хреновина?
Его собутыльник, как происходивший из семьи служащего, был пограмотнее и начал объяснять товарищу про вериги.
– Вспомнил! – перебил его крепыш. – Бабка говорила, когда был маленький! Сейчас я их надену!
И взялся за чугунную цепь. Долговязый попытался удержать товарища.
– Не балуй, Яшка! – сказал он. – Этим не шутят. Положь-ка лучше на прежнее место от греха!
– Вот оно гнилое буржуйское происхождение! – засмеялся Яшка и через голову надел вериги, как женщины надевают ожерелье.
– Ну, как?
– Не балуй, – повторил долговязый, – сними ради Бога!
– Опять ты за Бога! Ты же знаешь, что Бога нет!
– При чем тут Бог? – оскорбился долговязый. – Я только сказал: сними эти кресты ради Бога!
Яшка снова засмеялся и примирительно ответил:
– Сниму, сниму! Что ж ты думаешь, я буду так по Москве шлендрать? Эх, жаль фотографа нет – карточка бы вышла фартовая!
Однако водка выпита, колбаса съедена, пора и уходить.
– Да-а, – задумчиво сказал Яшка, – и охота этим дуракам весь век такую тяжесть таскать. Мне за минуту шею оттянуло…
И начал снимать вериги. Не тут-то было! Они словно приросли к нему. Он и так, и этак – ну хоть ты что!
– Жорка, помоги! – попросил он жалким голосом.
Стали снимать вдвоем – не получается! И вот ведь какая хитрость – пальцы подсунуть можно в любом месте, пожалуйста, а снять никак!
– Говорил, не надевай! – укорил товарища Жорка.
Яшка помалкивает. А что тут скажешь?
Долго возились – и все без успеха. Наконец решили отправиться домой, дома, мол, что-нибудь придумаем, – не поселиться же теперь на кладбище! Надо только вериги спрятать под рубаху. А вот накось выкуси! Пришлось идти так. Пока шли к трамвайной остановке, все встречные пялились на Яшку, да и на остановке то же самое. Вдруг нежданно-негаданно к ним подходят двое.
– Пропагандой занимаешься, контра? – прошипел один из них, с ненавистью глядя на Яшку.
Как из-под земли рядом выросла пролетка, Яшку усадили в нее и, не говоря лишнего слова, увезли. Жорка поехал домой один, радуясь, что хоть сам он не надел на себя этих крестов.
В ГПУ тоже ничего не могли поделать с Яшкиными веригами. Пробовали пилить – только полотна у ножовки изломали да Яшку зря искровавили. Яшка получил три года исправительных работ и поехал на Соловки.
На Соловках те же вериги, можно сказать, спасли Яшке жизнь. Он не умер с голоду, потому что его подкармливал каждый, кто только мог, подозревая в нем некую святость, а когда в октябре двадцать девятого года чекисты учинили истребление соловецких заключенных, один вертухай предупредил его и указал место, где можно отсидеться.
Пока Яшка был на Соловках, его мать умерла и в их комнату вселили других жильцов. Он нашел пустой подвал и поселился в нем. О том, чтобы вернуться на камвольный комбинат, не могло быть и речи, и он обосновался на паперти Елоховской церкви, где его вскоре прозвали Яша Блаженный.
Когда он шел к своему подвалу по Бауманской и Аптекарскому переулку, местные ребятишки каждый раз сопровождали его и кричали “Яша Дурачок! Яша Дурачок!”, добиваясь, чтобы он впал в ярость и бросился за ними, – не могли забыть, что однажды им это удалось. Но он тогда же сообразил, что бегать за ними бесполезно, и больше не покупался на их уловки. Ребятишки кидались в него всяким хламом, конским навозом и даже камнями. Бывало, рассекут ему голову до крови – то-то радости! А он даже не обернется.
