Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 5, 2002
Во времена первого “Вестника Европы” этот очерк был бы, скорее всего, озаглавлен “Размышления у могильной плиты”.
Города теневые, города ушедших тем отличаются от городов, занятых живыми, что первых существенно больше. Вот уж пять столетий обыватели живых городов тревожат покой городов почти исчезнувших, узнавая о многом. О системе канализации или о зерновых складах Мохенджо Даро, о кровавых баскетбольных матчах в юкатанском Копане, о виллах, борделях и харчевнях Помпеи, об убогости жилищ создателей драгоценных построек Акрополя в Афинах…
Любой из живых городов сопровождается тенью собственного прошлого. Этот класс теней уродуют для публики, начиная с “готических” романов века осьмнадцатого и завершая голливудскими страшилками. Однако мир теней устоял, и очень часто такая тень способна поведать о городе немало такого, что распознать сложно, бродя по улицам и заглядывая в подворотни. Только кажется, что время на кладбищах останавливается, – там время движется лишь чуть медленнее, чем в городе по соседству.
Год назад замечательный египетский археолог Захи Хавас обнаружил некрополь строителей пирамид в Гизе. На нижней террасе некрополя навечно расположились подсобные рабочие, на верхней – рабочая аристократия Древнего царства: каменотесы, столяры, художники. Геродот, записывавший историю возведения пирамид со слов саисских жрецов, старался быть аккуратен, но он был прежде всего греком и потому считал, что огромный труд мог исполняться исключительно рабами. Хавас нашел гробницу столяра, мумия которого была упакована по всем правилам, а на полках стояли три скульптурных портрета. Одно изваяние показывает нашего столяра мальчиком, другое – молодым человеком с ясно прорезавшимися усиками, какие полагались ремесленникам, третье – мужем зрелым и слегка стареющим. Пусть скульптуры сделаны неумело, пусть их явно делал ученик столяра, а не художник, главную свою функцию они выполняли надежно, и внутри гробницы оказался запечатлен ход земного времени.
Задолго до египетских пирамид обитатели протогородских поселков вроде Чатал-Гюйюка, что в нынешней Турции, чередовали жилые комнаты с семейными кладбищами, так что жизни в обоих течениях времени переплетались в третьем измерении – в пространстве. Но разве не ту же точно роль играли собрания портретных бюстов предков в нишах двора-атриума солидной римской семьи? Тем более ту же роль, что, скажем, имя Гай относилось к живому человеку Цезарю, тогда как имя Юлий было общим для всего рода Юлиев, охватывавшего и потомков, и предков. Разве не ту же роль играют миниатюрные кладбища, затерянные в каменных ущельях Нижнего Манхэттена? При всей алчности городских властей никому не пришло ведь в голову закрыть и перенести куда-нибудь эти островки исторической длительности, хранящие память о Новом Амстердаме в стремительно меняющемся ландшафте великого города.
Создатели некрополей были всегда большими мастерами игры в кошки-мышки со временем. Полы соборов только обозначали собой уровень повседневного бытия, тогда как в действительности в соборе надлежит ступать по могильным плитам. Однако и это иллюзия, так как под слоем плит, лежащим на сводах, есть подземная церковь – крипта, и это уже под ее полом спрятаны останки тех, чьи имена зависли между небом и землей. Паоло Уччелло создал изображение конного рыцаря на стене собора Санта Мария дель Фьоре, но эта гигантская фреска являла собой не столько фиксацию тени прошлого, сколько проект скульптурного монумента кондотьера – за несколько десятилетий до того, как подобные монументы встали на площадях ренессансных городов.
Когда реставрировали фрески в гробнице вельможи Среднего царства, вдруг обнаружилось, что юбочки на всех участниках посольства Крита ко двору фараона были переписаны заново. Мода на острове царя Миноса изменилась, и отражение образа мира на росписях надлежало обновить, чтобы время горнего мира не отставало от времени мира дольнего.
