(К столетию со дня рождения Александра Кожева)
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 5, 2002
Французский философ Александр Кожев получил известность как интерпретатор Гегеля и создатель одного из вариантов неогегельянства; хорошо знакомые с французскими “коридорами власти” лица считают его одной из ключевых фигур в создании ЕЭС. Но французское гражданство он принял в начале 1938 г., а родился Александр Владимирович Кожевников 2 мая 1902 г. в особняке, расположенном в одном из арбатских переулков. И по отцовской, и по материнской линии его предками были московские купцы, ставшие к концу 19-го в. европейски образованными промышленниками. О том, что эта среда была не чужда духовных и научных интересов, можно судить хотя бы потому, что его дядя с материнской стороны, Василий Кандинский, до того, как стать великим художником, был ученым-экономистом и преподавал в Московском университете, а к живописи в 1896 г. его подтолкнуло в том числе и знакомство с новейшими открытиями в физике (открытие радиоактивности, опрокинувшее прежние представления о материи). Отец Александра, призванный на войну как артиллерийский офицер, погиб под Мукденом в 1905 г.; затем мальчик вновь осиротел летом 1917 г., когда воспитывавший его отчим (сослуживец отца Лемкул) был убит бандитами, пытаясь отстоять с ружьем в руках свое имение. Молодой Кожев столкнулся с “революционным насилием” в 1918 г.: его несколько дней продержали в подвалах ВЧК и чуть не расстреляли за “спекуляцию”. По воспоминаниям самого Кожева, именно в этих подвалах ему пришли в голову некоторые основные идеи, которые станут основополагающими для его философии. Стоит сказать, что дневники того времени содержат не только “пробы пера” чисто литературного характера, но и философские наброски вроде диалога Декарта и Будды. Кожев с юных лет увлекался буддизмом и собирался изучать востоковедение. Гимназия, в которой он учился, была закрыта, и в 1919 г. он отправляется в Либаву, где сдает выпускные экзамены, но, возвратившись через фронты Гражданской войны в Москву, обнаруживает, что в университет его не примут: большевистское правительство запретило учебу выходцам из “эксплуататорских классов”. Именно это было главной причиной эмиграции: в январе 1920 г. он вместе со своим другом Г.Виттом тайно пересекает польскую границу. В Польше обоих юношей арестовывают как “большевистских шпионов”, и Кожев едва не умирает в тюрьме от тифа. Ранее выпущенный из тюрьмы Витт сначала помог его освобождению, а потом помог еще раз – пробрался в Москву, забрал припрятанные семейные драгоценности и вернулся в Берлин. После раздела поровну этих сокровищ оказалось, что Кожев, в отличие от подавляющего большинства эмигрантов, мог позволить себе вполне сносное материальное существование. В Гейдельберге он изучает философию и восточные языки, – хотя он занимался и китайским, и тибетским языками, в совершенстве Кожев знал санскрит и древнеиндийскую философию. Тем не менее, диссертацию он пишет по философии В.С.Соловьева под руководством К.Ясперса1. Можно сказать, что два важных источника собственной философии Кожева лежат за пределами западноевропейской философии. Столкновение буддизма Хинаяны и философии всеединства привело к разработке той философии “не-существования”, следы которой хорошо видны во всех позднейших трудах Кожева.
После защиты диссертации в феврале 1926 г. Кожев перебирается во Францию. Вплоть до экономического кризиса 1929 г. он живет на широкую ногу, получая дивиденды с акций, в которые были вложены деньги, полученные за проданные драгоценности. Он обзавелся прекрасной библиотекой и занимался самообразованием, изучая, наряду с философией и историей, математику и физику. Лишившись всех средств в результате падения курса акций в начале тридцатых годов и ощутив потребность во французском дипломе, Кожев одну из диссертаций защищает по философии Соловьева (переведя на французский защищенную в Гейдельберге), другая же диссертация – “Идея детерминизма в классической и современной физике” – была посвящена проблемам философии науки. Недавно она была опубликована2, и текст ее свидетельствует о высоком профессионализме автора и прекрасном знании им теоретической физики того времени. К этому же периоду, непосредственно предшествующему интерпретации Гегеля, относится рукопись “Атеизм”, написанная в августе–октябре 1931 г. Она начинается с вопроса о возможности “атеистической религии” и представляет собой набросок феноменологии теистического и атеистического сознания. Несмотря на отдельные критические замечания по адресу Хайдеггера, хорошо заметно влияние “Бытия и времени”: феноменологическое описание позиций “человека в мире” и “человека вне мира”, конечности и “жизни к смерти” восходит к Хайдеггеру. Можно сказать, что Кожев начал писать текст, который вполне мог быть развит в систему “атеистического экзистенциализма”, поскольку сказанное им поразительно напоминает произведения Сартра и