Яшка раскаялся в своей прошлой жизни и начал ходить к исповеди и к причастию. Однажды он встретил Жорку. Жорка был с большим желтым портфелем и в галстуке-селедке в поперечную полосочку. Как они боролись когда-то с этими галстуками! Жорка ему совсем не обрадовался, он что-то торопливо промямлил и куда-то заспешил. Яшке показалось, что от Жорки пахнет чем-то непонятным. “Не адской ли серой?” – подумал он со страхом. “А от меня?” И на другое утро спросил товарища по промыслу:
– Чем от меня пахнет?
– Немытым дудаком! – раздраженно ответил тот.
Это немного успокоило Яшку. Но он все больше раздумывал о своей жизни и о жизни вообще.
Вскоре Яшку снова арестовали. Он попал в камеру с хорошими людьми, инженером и священником, и когда слушал их разговоры, ему казалось, что вот-вот поймет смысл своей жизни.
Но он не дожил до этого. Тройка приговорила его к высшей мере социальной защиты за распространение религиозного дурмана и попытку свержения существующего строя. Приговор привели в исполнение, и Яшку зарыли в общей могиле в Бутове. Отделились ли вериги от его тела после смерти, неизвестно. Чекисты никому не докладывают о подобных вещах.
НЕНАВИСТЬ
У меня есть друг – огромный мужчина, рано поседевший, с черными усами бабочкой, похожий на австрийского помещика. Впрочем, я никогда не видел австрийских помещиков. Но дело не в этом, а в том, что мой друг – весьма ученый человек, доктор физической химии.
Старшие помнят, верно, как лет сорок тому назад Москву заполонили клопы. Москвичи посыпали дустом все, что только можно, и не помогало.
Мой друг отодвигал от стены диван, опускался на корточки и наблюдал за клопами. В конце концов он поделился со мной важным наблюдением: клоп, ползущий по своим делам, завидев белую полоску дуста, непременно сворачивает на нее.
– Они дустом питаются! – заключил мой друг, поднимаясь, и задумчиво уронил: – Некоторые люди питаются ненавистью, как клопы – дустом…
А недавно он рассказал мне удивительную историю.
Иванов ненавидел Петрова. Он лелеял мечту о мести и перебирал разные способы ее осуществления, пока наконец не остановился на самом простом: задушить Петрова своими руками. Теперь оставалось подгадать время и место… И вдруг он узнает: Петров умер! Да, взял и умер, и говорят, от какого-то пустяка, чуть ли не от насморка.
Иванову бы радоваться, а он воспринял смерть Петрова как подлое предательство. Впал в депрессию, не пьет, не ест, не разговаривает.
Однажды он тупо сидел в кресле перед телевизором и вдруг в “Новостях” передают: наша наука, несмотря на хроническое недофинансирование, продолжает творить чудеса. Профессор Ветеринарной академии Шнеерсон, который уже много лет занимается опытами по оживлению умерших животных, достиг наконец положительных результатов. Успехам в его работе способствовало то печальное обстоятельство, что у нас самый высокий в мире падёж скота, так что у профессора никогда не было недостатка…
Иванов ушам своим не поверил, но жена и дочь только плечами пожали:
– Чему ты удивляешься? В наше время и не такое возможно!
Тогда он на всякий случай спросил, не помнят ли они фамилии профессора. Те с удивлением отвечали:
– Шнеерсон!
“Ну, конечно, – подумал Иванов, – кто же еще! Я всегда говорил, что евреи – самые умные люди!”
Утром он был уже в Кузьминках, в Академии. Отыскал Шнеерсона и стал умолять воскресить безвременно скончавшегося друга. Профессор сразу поставил Иванова на место, заявив, что воскрешают мистики и шарлатаны, а он лечит, ибо в смерти нет ничего сверхъестественного – это тяжелое наследственное заболевание, которое к тому же до конца не излечивается. Кроме того, он ветеринар и лечит только скотину…
– Профессор! – воскликнул Иванов. – Да такой скотины, как Петров, еще поискать!
– Я не в этом смысле, – почему-то смутился профессор. Однако Иванов почувствовал, что тот готов сдаться. И действительно, скоро он сдался. Во всяком случае, обещал попробовать. Но когда он назвал сумму, в которую обойдется лечение, Иванов явственно ощутил, как у него шевельнулись волосы. Раньше он считал, что так только говорится.