Нигде, быть может, связь потока времени и координат пространства не выражена так ясно, как в лондонском соборе Св. Павла, где нога вдруг ступает на текст: “Если ищешь ты памятник строителю собора, оглянись вокруг!”
…Когда я составлял задание для экспедиций, облазивших две сотни малых городов Приволжского федерального округа с целью понять, как, чем, за счет чего живут в них люди, в пакет обязательных задач был включен внимательный осмотр кладбищ. Много ли заброшенных могил? Целы ли металлические буквы и украшения? Есть ли на дорожках непросыхающие лужи и целы ли скамьи и столики, за которыми наши соотечественники, так, по сути, и не расставшиеся с язычеством, справляют тризну как во времена вещего Олега? Сгруппированы ли могилы и памятники по конфессиональному признаку или из них складываются прихотливые мозаики? Много ли безошибочно опознаваемых монументов героям местной братвы и как они распределяются по годам?
Перепады качества грандиозны и настолько точно отражают положение дел в городках икс и игрек, что часто анализ статистики и долгие интервью служат лишь средством дополнительной проверки впечатлений.
Не столь давно после двадцатилетнего перерыва меня занесло в Черновцы. В первое пребывание там меня восхитило множество обелисков, воздвигнутых в австро-венгерскую эпоху. С четырех сторон камня можно прочесть эпитафии на немецком, польском, русском и украинском языках, что так незатейливо и мило выражает здешний допролетарский интернационализм. На новых памятниках такого не прочтешь: немцев не осталось вовсе, поляков не осталось почти, русские же “и” и украинские ижицы смотрят друг на друга злобновато.
Среди московских кладбищ в Лефортове затерялось Введенское, оно же Немецкое. Там похоронены дед, бабка, мать, так что я бываю там регулярно на протяжении полувека. Благодаря тому, что на Введенском захоронены летчики полка Нормандия-Неман и раз в год там появляются служивые из французского посольства, во все времена это кладбище убиралось несколько лучше прочих (не считая, разумеется, Новодевичьего). Там еще целы памятники конца XVIII в., хотя, увы, иные склепы распадаются на глазах в ускоряющемся темпе. При этом с тех пор, как страна стала впускать к себе и выпускать, у иных, казалось, давно забытых памятников стали появляться живые цветы. Кладбище демократично: рядом с колонной, на цоколе которой еще читается французский текст, рядом с могучей гранитной плитой новейшего времени стоят покосившиеся кресты, сваренные на живую нитку из арматурной проволоки. Рядом со скульптурой купеческой жены, по легенде проигранной мужем в карты в середине XIX в., многодетное еврейское семейство. Здесь не угасла традиция элиты поздних сталинских времен, когда чины и звания вновь приобрели предреволюционную ценность: кандидат исторических наук, академик, инженер-полковник, композитор-песенник. Впрочем, эта традиция прочно утвердилась и на новых московских кладбищах.
Неустранимое недоверие к внешнему миру, неутоленная страсть к водружению заборов, столь знакомая по садово-огородным территориям, царит на Введенском, где даже крошечные участочки почти всегда огорожены. Нередки форменные клетки, снабженные шатровыми кровлями. Старые деревья, играющие столь важную роль в создании обстановки идиллического покоя, совершенно сгнили. Почти на всех стволах суриком нанесены красные кресты, означающие, что дерево надлежит спилить, пока оно не раздробило памятники и ограды и не зашибло живых. Однако же богатый город никак не находит скромных сумм на эту нехитрую операцию.
Пискаревское кладбище – эта печальная тень блокадного Ленинграда, – несмотря на простор-ность, придавливает, сплющивает своей нечеловеческой обширностью, будучи не вполне удачным парафразом братского кладбища Риги, созданного в межвоенное двадцатилетие. Под Ригой длинная аллея ведет, казалось бы, прямо к подножию чуть манерной статуи Родины-Латвии, однако аллея внезапно обрывается у парапета, лестничные марши сбегают слева и справа вниз, в партер, где белые плиты и кусты роз тянутся до противоположной стены, служащей внушительным постаментом для статуи, словно отпрыгнувшей вдаль.
