Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 4, 2002
Где шпион?
В первых классах родители, кто мог и хотел, платили по десятке в месяц за обучение своих детей дополнительно английскому языку. То есть человек десять из класса имело на несколько уроков в неделю больше, а когда через несколько лет школу сделали английской спецшколой, эта группа стала первым ее выпуском. Остальная часть класса английский язык в гробу видела. Но и наш пионерский выпуск вышел натуральный блин комом. Во-первых, учителя английского менялись чуть не каждую четверть, мы уже даже не старались запоминать их по имени-отчеству. Во-вторых, постоянно менялись программы и методики: новые на новейшие, а те на сверхновые, отчего каша в наших головах была страшнейшая. Не доучив времена глаголов, мы принимались за изучение истории советского периода на английском языке, кто-то загонял нас в лингафонные кабинеты, кто-то делал упор на знании британских реалий, географии и быта и крутил без конца в затемненных кабинетах ленд-лизовские документальные фильмы с человечками в котелках, с опасно накреняющимися двухэтажными автобусами и оценки ставил за знание топографии Лондона, еще кто-то читал с нами рассказы уже Джека Лондона и заставлял наизусть зубрить стихи Бернса. Кто-то приходил от всего этого в ужас и принимался ставить нам произношение, но исчезал скорее, чем успевали увянуть цветы на наших шляпах. Не говоря о том, что сначала нас научили писать по-английски, чтобы после начать учить говорить. Конечно, мы заговорили, но англичанам крайне повезло, что их не пускали в наш город, иначе бы они этого не вынесли.
Вообще, в этом предприятии слишком много было от искусства для искусства. А преподаватели английского, мечтавшие когда-нибудь повстречать живого англичанина, чтоб отточить на нем свой язык до сабельного блеска, являли собой преинтересную породу людей. Порода эта была неоднородна, но более всего ее украшали энтузиасты – в особенности вдохновенные англоманки. Боже, как горячо они любили старую добрую Англию, любой британец, то есть простой “носитель языка”, казался им небожителем! Подобно фанаткам или фетишисткам, они собирали любые вещички, доказывающие существование большого острова севернее Ла-Манша, который они требовали называть Английским Каналом, – ими отлавливалось все, что издавалось или имело хотя бы самое косвенное отношение к предмету их обожания. Они боготворили английскую королеву, мечтали хоть разок окунуться в лондонский туман или даже смог, пройтись по Вестминстерскому аббатству, знакомому им назубок, они, не признаваясь нам, слушали музыку “битлов”, а по ночам – о ужас! – радио Би-би-си. Но их не интересовало содержание передач, они млели от произношения английских дикторов, как кто-то от голоса Синатры или Армстронга. Ни одна из них не смогла бы отказать мужчине с таким произношением. Ситуация, конечно, воображаемая, но этому гипотетическому диктору пришлось бы без умолку болтать и в постели, иначе бы он немедленно оказался изгнан из нее. Ведь они были идеалистками. Десять лет всего, как перестали сажать, и на тебе – какое развели низкопоклонство!
Но мы-то, дети, продолжали читать Гайдара и всякие “Кортики”, “Бронзовые птицы”, “Старые крепости”, а в школе нам без конца ставили в пример пионеров-героев и рассказывали, какие пытки врага сумели они вынести и не выдать своих. Я, как увидел посеребренные ногти новенькой молодой “англичанки” – заточенные, как нож, и выступавшие из пальцев еще на длину фаланги, зачем такие?? – так сразу понял, что она английская шпионка. А уж когда увидел, что она прячет под классным журналом географическую карту с иностранными надписями – а уголок-то торчит! – сомнений не осталось совсем. Но какова наглость: вот так вот заявиться в советскую школу! И что она хочет разведать? Ручка тоже у нее иностранная, сама улыбается все время, но нервничает – ногу на ногу закинула и острым носком туфельки вверх-вниз, вправо-влево. Я поделился своими наблюдениями еще с двумя одноклассниками, и мы решили проследить за ней после уроков.