Камю, написанные через десятилетие. Правда, речь идет именно о наброске, который не предназначался для печати. К тому же имеется одно существенное отличие. Развивая дуалистическое учение о бытии и ничто (“несуществовании”) и о свободе как негативности, Кожев противопоставляет мир свободы и истории неизменности природы, но придерживается, пока речь идет о природе, своеобразного “метафизического реализма”. Дело не только в том, что “в-себе-бытие” не вызывает у него никакой сартровской “тошноты”. Как объект естественнонаучного познания природный мир нейтрален и равен самому себе: он просто лежит за пределами человеческого смысла, он вне истории. От этих идей легко было перейти к той интерпретации Гегеля, которую он станет развивать через несколько лет, поскольку у Гегеля природа находится за пределами временных изменений. Впоследствии Кожев отмечал, что без помощи “Бытия и времени” М.Хайдеггера ему никогда не удалось бы подойти к Гегелю так, как он это сделал. Но сам Хайдеггер, по его мнению, к истинной “системе знания” не пошел: он возвратился назад к досократикам, а потом вообще занялся “поэзией”. Пусть “поэмы” он писал ничуть не хуже Парменида, но за Парменидом последовало развитие философской мысли, которое нельзя отменить никакой “деструкцией” метафизики3. Что же касается увлечения буддизмом, то оно быстро уступило место анализу греческой мысли. В интервью 1968 г. Кожев говорил, что буддизм его интересовал как единственная атеистическая религия. Но затем он осознал, что избрал ложный путь: “Я понял, что-то произошло в Греции двадцать четыре века тому назад – там источник и ключ ко всему”. В мои задачи не входит разбор нескольких томов историко-философских сочинений Кожева: они писались в начале пятидесятых годов, когда Кожев был болен туберкулезом и на какое-то время вернулся к письменному столу от своей дипломатической службы. Часть работ вышла незадолго до смерти (хотя и в явно необработанном виде), а о существовании рукописи по философии Канта, которая продолжала эти работы, не знали даже самые близкие Кожеву люди. Написанный в годы войны “Очерк феноменологии права” вышел по инициативе Р.Арона в 1981 г. Еще одно большое сочинение – “Понятие, время, дискурс. Введение в систему знания” – появилось только в 1990 г. Стоит сказать, что в 1947 г. Р.Кено пришлось долго убеждать Кожева в необходимости издания курса лекций “Введение в чтение Гегеля”. Мирская слава не слишком интересовала Кожева, хотя важнейшим мотивом человеческой деятельности он считал “борьбу за признание”, о которой говорится в главном его труде – “Введение в чтение Гегеля”.
Эта книга родилась из семинара, который он начал вести в 1934 г. В конце 20-х – начале 30-х гг. Кожев слушал курсы лекций своего друга А.Койре в Высшей школе практических исследований. В те годы Койре еще не стал известным историком науки, он занимался, прежде всего, историей религии и работал над огромной монографией о Бёме. Один из курсов его лекций был посвящен философии религии, в котором Койре уделил значительное внимание проблеме времени в трактовке Гегеля. Не будучи гегельянцем, Койре сформулировал основной тезис той антропологической интерпретации, которую дал “Феноменологии духа” Кожев; разумеется, последний был хорошо знаком и с книгой И.А.Ильина “Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека” (при всех различиях в трактовке гегелевской философии некоторые “следы” книги Ильина ощутимы в курсе Кожева). На протяжении шести лет (1933–1939) он раз в неделю читал лекции в Высшей школе практических исследований. Среди его слушателей были те, кто сделается “властителями дум” после войны: Ж.Батай, Ж.Лакан, М.Мерло-Понти, Р.Арон, Р.Кено, Р.Кайюа, П.Клоссовски. Время от времени на семинаре появлялся А.Бретон, его посещала Х.Арендт, равно как один из самых последовательных антикоммунистов того времени отец-иезуит Г.Фессар, а также целый ряд интеллектуалов (а иной раз возникали и такие фигуры, как одетый по всей форме флотский адмирал).
Толкование Гегеля завершилось весной 1939 г. Спустя несколько месяцев Кожев был мобилизован и лишь волею случая не оказался в плену. Часть, в которой он служил, перебрасывалась на фронт через Париж. Ему дали увольнительную, вернувшись из которой, он обнаружил, что его полк уже отправлен навстречу немецким танкам; через пару дней они вошли в Париж. Сняв с себя военную форму, Кожев отправился на юг Франции, чтобы через Лиссабон перебраться в Америку. Это сделать ему не удалось. Кожев принимал активное участие в Сопротивлении и едва не был расстрелян в момент ареста, когда в 1944 г. пытался распропагандировать роту крымских татар на юге Франции. Сразу после войны один из его прежних слушателей, видный экономист Маржолен, предлагает ему принять участие в работе правительства. Кожев быстро демонстрирует, каковы его способности, и становится одним из тех, кто формировал стратегию внешнеэкономических, а отчасти и внешнеполитических отношений Франции.