Голая земля между плитами, исписанными библейским шрифтом, – единственный знак, оставшийся от древнего гетто Праги, знак суровый и немой для посторонних.
Мириады маленьких стеариновых плошек, вспыхивающих в День всех святых на военном кладбище Варшавы, являющемся единственным подлинным образом прежнего города, по отношению к которому новый, живой город – более макет, чем реальность.
Старые протестантские кладбища на севере Европы выражают несокрушимую веру в устойчивость мироздания, в абсолютно неприкосновенную открытость в мир природы. Скромные фронтоны памятников поднимаются на бритом газоне. Эта же традиция перекочевала за океан, породив, среди прочего, фантасмагорию огромного партера Арлингтонского мемориального кладбища в Вашингтоне. Геометрическая сетка, в которую вписаны сотни одинаковых камней. Впрочем, аристократические традиции тоже переплыли океан, так что рядом с усадьбой Томаса Джефферсона в Вирджинии можно обнаружить за оградой камень, на котором ниже имени написано просто: A perfect gentleman. Однако же нечто происходит в этом мире, и совершенно неожиданно в маленьком городке немецкой Швейцарии обнаруживаешь целую выставку модернистской скульптуры, не сохранившей ни малейшей связи с христианской символикой.
Это все мирные дела, но вокруг теневых городов бушуют страсти, разделяющие живых. Всем памятны нелепые баталии вокруг захоронения Романовых. Притихли, но в любой момент могут взыграть вновь страсти вокруг мумии господина Ульянова. Немало в России людей, которые все еще воюют с Германией, отказывая в понятном стремлении ни в чем не повинных потомков отметить места гибели их отцов и дедов. Почему-то в Сибири, вроде, не наблюдается подобной пассионарности в отношении памятников японским военнопленным. Никто не покушается на берлинский Трептов-парк, но с какой неожиданной страстью болгарские “братушки” разрушили знаменитого “Алешу”, а галицийцы – памятник генералу Черняховскому, прах которого удалось перевезти в Россию. Про Крым уж и говорить не будем.
Все началось в славные революционные годы, когда в стену Кремля замуровывали останки новых героев, с гиканьем вышвыривали из недр земли кости генерала Багратиона, уничтожали могилы героев Куликовской битвы, чтобы именно на этом месте возвести клуб завода АМО – ЗИС – ЗИЛ. Главным ведь было зримо показать: время кончилось, отсчет времен начался заново. Большевики очень старались, но не вполне преуспели, и когда антропологи вскрыли самаркандскую гробницу Тимура 22 июня 1941 г., несметное множество людей уверилось, что именно это кощунственное деяние вызвало войну. Когда мумию Сталина вытащили в ночи из мавзолея, миллионы вроде бы атеистов забеспокоились, а при ударе сорвавшегося с ремня гроба Брежнева вздрогнули и как один увидели в этом знак неминуемого краха эпохи.
Впрочем, мы не одиноки в объятиях страстей. Если на Руси выстреливали пепел Гришки Отрепьева из пушки, то в Британии лишь немногим позднее выкапывали скелет Оливера Кромвеля. Всякий слышал о Стене коммунаров, что на парижском кладбище Пер Лашез, – до недавнего времени это было непременное место паломничества экскурсий из Советского Союза. Но кто знает, за оградой какого из парижских монастырей были рвы, куда сваливали тысячи жертв террора, неотъемлемого от революции, которую французы по сей день именуют Великой? Я разыскал это место с величайшим трудом, раз пять проскакивая на ходу мимо калитки в глухой стене, на которой нет ни единого, пусть самого скромного знака.