И все же главную трудность Иванов видел в том, чтобы добиться разрешения на эксгумацию – для этого необходимо согласие родственников, а они могут и не захотеть возвращения в семью такого мерзкого типа. Однако это-то оказалось легче легкого, родственники покойного бескорыстно помогли Иванову в его хлопотах.
С деньгами было сложнее. Ему пришлось быстро и с убытком продать машину и дачу, но этих денег на лечение не хватало. А тут еще жена с дочерью устроили ему истерику. Иванов хотел цыкнуть на них, и вдруг его осенило: вот как можно добыть недостающую сумму: продать дочь в турецкий публичный дом, а жену – американским трансплантаторам на запчасти!
На другой день он отнес Шнеерсону требуемую сумму.
Покойник оказался довольно свежим, наверно, потому, что был очень тощий. Отвезли его в Академию и началось томительное ожидание. Профессор запретил себя беспокоить, сказал, что сам известит о ходе лечения.
И вот настал долгожданный день. У порога Академии воскресшего встречали родственники, знакомые и, конечно, Иванов – все с букетами красных роз. На красном цвете настоял Шнеерсон, он сказал, что провожать покойника прилично с белыми розами, а встречать – с красными. По его же совету Иванов нанял духовой оркестр.
Теперь Иванов занимал деньги, где только мог, и носил Петрову черную икру и прочие витамины, необходимые, по словам профессора, для окончательного выздоровления. Родственникам это было не по карману, ведь Петров до кончины был главным кормильцем. Он встречал Иванова с объятиями, тот отвечал ему вымученной улыбкой, и между ними установилась нежная дружба. Но вот Петров стал понемногу выходить на улицу, а вскоре вышел и на работу.
“Пора, – сказал себе Иванов, – а то как бы этот мозгляк опять не умер!” Подгадал время и место и осуществил наконец давний план – задушил Петрова своими руками.
ТАТУИРОВАННЫЕ РОЖИ
Мой друг художник рассказал мне такой случай:
– Однажды, – говорит, – на склоне дня иду я по Чистым прудам. Солнышко спину грет. Иду не спеша, передо мной так же не спеша идут две жещины. Вскоре я заметил, что встречные, приближаясь к этим женщинам, начинают улыбаться. Мне стало любопытно: в чем дело? Я даже хотел обогнать их и оглянуться на них. Вдруг вижу: перед ними бегает маленькая белая собачка, очаровательная, приветливая и улыбается каждому встречному. Ну конечно же невозможно не улыбнутья ей в ответ!
Но вот навстречу идут два хмыря уголовного вида. Я сразу окрестил их “татуированные рожи”, хотя, естественно, никакой татуировки у них на лицах не было, до этого у нас, слава Богу, еще не дошло. О чем-то переговариваются, скорее всего, соображают насчет опохмелиться.
Простодушная собачка, виляя хвостиком, бежит прямо к ним. У меня сердце упало: сейчас негодяи пнут ее! Придется вмешаться… Ты ведь знаешь, Вронский, как мне за мою долгую беспокойную жизнь надоело драться.
А те остановились, склоняются к собачке. Их татуированные рожи начинают кривиться какими-то странными гримасами. Господи, да они улыбаются! Несомненно улыбаются! Прямо у меня на глазах происходит редкое зрелище – заскорузлые, татуированные рожи распускаются в лица!
Вот, собственно, и весь случай.
ВАМ ЗДЕСЬ НЕ ШТАТЫ!
Был у меня знакомый писатель, одноногий, на протезе ходил с можжевеловой палкой, похожей на палицу. Он мне случай рассказал.
Шли мы как-то, говорит, с женой и дочерью вечером из театра Моссовета после спектакля, спустились в метро “Маяковская” и идем вперед вдоль правого перрона. Почти уже в конце миновали очередную колонну, и вдруг вижу, как на перроне парень со всего размаха бьет по лицу девушку, вернее сказать, девочку. Я уж потом разглядел, что их там было две, два тощеньких цыпленка лет по пятнадцати. Боец тоже был с приятелем.