Об этой его деятельности долгое время ходили легенды, поскольку реальное содержание его работы вплоть до самого последнего времени было скрыто от глаз исследователей. Его именовали “серым кардиналом” (eminence grise) французской политики, но служебные записки не становились достоянием гласности до тех пор, пока называвший себя “учеником” Кожева Р.Барр не стал премьер-министром. Он затребовал документы для “служебного пользования”, составленные Кожевым; впоследствии часть из них была передана вдове философа. Некоторые из этих документов были опубликованы в журналах, другие – впервые увидели свет в книге Д.Оффре4. Легенда оказалась очень близка к правде: Кожев сыграл значительную роль в переговорах по тарифам и пошлинам (как при образовании и совершенствовании ЕЭС, так и в подготовке ГАТТ), в переориентации торговой политики со странами “третьего мира”, при подготовке договора 1962 г. с Алжиром. Три человека направляли тогда внешнеэкономическую политику Франции: Б.Клапье, О.Вормзер и А.Кожев. Однажды на приеме в Вашингтоне посол Франции представлял Г.Киссинджеру Вормзера и Клапье, назвав их в шутку “Бюваром и Пекюше”. Киссинджер спросил, указав на Кожева, кем же тогда является “вот этот”, и получил ответ: “а это – Флобер”. “Трудно лучше определить иерархию в этой троице, – вспоминал Клапье, – с изобретателем или, если угодно, вдохновителем и двумя исполнителями, каковыми по случаю были то Оливье Вормзер, то я сам”. Официально переговоры вели высокопоставленные “исполнители”, но направлял их занимавший незначительный пост в министерстве “изобретатель”. Это прекрасно знали оппоненты, и в воспоминаниях ряда лиц отмечается, что одно известие об участии Кожева в переговорах вызывало панику в рядах соперников (каковыми чаще всего были англичане и американцы). “Серым кардиналом” его называли не без оснований. Скажем, Жискар д’Эстен, будучи министром, произносит подготовленный Кожевым доклад, а потом прямо спрашивает: “Ну, как, Кожев, теперь-то Вы довольны?” Но Кожев был не просто талантливым “переговорщиком” и стратегом, за его деятельностью на благо Франции и объединяющейся Европы стояла философско-историческая концепция. В 1946 г., по воспоминаниям Р.Арона, Кожев излагал ему свое понимание происходящего: история завершается, она достигла уровня региональных империй (или “общих рынков”). Этот этап предшествует универсальной империи, которая будет зависеть от того, какая из региональных империй будет доминировать. Именно на этой фазе он решил послужить Западной Европе, которая станет сначала “общим рынком”, а затем империей в виде федерации. Тогда же Кожевым были написаны документы, которые показывают, почему он столь последовательно проводил антианглийскую и антиамериканскую линию на многих переговорах. Разрушенная во Второй мировой войне Европа, оказавшаяся между американской и советской империями, должна обрести экономическое и политическое могущество и всеми силами отстаивать свою экономическую и культурную самостоятельность, прежде всего перед лицом american style of life. Неудивительно, что он поддерживал де Голля, хотя русскому эмигранту был чужд культ французской нации генерала. Многие его собеседники пятидесятых годов вспоминают приводившийся им “аргумент Жанны д’Арк”, хорошо передающий цели его служения Объединенной Европе. В условиях, когда крупные феодалы вели непрестанную борьбу, объединить Францию сумела вдохновленная Жанной королевская власть, которая затем, уже при Ришелье, окончательно расправилась с прежними вольностями и установила режим абсолютизма. Если бы феодалы смогли договориться, создать единое экономическое и фискальное пространство, поступившись малой частью своего владычества, то абсолютная монархия не была бы неизбежной. Сегодня абсолютизм предстает в виде коммунистической империи, которая пользуется тем, что западноевропейские страны остаются в плену национального эгоизма, хищнически эксплуатируют колонии, готовя там тем самым кадры для коммунистической революции. Переход Европы к конфедерации, а затем и к федерации, пересмотр колониальной политики – вот средства борьбы с угрозой современного “абсолютизма”. В 1950 г. в письме известному консервативному политическому философу Л.Штраусу, давнему другу и наиболее последовательному оппоненту, он писал об этом еще более откровенно: либо Запад пойдет на ограничение национального эгоизма, либо победит сталинская империя (с террором, “лысенковщиной” и т.п. следствиями).