Уж это кладбище Пер Лашез! Ярмарка осатанелого тщеславия, где цена квадратного метра приближается к цене земли Нижнего Манхэттена. Где указатели почти не помогают разыскать манерный монумент на могиле Оскара Уайльда или еще более манерный памятник поп-звезды, не выдержавшей передозировки. Нелепый и редкостно безвкусный дольмен, обозначающий место успокоения сектантского вождя, найти нетрудно, поскольку к нему тянется цепочка страждущих прикоснуться к каменному столбу – в поисках неведомой прочим поддержки. Это целый город с плотным движением, лишь тем отличающийся от города за кладбищенской стеной, что здесь нет автомобилей.
Нечто похожее, но только в спрессованном виде обнаруживаешь в Токио, где между соседними рядами миниатюрных монументов можно поставить в раз только одну ногу.
…Мне казалось, что ничего нового на кладбище я уже не увижу, пока, располагая массой времени в воскресном Милане, я не отправился к Cimetero Monumentale.
Прилагательное “монументальное” в данном случае означает нечто совсем иное, чем в привычной связи с официальными комплексами. Вход, масштабами схожий с московской ВДНХ, предвещает скорее стандартную начинку, но то, что обнаруживается за фронтальной стеной, совершенно лишено ординарности. Ни следа стандартизации, ни малейшего стремления вписаться в готовый шаблон, напротив, здесь форменное буйство торжествующего индивидуализма. Сравнительно с миланским Cimetere Monumentale парижское кладбище Пер Лашез – провинциальный киндергартен.
Монументальное кладбище было открыто всего через три года после судьбоносного 1861 г., когда одновременно отменили крепостное право в России, начали гражданскую войну в США, революцию Мейдзи в Японии, а в объединенной Италии, столицей которой была поначалу Флоренция, короновали Виктора-Эммануила I. Теневой Милан начал населяться в по-своему замечательный период эклектики, когда буржуазия, наконец-то осознавшая себя победительницей, с энтузиазмом пустилась во все тяжкие, подбирая все архитектурные стили, какие к тому времени накопила история, и смешивая из их элементов причудливые коктейли. За оградой – не просто город, а респектабельный центр города, в котором нечего делать чужим. В отличие от вынужденной демократичности улиц живого Милана, где, как водится в любой метрополии, толчется современный вавилонский народ, здесь только свои.
Здесь, на широких проулках, полностью реализованы мечтания Гоголя о совершенной архитектуре будущего – судя по тексту его известной статьи, Николай Васильевич держал перед глазами гравированный лист Джованни Баттисты Пиранези, на который удалая фантазия рисовальщика выложила все мыслимые тогда формы, начиная с египетских пирамид. Я обнаружил за оградой не одну, а целых три пирамиды, каждая из которых дооформлена привнесенными деталями в совершенно индивидуальное целое. Не уверен, что нашел все “египетские” гробницы – сияющее январское утро было холодным, и бронзовые поверхности затянуло инеем.
Вторую такую выставку бронзы найти, пожалуй, нелегко. Много натурализма разной степени наивности. Кто-то читает книгу. Двое ведут беседу. Два подростка склоняются, чтобы возложить цветы на камень. Девочка 1881 г. доверчиво протягивает руки к прохожим, и в ее кулачке в морозное утро 2002 г. зажат свежий букет, принесенный потомками. Есть целое собрание господ во главе с университетским профессором, почти кощунственным образом воспроизведшее классическую композицию тайной вечери. Найдется рыцарская фигура, задвинутая в нишу под могучей плоской аркой, а на одной из главных “площадей” и вовсе сооружено нечто невообразимое. Кучка бронзового народа пытается совладать с парой волов – все в натуральную величину, а над всем этим возлежит, можно сказать, врубелевская дама из красного гранита, не обращая ни малейшего внимания на суету внизу. Совсем рядом превосходная современная бронза – сфера, надколотая и очень сложно разработанная в разломе. А в десятке шагов от нее, между сферой и тружениками, бьющимися с тягловой скотинкой, делаю стойку: по разработке формы можно держать пари, что портретный бронзовый горельеф выполнен Джакомо Манцу, лучшим, на мой взгляд, скульптором ушедшего столетия.