Щеки у меня сразу одеревенели, как всегда в подобных случаях, палку я уже держу обеими руками за более тонкий конец и заношу для удара. Дочь потом удивлялась, я, говорит, даже не заметила, когда ты успел ее перехватить. Я и сам не заметил. Думаю, это атавизм, ведь человечество миллионы лет орудовало палицей и лишь какие-то тысячи – топором. Да и все равно палицы не забывало.
Врать не буду, чересчур сильный гнев я испытал. Белый человек должен быть все-таки немного прохладнее. Ведь возникло намерение, если здесь уместно такое слово, ударить, как били далекие предки, без ложной гуманности. И тут у меня на руках повисает жена. Ей, понятно, не хочется, чтобы я убил эту вошь. Она права, поскольку знает, что наше советское правосудие старается засадить именно порядочного человека, ищет только повода.
Волнение мое немного улеглось, в голову пришла подлая мысль: “Парни, наверно, их знакомые – сами виноваты, нечего с такой мразью путаться…”
Взглянул на ту, которую ударили, – стоит, бедняжка, плачет, а на щеке у нее пятерня горит. Вторая тоже плачет. И опять у меня всколыхнулось. Подхожу к девочкам и спрашиваю:
– Вы с ними знакомы?
Отвечают сквозь слезы:
– Первый раз видим!
А парни тем временем перешли на другую сторону, ждут поезда, вот-вот уедут. Я иду к ним. Что предприму, не знаю. Поздний час, перрон пустынный. Справа Маяковский стоит, он не помощник. Какие возможности у пожилого человека на протезе против двух здоровых парней? Подхожу к ним и говорю:
– Господа, предлагаю вам проследовать со мной наверх, в отделение милиции!
Имею в виду ту маленькую лягавочку, что слева при входе в метро.
В ответ слышу какие-то грубости, которых по причине их бездарности не запомнил. Ребята, конечно, выпивши. Идти со мной, естественно, не собираются. Что делать? Сейчас придет поезд, и они уедут. Тот, что ударил, – небольшой, с невзрачной наружностью. Другой – высокий, статный красавец, на грузина смахивает. Оглушить бойца, а там видно будет? Но у меня есть зрители, которые очень этого боятся…
По складу своему я не слишком сообразителен, скорее, задним умом крепок. Но было в моей жизни несколько крайних случаев…
В руках у моих оппонентов модные в те годы хлорвиниловые мешки с заграничными надписями, мешки эти затягиваются кручеными шнурами, за шнуры их и носят. У бойца ярко-желтый мешок с желтым шнуром и синими надписями. В голову мне приходит мысль, простая до скуки: “Вся эта сволочь удавится за свою жалкую собственность, тем более если собственность с заграничными надписями. Сейчас я намотаю на руку этот желтый шнур, и боец уже никуда от меня не денется!”
Быстро наматываю на руку шнур и иду в сторону эскалатора. Боже, сколько праздных звуков исторгают мои спутники! Грузинообразный красавец бросается ко мне и хватает меня за лацканы пальто. Увещеваю его приличным случаю сипловато-пропитым голосом, при этом “г” произношу на южный лад, по блатной моде:
– Прими грабки, падло, а то я тя щас сделаю!
Чтобы в подобных случаях блеф имел вероятие успеха, блефующий должен быть исполнен решимости поступить в соответствии с обещанием. У меня в левой руке палка, в правой – шнур от мешка, вместо правой ноги – протез, но я пытаюсь единственной ногой ударить оппонента в болезненное место, при этом готов к тому, что в случае падения постараюсь сдернуть его за ногу на пол и взять за горло.
Но красавец счел, как видно, что не стоит рисковать, и “принял грабки”. Так я протащил молодых людей через весь зал, почти от бюста Маяковского до эскалатора, время от времени поощряя их рыком на каторжном жаргоне, и тут увидел на экалаторе спускающегося милиционера. Слава Богу! Я сразу понял, что это мне на помощь, – кто-то из зрителей не поленился пригласить на спектакль милицию.