Слежка была организована на славу – куда она, туда и мы. Она в магазин – мы под магазином, она обернется – мы в разные стороны. Явно хотела от нас оторваться, “хвост” потерять. Один раз ей это совсем удалось. Она во двор, а он оказался проходной – мы выбежали на другую улицу, а ее нет. Говорил же Генке – он хвастался, что у отца-штабиста есть подробнейший план нашего города, – принеси, говорю, мы только посмотрим, чтоб все проходные дворы узнать, для преследования или чтоб самим скрыться. Он принес наконец, а на нем целые кварталы сплошным кубиком – какие там дворы?! А еще чердаки, люки на крышу, подвалы с несколькими выходами, э-э!
Стали мы забегать в каждый двор на той улице – и таки обнаружили в одном из них свою “англичанку”: стоит посреди двора в обнимку с каким-то типом в плаще и целуется! Тьфу-ты, гадость! Они, как увидели нас троих, плащи сразу запахнули, он ее под руку и ну улепетывать. Хотя это никакое еще не доказательство, что она не шпионка. Но мы не смогли ее выследить.
Вскоре она ушла от нас преподавать в пединститут и ходила все время по городу с другой пединститутской преподавательницей, мужеподобной, в роговых очках и много старше ее, которая соблазняла ее своей библиотекой, насчитывавшей десять тысяч томов, из которых большая часть на английском, это я уже случайно подслушал.
Иногда мне даже нравилось думать, что мой отец шпион (а откуда он так много всего знает и все мои уловки видит насквозь, а проступки предвидит заранее? Может, он вообще не мой отец).
Только много позднее я понял, что шпион – и настоящий, но не английский – в нашем городе действительно был и находился как раз там, где я его искал. Только шпионом этим был я сам.
Литература – один из видов шпионажа в пользу неизвестного и, возможно, несуществующего государства, с очень сложной системой шифров, многие из которых неизвестны и самому писателю. Поэтому только неискушенному читателю может показаться, что он читает сейчас историю из чьего-то школьного детства. На самом деле здесь рассказывается нечто совсем другое.
Вспышки
Мальчик бежит позади, боясь отстать, и отчаянно дразнится. Его пяти-шестилетние дворовые друзья, которые, может, опять сегодня будут катать его верхом на рассерженной собаке, бегут впереди. За ними гонится великан – какой-то мальчишка ростом вдвое больше них, – возможно, ему лет двенадцать или больше, но мальчик не умеет пока считать. Да и не сталкивался еще с такими огромными, обозленными, почти взрослыми пацанами. Мальчишки и девчонки, продолжая дразниться и не оборачиваясь, поднимая пятками пыль, карабкаются на высокий обрывистый берег над рекой. Река большая, это Днепр – внизу лодки на цепях, плеск волны.
Великан, однако, вот-вот настигнет мальчиковую дворовую команду и ужасным, пока непостижимым образом расправится со всеми. Впервые в жизни мальчик бежит – на непослушных еще ногах, его заносит, – силясь не отстать от великана, почти след в след за ним, в смеси восторга и ужаса продолжая неумело его дразнить: “А-а-а-а, э-э-э-э!..” Он видит злой косящий глаз запыхавшегося громилы. Но, видимо, размер мальчика все же столь мал, что тот решает не задерживаться даже на долю секунды, чтобы наградить эту мелюзгу подзатыльником или пинком. Великан разгоняется на подъеме. Мальчик, пыхтя изо всех сил, старается не отставать от него. От своих.
Да, шанс был упущен. Остановись тогда великан на днепровской круче и дай мальчику – мне то есть – хороший поджопник, и первый советский искусственный спутник Земли мог быть отправлен на орбиту на добрых два года раньше:
“– Пи-пи-пи!..”