Пару лет назад во французской печати появились сведения относительно возможного сотрудничества Кожева с советской разведкой: его имя было обнаружено в так называемом “архиве Митрохина”; говорилось также о том, что он был “связным” крупного французского политика и друга Миттерана Шарля Эрню с КГБ и “30 лет был агентом советской разведки”. В “Le Monde” тут же появилась статья автора единственной биографии Кожева Д.Оффре, который с рядом оговорок поддержал эту версию5. Если учесть, что в этой написанной “глубинным психологом” биографии Кожев выступает как авантюрист с “загадочной славянской душой”, возможность подобного сотрудничества с советской разведкой кажется правдоподобной. Она куда менее правдоподобна, если учесть ряд фактов. Кожев был едва знаком с Ш.Эрню (служба коего на советскую разведку тоже вызывает сомнения). То, что Кожев не был агентом разведки по материальным соображениям, ясно всякому, кто хоть раз бывал в его скромной квартире в пригороде Парижа: Кожев жил на весьма скромную зарплату министерского чиновника. Не мог он стать шпионом и по идеологическим соображениям, наподобие тех европейских левых интеллектуалов, которые приняли коммунистическую веру, вроде английской “пятерки” во главе с К.Филби. К “возвращенцам” он относился явно отрицательно, из “евразийцев” он хорошо знал Карсавина, но познакомился с ним уже после отхода последнего от этого движения. Отношение к “Советам” хорошо видно по переписке с Кандинским, где встречаются весьма резкие суждения о “стальных людях”. В Сопротивлении Кожев участвовал в голлистской, а не в коммунистической его ветви (в организации, которой руководил писатель и будущий голлистский министр А.Мальро). Так что отпадает еще одна возможная версия о вербовке Кожева через аппарат компартии. С нею у Кожева вообще не было никаких связей, а в написанной “в стол” во время войны книге имеется довольно характерное суждение: любое национальное государство должно запрещать деятельность компартии, которая по определению оказывается родом “пятой колонны”, ибо по своей идеологии несовместима с существованием национальных государств. Вряд ли эти слова могли принадлежать убежденному в победе коммунизма агенту советской разведки. После войны вся деятельность Кожева шла вразрез с интересами Москвы, поскольку Объединенная Европа явно не входила в цели Политбюро. Присутствие имени Кожева в “списке Митрохина” объясняется, скорее всего, тем, что вместе с Л.Поляковым (будущим автором известной работы по истории антисемитизма) он в уже оккупированном немцами Париже заходил в советское посольство. Он хотел оставить в посольстве написанную по-русски рукопись большого философского текста, которая вряд ли сохранилась бы даже в том случае, если бы Кожеву удалось добраться до США. (Судя по всему, эта рукопись была сожжена вместе со всеми прочими бумагами посольства в июне 1941 г.) Вероятно, именно тогда он был “принят” в ряды советских разведчиков. Оснований для того, чтобы считать его шпионом и “связным”, примерно столько же, сколько для зачисления его в евреи – это почему-то делают все пишущие о нем немецкие исследователи, вероятно, узнавшие о том, что еврейкой была его первая жена, да и среди друзей было много евреев. Мы живем в мире, где небескорыстные фантазии людей “плаща и кинжала” с легкостью становятся сенсациями журналистов, а психоаналитики подыскивают для такого сорта “фактов” тайные пружины в глубинах бессознательного.
Коммунистический “эксперимент” интересовал Кожева как философа, видевшего в таковом одну из форм движения к “универсальному и гомогенному государству”, но сам этот режим ни малейших симпатий у него не вызывал. Хорошо знавший его Р.Арон писал в своих “Мемуарах”, что называвший себя “сталинистом” Кожев был, “несмотря ни на что, русским белоэмигрантом”; по всемирно-историческим мотивам он мог признавать роль коммунизма, но уж никак не испытывал симпатии к его эмпирической реальности и к его деятелям. “История идет к универсальной и гомогенной империи; за неимением Наполеона, пусть будет Сталин; империя эта и не русская, и не марксистская, но включающая в себя все человечество, примиренное взаимным признанием. То, что перекрашенная в красный цвет Россия управляется скотами, что сам русский язык оподляется, что культура в упадке, – этого он, частным образом, вовсе не отрицал. Напротив, он по случаю говорил об этом как о чем-то само собой разумеющемся, и только полнейшие идиоты могут этого не замечать… Сохранялся ли у него сокровенный и рационализированный русский патриотизм? Я в этом нисколько не сомневаюсь, хотя он безупречно лояльно служил своему свободно избранному французскому отечеству. Он не любил американцев, поскольку ему, как Мудрецу, США казались самой нефилософской страной мира… Когда, вопреки давлению США, он отстаивал статьи ГATT, позволяющие сформировать Общий рынок, то защищал независимость Франции и Европы”6.