Войдя в лягавочку, перехожу на бархатный профессорский баритон, господина респектабельнее меня трудно и вообразить, хотя, конечно, милиционеров господами не называю, чтобы не обиделись. Вслед за мной входит знакомая дама по имени Аня, редактор из классической редакции “Детгиза”, которая тоже была в театре Моссовета. Она сообщает милиции:
– Я видела, как эти юноши на эскалаторе… всех девушек, которые им попадались… – Аня смущенно мнется.
Сообразительный милиционер подсказывает:
– Лапали?
Аня благодарно кивает. Из документов задержанных выясняется, что они студенты, фамилия бойца Ходзий, из малороссов, верно. У грузинского красавца какая-то заурядная русская фамилия, не то Смирнов, не то Новиков. Малоросс Ходзий твердит:
– Она первая меня ударила!
Нам с Аней дали по листку бумаги и школьные ручки с перьями, которые надо макать в чернильницу, и попросили написать объяснение.
– Постарайтесь уложиться, у нас больше нет бумаги.
Перья царапали, бумага промокала, на обороте, строго говоря, уже невозможно было писать. Тем временем красавец высказывался – толкал тексты, как тогда говорили. Он заявил:
– Вы должны задержать не нас, а его! Вы что, не видите, – это же уголовник!
Немного погодя, с пафосом:
– Я сын коменданта Кремля! Отпустите нас немедленно, а то пожалеете!
Еще через некоторое время:
– Здесь нет порядка! Вот в Штатах – там порядок!
Когда милиционер принимал от нас с Аней исписанные листки, красавец потребовал:
– Дайте мне бумаги, я напишу объяснение!
Милиционер ему ответил:
– У нас нет бумаги, вам здесь не Штаты!
Выходим мы с Аней из лягавочки, а те бедные цыплята ждут, чтобы поблагодарить… Хорошие девочки. Бывает, пострадавшие скорехонько скрываются, как только опасность для них миновала, не думая о том, что будет дальше с заступником.
Спускаемся по лестнице, Аня говорит:
– Как жалко, парень-то – еврей!
И от огорчения уезжает в Израиль.
Позже я случайно узнал, что тем студентам вломили аж по пятнадцать суток.
ИХ СИЯТЕЛЬСТВО КНЯЗЬ ЮРЬЕВСКИЙ
Матушка поэта Александра Ревича, Вера Рафаиловна, рассказала мне забавный случай из времен своей молодости.
Уезжала я однажды из Петербурга, где училась на медицинском факультете, домой на каникулы. А дом мой был в Ростове. Подкатываются ко мне несколько юношей из эсеров, это те самые знаменитые левые эсеры, террористы, просят взять два или три пакета каких-то бумажек – передать их друзьям в Ростове на вокзале. Как не взять! Это же земляки – тогда в моде были землячества. Я ответила:
– Конечно!
Приезжаю в Ростов, на платформе меня встречают мой отец Рафаил Лазаревич, между прочим, знаменитый в те времена доктор, и мой любимый старший брат Гавриил. На вокзальной площади стоит батюшкин выезд, чтобы везти меня домой. Думаю, не надо описывать ощущения юной курсистки, приехавшей на каникулы в родной город.
Но не успела я сойти с платформы, как меня окружают жандармы, сажают в пролетку, только не в отцовскую, а в полицейскую, и привозят в Управу. Был то ли воскресный день, то ли еще что… в Управе никого не оказалось, и меня повезли в тюрьму, где и поместили в одиночку. Со мной были очень вежливы, передали мне еду из дому, а утром объявили, что меня вызывают их сиятельство господин градоначальник.
Посадили меня в такую же пролетку, что и накануне, и привезли к градоначальнику. Вхожу в кабинет – навстречу мне из-за стола поднимается человек высокого роста, могучего телосложения, с пышными усами. За его спиной возвышается портрет императора Александра II. Меня настолько поразило сходство хозяина кабинета с человеком на портрете, что я невольно ахнула, но как интеллигентная барышня тут же взяла себя в руки и не проронила ни слова. Я, собственно, тут только и вспомнила, что наш градоначальник князь Георгий Александрович Юрьевский – сын императора Александра II.