Скульптура в граните не отстает от бронзовой. Неподалеку от мощного, стилизованного под тевтонство рыцаря обнаруживается десятиметровая спираль, сплошь выложенная горельефами. То ли башня Татлина, скрещенная с колонной Траяна, то ли (вряд ли) спиральная башни мечети в Самарра послужила прототипом, а может, это чудище являет собой плод автономной фантазии. Во множестве случаев такая фантазия замечательно артистична, порождая сочные, массивные и вместе с тем не лишенные изящества каменные украшения. И все это несокрушимо.
И все здесь совершенно невразумительно для постороннего взгляда. За редкими, очень редкими исключениями, нет ни дат, ни указаний на профессии, ни чинов, ни званий. Вместо всего этого есть только предельно лаконичные надписи над входом: Семейство Джилли или еще короче: Чиги. Иногда цитата из Писания. Исключения тоже весьма характерны – они обычно встречаются там, где захоронены люди, едва-едва вскарабкавшиеся на первую ступеньку серьезного общества, так что ладный бронзовый веночек “от банковских коллег” на плите вызывает чувство глубокой симпатии к неведомому клерку. В основном же нет никакой текстовой легенды. Она и не нужна, ведь здесь только свои. И символ каждого семейства возвышается над землей на пять, семь, восемь, а то и на десять метров.
Первые склепы возникли здесь в конце 60-х годов позапрошлого века. Последние памятники водружены на место в 2001 г. То тут, то там можно увидеть стену толстенного хрустального стекла, зажатую между идеальными каменными стенами, и сквозь стекло видны ступени лестницы, сходящей глубоко вниз, в толщу земли. В целом почти полтора столетия восхитительной непрерывности, которой мы в России можем только завидовать. Это непрерывность солидности, непрерывность наследования, устойчивости семей и клубных связей, ни-сколько не нарушенных демократическими розыгрышами ХХ в.
Прогулка по Cimetero Monumentale многое расставила на места. Достаточно тусклый центр Милана ничем не вдохновляет. Для того чтобы опознать в этом городе центр итальянского дизайна, по совместительству еще и всемирный центр действительно артистической моды, нужно отыскать галереи и ателье, нужно, чтобы тебя пригласили в элегантные дома. Публичное же пространство скорее уныло. Ни следа от привядшей прелести Венеции или могучей солидности палаццо и доходных домов Генуи. Даже старый замок герцогов Сфорца, послуживший образцом для Московского Кремля, смотрится мелковато. Честно говоря, торговая галерея, воздвигнутая в честь первого короля объединенной Италии, выглядит привлекательнее, чем несколько кондитерский по дробности деталей собор, отделка которого завершена одновременно с заселением монументального кладбища. Что хорошо при десятиметровой высоте фамильного склепа, то все же никак не дотягивает до масштабности первичной суровой, готической коробки собора, вокруг композиционной формулы которого бушевали страсти в 1400 г. “Наука – одно, искусство – другое” – настаивали миланские мастера. “Искусство и наука составляют одно” – оппонировал им французский мастер Миньо. Тогда Миньо одержал победу, но в дальнейшем в городе Милане с наукой дело обстояло все лучше, тогда как искусство пряталось по интерьерам. Закомплексованный город, которому лишь раз удалось сыграть роль столицы, да и то в самый печальный, закатный период римской истории, нашел место, где можно отыграться за прежние и нынешние обиды.
Похоже, что Cimetere Monumentale во всем тождественна утопиям Итало Кальвино из его “Невидимых городов”. Обширный и бесформенный, деловой и холодный Милан кажется ненастоящим. Идеальный Милан – там, на Монументальном кладбище, а ведь только идеальные города существуют на самом деле.