Кожев умер в июне 1968 г. в Брюсселе, прямо во время заседания одной из комиссий ЕЭС, на котором он выступил со страстной речью за отмену каких-то торговых пошлин. Более двадцати лет он всеми силами способствовал объединению Европы, хотя иронически смотрел на политическую суету лиц, находившихся на авансцене истории. Побывавший премьер-министром Франции Р.Барр (до недавнего времени мэр Лиона) запомнил как-то сказанную Кожевым фразу: “Человеческая жизнь – комедия; играть ее следует всерьез”. Играющие в “революцию” левые интеллектуалы вызывали откровенную насмешку именно потому, что эту “комедию” играли (и играют) бесталанные шуты. Арон вспоминает о своем телефонном разговоре с Кожевым 29 мая 1968 г.: события мая 68-го года застали Арона в США, он торопился вернуться, чтобы наблюдать и участвовать. Кожев отвечал ему: “Вы спешите посмотреть поближе на все шутовство этого гнусного свинства?” Арон признает, что в своей знаменитой книге о мае 68-го года он развил взгляд Кожева: никакая это не революция. Тот говорил ему: “Никто никого не убивает и не желает этого делать, кровь не пролилась, значит, это и не революция”. Кожев испытывал глубочайшее презрение к такого сорта шутовским “бунтам” (“реакция русского белоэмигранта”, замечает Арон). Я.Таубес пишет о встрече Кожева с вождями немецкого студенческого бунта в Берлине: на сакраментальный для “революционеров” вопрос “Что делать?” он дал ответ – “читать Платона и Аристотеля”. “Политическая корректность” не относилась к добродетелям Кожева. С презрением ко всей левой и либеральной “сцене” он говорил, что единственным достойным разговора человеком в Германии является К.Шмитт7. Упоминавшийся выше О.Вормзер характеризовал воззрения Кожева как “реакционные”, но это столь же неверно, как и однозначное зачисление его в “либералы” (это сделал немецкий консерватор А.Молер) или в “социалисты”. В “Очерке феноменологии права” сильнее всего выражены идеи “левого” гегельянства и социализма – только социализма не марксистского, растущего не из экономической, а из правовой проблематики, из идеи Справедливости (что позволяет сопоставлять эту доктрину с неокантианством, оказавшим значительное влияние на немецкую социал-демократию). Только самым ортодоксальным марксистом ХХ в. Кожев считал Форда, который куда лучше понял Маркса, чем все левые интеллектуалы.
Философия истории Кожева все же прямо не связана с его личными политическими убеждениями. Он смотрел на конфликты эпохи с дистанции, в перспективе “конца истории” (собственно говоря, французское “fin de l’histoire” означает и “конец истории”, и “цель истории”). Он так переформулировал соответствующие места “Феноменологии духа”, что во французскую философию вошли темы “конца истории” и “конца человека”. В последнее время эти темы получили широкое хождение после публикации известной статьи Ф.Фукуямы, в которой целью исторического процесса оказалось либеральное царство Pax americana. Основные тезисы статьи (переработанной затем в книгу “Конец истории и последний человек”) позаимствованы у Кожева, только тот довольно пессимистично смотрел на эту “вершину истории”, называя ее не иначе как “животным царством”.
Хотя курс Кожева получил название “Введение в чтение Гегеля”, его подход к гегелевской философии не является ни ортодоксально-гегельянским, ни тем более историко-философским. Конечно, он прояснил некоторые темные места “Феноменологии духа”, указал на иные скрытые ранее от интерпретаторов темы (скажем, влияние Гоббса на Гегеля); он пользовался терминологией Гегеля, но развитая им концепция радикально отличается и от панлогизма Гегеля, и от всех неогегельянских учений ХХ столетия. Даже если брать не всю систему Гегеля, а только его “Феноменологию духа”, диалектика господина и раба занимает в ней сравнительно скромное место, а над сферой объективного духа возвышается мир абсолютного духа. Для Кожева все сводится к миру человеческой истории, начинающейся с “борьбы за признание”, в которой победители делаются господами, а побежденные, под страхом смерти, соглашаются на рабскую долю. Вся дальнейшая история есть хроника труда и борьбы, которая неизбежно придет к концу вместе с полным контролем над природой и прекращением схваток за ресурсы, жизненные шансы, господство одних над другими. История осмысленна только как тотальность, которая имеет начало и конец. Все абсолюты содержатся в истории и принадлежат свободному человеку, но свобода его есть свобода отрицания и самоотрицания – выбора, в том числе и выбора жизни или смерти в борьбе. Эта интерпретация Гегеля – радикально атеистична, но атеизм Кожева является именно а-теизмом, диалектически снимающим всю истину христианства, которое уничтожило всех языческих богов, а затем неизбежно пришло к саморастворению в историческом становлении, каковое и зафиксировал Гегель.