На протяжении последовавшего не слишком долгого разговора я сравнивала этих столь похожих людей и разглядела, что в градоначальнике холодноватый облик его отца смягчен чертами матери, хотя глаза у него отцовские. Вы ведь знаете, что его матерью была княжна Екатерина Михайловна Долгорукова, впоследствии княгиня Юрьевская, “Неизвестная” Крамского? Словом, я рассудила, что наш градоначальник привлекательнее своего отца.
Он усадил меня в кресло и сказал:
– Ах, барышня, барышня, как вам не совестно заниматься такими пустяками!
Я промолчала, и он продолжал:
– Неосмотрительно вы себя ведете, путаетесь с этими бездельниками эсерами, поставили в неудобное положение своего батюшку, весьма достойного человека… он давеча плакал – так вы его огорчили.
Я гордо отвечала:
– Ваше сиятельство, мой папа никогда не плачет!
Князь сказал:
– Прошу прощения… вы хотите сказать, что я вас обманываю?
Я немного смутилась:
– Нет, я не это хотела сказать, я говорю только, что мой папа никогда не плачет.
– Ну что ж, мадемуазель, давайте поговорим о ваших делах. Я обещал вашему отцу, что отпущу вас, если вы дадите мне слово, что не будете заниматься политикой во вверенном мне городе.
Я приосанилась и не без патетики отвечала:
– Ваше сиятельство, такого слова я вам дать не могу!
Хотя к политике я никакого отношения не имела и иметь не собиралась.
– В таком случае я вынужден буду в 24 часа вас выслать.
Тут я растерялась:
– Ваше сиятельство… но я учусь в Петербурге на медицинском факультете, а если вы меня вышлете, я не смогу продолжать образование!
– Хорошо, я вышлю вас в Петербург.
……………………………………………….
А князь не солгал – мой бедный папа действительно плакал…
ПЕТР ВАСИЛЬЕВИЧ РОЩУПКИН
В середине пятидесятых годов я познакомился с директором Петушинского охотничьего хозяйства Петром Васильевичем Рощупкиным. Выглядел он вполне импозантно, у него были правильные черты лица и борода а-ля Буланже, такую же бороду носил Николай II. Этот фасон бороды пошел от французского генерала и политического деятеля XIX века Жоржа Буланже.
Происходил Петр Васильевич из крестьян Козловского уезда Тамбовской губернии. Расскажу эпизод из его отрочества, характеризующий отношения в их семье. Эпизод этот не соответствует привычным представлениям о русском крестьянском быте, ведь большая часть писателей, и хороших, и плохих, живописала его исключительно черной краской, поскольку черное выглядит убедительнее белого.
Некто Кеппен, по-видимому, разбогатевший негоциант или промышленник, купил в Козловском уезде помещичью усадьбу. Начались пикники, охоты и прочие барские развлечения. У Кеппена был смычок гончих, которым он весьма гордился. А у двенадцатилетнего Петьки Рощупкина был гончий кобель. Однажды на охоте Кеппен услышал голос Петькиного кобеля, и он ему очень понравился, ему пришло в голову, что этот голос и голоса его смычка составят прекрасное трио. Он нашел Петьку и предложил ему за кобеля пятьсот рублей, но Петка от сделки отказался. Тогда Кеппен предложил две с половиной тысячи. Петька снова отказался. Кеппен отправился к Петькиному отцу и предложил двадцать пять тысяч.
Отец завел с Петькой разговор о Кеппеновом предложении. Петька – в слезы. “Да ты не реви, – сказал отец, – я ведь не заставляю тебя расстаться с кобелем. Я только прошу тебя подумать. Двадцать пять тысяч – большие деньги, с такими деньгами можно дело начать!” Но Петька наотрез отказался продавать кобеля, и больше разговора об этом не было.