Для Гегеля, который был наследником Просвещения и всего рационализма Нового времени, человек представляет собой прежде всего разумное существо, а вся его история есть история абсолютного духа. Конечно, Кожев не только пользуется гегелевской терминологией (“вожделение”, “борьба за признание”, “господство и рабство”), у него сохраняются и элементы гегелевского рационализма, что отличает его философию от антиинтеллектуализма многих его современников. Тем не менее, его видение человека и истории по сути своей иное. Движущей силой истории в нем оказывается не дух, но вожделение, ставшее “желанием желания”, которое соответствует “воле к власти”, определявшейся Ницше как “преодоление себя” (SelbstЯberwin-dung). Человек преодолевает животное в себе не посредством разумных аргументов, а посредством отрицания его с помощью того, что еще Платон называл “яростным началом души”. Разум развивается вместе с трудовой деятельностью, но труд есть удел раба, он есть следствие предшествовавшей ему борьбы. “Война – отец всего, царь всего. Одних она сделала богами, других людьми, одних господами, других рабами” – эти слова Гераклита можно поставить эпиграфом к сочинениям не только Ницше, но и Кожева. В борьбе один бесстрашно идет до конца, другой в страхе и трепете подчиняется инстинкту самосохранения: к труду “в поте лица своего” человек обращается только под страхом смерти.
Начавшись с борьбы за признание, с утверждения отношения господства и рабства, история с необходимостью снимает это отношение. Господин готов мужественно умереть, доказывая этим свою свободу, то есть свою человечность, но он не в состоянии жить как человек. Раб не воспринимается, не признается им человеком. Человеческая свобода есть свобода отрицания сущего, а потому она может быть реализована в становлении, тогда как Господин самодостаточен и недвижим. В покоряющем природные процессы труде и в борьбе Раб реализует свободу и в конце концов свергает Господина8. Наступает царство Гражданина, буржуазное гражданское общество, которое, в свою очередь, раздирается классовыми и национальными противоречиями. “Конец истории” означает достижение той точки, когда прекращается борьба индивидов и групп, наций и империй. Он приходит вместе с полным контролем над природными явлениями. Но то существо, которому уже нет нужды воевать, конкурировать, стремиться к признанию других, перестает быть человеком, поскольку все его желания чуть ли не автоматически удовлетворяются. Свобода рождается из нехватки и стремления, отрицания наличного бытия, тогда как “последнему человеку” уже нечего отрицать. “Конец истории” означает поэтому и “конец человека”, так как некое самодостаточное существо будет принципиально отличаться от тех, кто жаждал, страдал и умирал в борьбе.
Кожева ничуть не смущает то, что современная антропология говорит о жизни первобытных племен, не знавших господства и рабства. Это только предыстория человека, еще не вполне вышедшего из животного состояния и лишенного ясного самосознания. История начинается вместе с отделением индивида от родовой жизни, что ведет к войне всех против всех. Еще Платон описывал первый после “золотого века” политический строй как “тимократию” (tymos – “яростное начало души”) и так запечатлел первых “господ”: “Применяя силу и соперничая друг с другом, они… согласились установить частную собственность на землю и дома, распределив их между собою, а тех, кого они до сих пор охраняли как своих свободных друзей и кормильцев, решили обратить в рабов” (“Государство”, с. 547). Частная собственность появляется одновременно с рабским трудом тех, кто не был готов умереть в бою. От первых воинских дружин и до изящных придворных последних монархий тянется история господ, которые, по существу, не меняются: римский сенатор или всадник, средневековый рыцарь или японский самурай, русский дворянин или прусский юнкер одинаково противопоставляют себя “рабу”, “серву”, “хаму”, “мужику”. Меняется тот, кто трудится и изобретает новые орудия труда, кто взял на себя взаимодействие с природной средой. Время от времени он восстает и в конце концов свергает Господина.
Восставший раб уже не является рабом, он утверждает свое человеческое достоинство, вернувшись к борьбе за признание. Потенциальная человечность раба переходит в действительность вместе с революцией. Кожев насмехался над всякого рода “новыми левыми” именно потому, что настоящая революция есть борьба не на жизнь, а на смерть – это не фрейдо-марксистская болтовня о “сексуальной революции” или “эмансипации”. С точки зрения существующего права революционер является преступником, поэтому его судят и казнят, если революция не удалась. Если же она удалась, то актом революции меняется и право, а потому казнят прежних судей. Революции неизбежно кровавы и предельно жестоки, ибо и восставшие рабы, и представители “старого порядка” в равной степени борются не только ради материальных ценностей, но находят себе оправдание с точки зрения права и морали. Революция неизбежно трагична, поскольку в ней сталкиваются две правды. Готовность рисковать своей жизнью не всегда человечна: смелостью наделен и бандит, но он рискует собой ради животных интересов, ради обладания какими-то материальными благами, тогда как в смертельной схватке “борьбы за признание” речь идет о человеческом достоинстве. Историческая правда находится на стороне восставшего раба, поскольку революция ведет к синтезу Господина и Раба в Гражданине. Попытки восстановить царство Господина с помощью архаичной мифологии (“раса господ”) исторически обречены, равно как и стремление сохранить экономическое и политическое господство “золотого миллиарда”. Публикуемый ниже доклад Кожева “Колониализм с европейской точки зрения”9 не устарел, несмотря на все перемены, происшедшие за полвека. По тексту доклада хорошо видно то, что “советский социализм” для Кожева представляет собой тупик в развитии, разновидность “государственного капитализма”, а обосновывавшие этот строй “романтические” теории имели мало общего как с “Капиталом” Маркса, так и с реалистичным видением современного мира. Основное экономическое противоречие, способное вызвать революционные последствия, он видел во все увеличивающемся разрыве между промышленно развитыми странами и теми странами, которые доныне называются “третьим миром” (хотя отсутствует “второй”). За прошедшие полвека ситуация, по существу, не изменилась. Сравнительно небольшое число стран смогло выйти из нищеты (скажем, восточноазиатские “драконы”), но в целом пропасть между Севером и Югом ничуть не уменьшилась. Если учесть демографический фактор, то через два-три поколения тому же “злотому миллиарду” (только с еще более постаревшим населением) будут противостоять где-то 10–15 миллиардов бедняков, неизбежно стремящихся к переделу собственности и власти, и никакая “политика канонерок” (будь то самые совершенные системы ПРО или сверхточные ракеты) не сможет их остановить. “Борьба за признание” еще не завершилась.
Кожев называл утвердившийся в наиболее развитых странах строй не “буржуазным” (поскольку “буржуа”, “бюргер” – это фигура еще “старого порядка”, “раб без господина”), а “капиталистическим”, когда место Господина (и Бога) занял безличный Капитал. Он считал, что движение от такого “псевдосинтеза” идет к подлинному синтезу в рамках “социалистической Империи” или “универсального и гомогенного государства”. Сегодня леволиберальные интеллектуалы открещиваются от слова “империя”, хотя речи тех, кто говорит о СССР как о “последней империи”, чаще всего вдохновляются интересами Pax americana. Для Кожева движение от национальных государств к конфедерации, а затем и к федерации есть движение к всемирной империи, сходной с той, которую имел в виду еще Данте в своей “Монархии”. Ограничение суверенитета, а затем и растворение национальных государств в федерации ведет к тому, что государство как политический институт умирает, поскольку таковым оно остается до тех пор, пока есть множество ведущих борьбу государств и наций. В “универсальном и гомогенном государстве” остаются лишь технически-административные и правовые функции (регуляция отношений между индивидами и разного рода корпорациями).
Кожев не был утопистом и не занимался разукрашиванием какой-то картины “светлого будущего”: в “Очерке феноменологии права” дан лишь самый общий набросок “права Гражданина”, то есть исторического синтеза аристократического права Господина и буржуазного права Раба (или синтеза аристократической справедливости равенства и буржуазной справедливости эквивалентности в справедливости равноправия). В мои задачи не входит рассмотрение развиваемой Кожевом концепции права, равно как и взглядов на историю права. Как историк философии, а не специалист по международному праву10, я отмечу лишь то, что Кожев преодолевает в ней противоречие между философией права и философией истории, которое бросалось в глаза многим интерпретаторам Гегеля (сошлюсь хотя бы на упоминавшуюся выше книгу И.А.Ильина). В этой работе Кожев еще сохраняет гегелевский оптимизм: синтез Воина и Труженика в Гражданине, “универсальное и гомогенное государство” способствуют тому, что для каждого человека становится достижимым статус Мудреца, то есть совершенно разумного и нравственного существа, способного решать любые теоретические и практические проблемы. В пятидесятые и шестидесятые годы взгляд Кожева становится куда более пессимистичным. Итогом развития может стать избавившееся от нужды, но разленившееся человечество, населяющее Землю как колония паразитов. И капитализм, и социализм (и США, и СССР) стремятся к одному и тому же идеалу и ведут к одному и тому же “животному царству”, а “конец человека” в таком случае означает лишь то, что итогом шума и ярости истории будет вернувшееся к животному состоянию существо, “последний человек” Ницше (или та убогая и самодовольная серость, пришествия которой так опасался К.Леонтьев).