Перед Германской Петр Васильевич Рощупкин окончил Коммерческое училище. Когда началась война, пошел добровольцем. Поскольку у него было среднее образование, его определили в школу прапорщиков и через пять или шесть месяцев выпустили младшим офицером. На войне, по его словам, у него “зажали” Георгия, но Владимира IV и III степени он получил. Владимир III степени давал личное дворянство. Петр Васильевич участвовал в Брусиловском прорыве и был там ранен, в результате ранения его левая нога стала несколько короче правой. По выходе из госпиталя он жил в хорошей гостинице и ездил только на извозчике. Наградные, полагавшиеся за ордена, обеспечивали ему безбедное существование.
Участвовал Петр Васильевич и в Гражданской войне – был управляющим делами реввоенсовета Десятой армии (Царицын). Он говорил, что Сталин, бывший некоторое время председателем реввоенсовета, оказался отменно бездарным руководителем: провалил все, что только можно, в том числе и хлебозаготовку, ради которой, собственно, и был направлен в Царицын. Троцкий приговорил его к расстрелу, но Сталин бежал в заволжские степи, окольным путем пробрался в Москву и вымолил у Ленина прощения и защиты. На пост председателя реввоенсовета вернули Бориса Васильевича Леграна.
Петр Васильевич был человек, несомненно, везучий. Его должны были вот-вот принять в партию, и Легран даже написал ему рекомендацию, но в это время из родного Козловского уезда пришло известие, что тяжело заболел брат, и Петр Васильевич срочно поехал домой, а когда вернулся в Царицын, обстановка на фронте резко изменилась и было уже не до вступления в партию.
Вскоре после его отъезда из родного дома тамбовские чекисты собрали всех бывших офицеров, оказавшихся на территории губернии, и расстреляли. Таким образом, Петр Васильевич вовремя покинул Тамбовскую губернию и вместе с тем благодаря поездке не вступил в партию, не сделал военной карьеры и избежал участи большинства советских военачальников. В конце концов он стал профессиональным директором охотничьих хозяйств.
Когда мы с женой жили у него в Петушинском охотохозяйстве, у нас с ним возникло полное взаимопонимание, не пустяк по тем временам. В охотохозяйство иногда приезжали какие-то начальники, с которыми мы не соприкасались. Однажды приехал первый секретарь московского горкома (или обкома?) Гришин, и рано утром, еще до рассвета, Петр Васильевич отправился с ним за реку Клязьму на охоту, а ближе к полудню мы с женой пошли купаться. Спустившись с горки, идем по заливному лугу, а от реки нам навстречу идут гуськом три человека в резиновых ботфортах. Первым идет приземистый с партийно-безликой внешностью – Гришин. За ним – высокий статный мужчина – телохранитель. Замыкает шествие Петр Васильевич. Охотники выглядят усталыми и недовольными. Петр Васильевич хромает сильнее обычного. Когда мы поровнялись с ним, я обратил внимание, что уголки его рта опущены, взгляд словно просит за что-то извинения, он даже слегка развел руками: “Что, мол, поделаешь!” Мы с женой переглянулись.
Не знаю, что подумала она, а мне вспомнилась поэма Володи Нимеца, студента из Литинститута времен моей юности. Поэма называлась “Диалектика величия”, он читал ее на семинаре. Того литинститутского поэта уже нет, он преобразовался в критика Владимира Огнева. Но в поэме был эпизод, который остался в моей памяти. Автор с двумя или тремя спутниками едет по горной кавказской дороге, и в их автомобиле что-то ломается. Они возятся с мотором, стоит нестерпимый зной, от которого, кажется, пересох весь Кавказ. Над ними кружит орел. Они видят, как он снижается. Им кажется, что прямо на них. Но орел спускается к луже, которая блестит неподалеку в глубокой колее. Да, он садится возле лужи!
И вот, неловко наклонясь,
Из лужи пьет небесный витязь,
Орлиный глаз глядит на нас
И умоляет: “Отвернитесь!”
Как я уже сказал, мы с женой переглянулись, но, конечно, лишь разминувшись с Петром Васильевичем.