По воспоминаниям современников, Кожев настолько интеллектуально превосходил всех собеседников, что ему прощали ироничный взгляд на окружающих. Ирония редко переходила в сарказм, разве что при взгляде на словесные баталии университетских профессоров и публицистов. “Суэц и Венгрия интереснее Сорбонны”, – писал он в 1956 г. Л.Штраусу. Слава “мэтра” или “гуру” какой-нибудь секты, толкующей то об “экзистенции”, то о “деконструкции”, его нисколько не привлекала, он предпочел пост министерского чиновника, чтобы способствовать осуществлению установленной им ранее цели истории. Возможно, он ошибался и “универсальное и гомогенное государство” никогда не станет реальностью, но он был одной из ключевых фигур в образовании “Общего рынка” и той Объединенной Европы, которая у нас на глазах, словно следуя предначертанному им плану, переходит от конфедерации к федерации.
1 Не о нем ли вспоминал Ясперс в 1951 г., вероятно, познакомившийся с вышедшим незадолго до этого “Введением в чтение Гегеля” Кожева и критикуя гегелевскую философию истории: “И так же какой-нибудь юноша, прочитавший гегелевскую философию истории, вернувшись в 1920 году из Москвы, мог почувствовать, что ему все стало ясно, и полагать, что он в одно мгновение понял смысл русских событий. <…> Так верующий в исторический разум становится пленником истории, блаженно веруя в свою иллюзию”. Ясперс К. Всемирная история философии. Введение. Наука, 2000. С. 65–66.
2 Kojeve A. L’idee du determinisme dans la physique classique et dans la physique contemporaine. P., 1990.
3 См.: Kojeve A. Essais d’une histoire raisonnee de la philosophie paienne, t.1. Les Presocratiques. P., 1968. P. 166.
4 Auffret D. Alexandre Kojeve. La philosophie, l’ Etat, la fin de l’Histoire. P., 1990.
5 Auffret D. Alexandre Kojeve: du trompe-l’oeil au vertige. Le Monde, 24 septembre 1999.
6 Aron R. Memoires. 50 ans de reflexion politique. P., 1983. P. 131.
7 Недавно была издана их чрезвычайно интересная переписка (Schmittiana, Bd. VI, Duncker&Humblot. Berlin, 1998); еще до послевоенного знакомства со Шмиттом Кожев использовал его труды. Можно сказать, что исходный пункт их правовых концепций был одним и тем же (“борьба” и “решение”), а “политическое” Кожев, вслед за Шмиттом, в “Очерке” определяет как отношение “друга и врага”. Отличие философии права Кожева от гегелевской в немалой мере определяется именно тем, что органицистской теории Гегеля противопоставляется близкая Шмитту “децизионистская” теория. Правда, с тем отличием, что в истории реализуется абсолютная система права – “естественное право” обнаруживается в конце истории.
8 Для Кожева Господин в каком-то смысле погибает уже в самом начале истории, поскольку он уже не действует после своей победы, он празднен и “живет так, как если бы он был уже мертв; поэтому он не эволюционирует в ходе Истории и просто исчезает в ее финале: его существование представляет собой простое “выживание”… или “отсроченную смерть”. Раб постепенно освобождается в Труде, который обнаруживает его свободу; однако… ему придется вновь вступить в Борьбу и подвергнуться Риску, для того чтобы реализовать эту свободу, одержать победу и создать, таким образом, универсальное и гомогенное Государство, а самому стать его “признанным” Гражданином”. Кожев А. Идея смерти в философии Гегеля. М.: Логос, 1998. С. 117.
9 Этот доклад был зачитан в Дюссельдорфе (“Рейнско-Рурский клуб” немецких промышленников и банкиров) 16 января 1957 г. Приглашение Кожев получил по ходатайству Карла Шмитта, обладавшего немалыми связями в немецкой элите. Полный текст доклада был опубликован недавно в Германии; в начале 80-х гг. в журнале “Commentaire” был напечатан в переводе на французский небольшой из него отрывок. При переводе на русский также не обошлось без сокращений, которые затронули прежде всего последний раздел доклада, в котором рассматриваются актуальные на середину 50-х гг. обстоятельства. Судя по переписке со Шмиттом, Кожев получил в министерстве разрешение прочитать доклад, но публикация его была запрещена. Он занимал ответственный пост и вел в то время переговоры по ГАТТ; язвительная критика США не могла выглядеть как официальная линия французского правительства.
10 В предисловии к недавно вышедшему в США переводу этой работы справедливо указывается на значимость этой книги для современных дебатов, порожденных процессом глобализации, в области международного права.(Kojeve A.Outline of a Phenomenjlogy of Right. Boston, 2000. P. 3).