***
СВОЕ ИМЯ ОН ПОЛУЧИТ ИЗ САХАРНИЦЫ, куда положено будет три десятка имен, написанных на бумажках, – со второй попытки, первый вариант родители забракуют. Он задумывался позднее: кем еще он мог или должен был стать?
Однажды в воспитательных целях родители, смеясь, дадут ему попробовать горчицы с ложечки в гулком переполненном зале вокзального ресторана. Этот второй после рождения крик станет первым, который он опознает как свой – и примет.
***
Огромная рыба плещется в жестяном корыте на веранде. Хвост ее не уместился в нем. Им она, выгибаясь время от времени, расплескивает воду, отчего все половицы вокруг залиты водой. Перепадает и мальчику. Он жмется к стенке, но уходить не собирается.
Отец боролся с рыбой в песчаном карьере в обеденный перерыв и, в конце концов, оглушил ее электрическим кабелем. Он строил тогда дамбу, и строителями осушен был участок реки. В рабочие дни он обычно приносил сыну черепашек в пустых спичечных коробках. Перед сном их выпускали в сад, и к утру они бесследно исчезали.
Уже к вечеру рыбу разделают. На столе появится глубокая миска с оранжевой икрой горкой. Пол вытрут, рыбу расчленят и рассуют по кастрюлям. Вполне удовлетворенный мальчик выбежит на двор, чтобы до самого наступления темноты гордо отвечать через забор соседям и знакомым, проходящим мимо: “Дома мама, папа – и большая рыба!..”
***
Мальчик капризничает. Ложка тяжелая, стальная – она огромна, раздирает рот. Фаянсовая тарелка размером с небольшой тазик, какое это нудное занятие – есть! В конце концов он добивается своего. Ложка сама теперь ходит к его рту в руках приживалки-портнихи.
Которой он вставляет за это нитки в игольное ушко и обещает жевать для нее, когда у нее выпадут от старости зубы.
***
Мальчику скучно. Сидя под столом, он с силой, размеренно бьется затылком о поперечную перекладину под крышкой стола. Это не очень больно. Не так, во всяком случае, как прижигать зеленкой содранные локти и коленки. Крепость собственной головы вызывает у него законное удовлетворение. Про себя он выдвигает предположение, что внутри нее кирпичи.
***
У мальчика запор. Он тужится на стульчаке и разговаривает с человечком в животе. Он уговаривает его накидать лопатой и подвезти к выходу еще тачечку говна. Но человечек вредный. Хорошо бы в животе был самосвал! Он бы все возил. Д-р, д-р-рр!..
Непроизвольность отправлений интригует его. Икота, зевота, рвота, пуки, чихи – это то, за что стыдят и бранят или говорят: “Будь здоров!” – и ждут непременного ответа: “Спасибо”. Совсем не легко освоиться с тем телом, в котором приходится жить. И кто еще толкается там в потемках в этом и без того не таком уж поместительном организме?!
***
Автобус трясет. Ему в такт прыгает в носу у мальчика отсохшая “коза”. Отец запрещает мальчику ковыряться в носу. На всякой колдобине и выбоине она бьется о стенки носа, щекочет, но все никак не выскочит. Мальчик и отец зорко следят друг за другом боковым зрением. Томительно долгое время спустя мальчик вдруг спохватывается и с удивлением отмечает, что в носу больше ничего нет, – видимо, сама вывалилась, наскучив щекотаться и потеряв к мальчику всякий интерес.
Дед тоже будет учить его обращаться с телом построже. Проживя сам много лет на свете, он на собственном опыте убедился, что если где-то чешется, то лучше немножко потерпеть – оно само перестанет. А начнешь чесать, так и будешь чесаться, исчешешься весь.
Женщины милосерднее. Протиснувшись с ребенком к дверям автобуса, портниха-приживалка вставит пальцами его пипку между резиновыми валиками дверных створок, и, пока автобус будет бесконечно кружить по пыльным улочкам южного города, мальчик будет с облегчением отмечать его путь струйкой своей малой, но уже до мурашей нестерпимой нужды, боясь только потерять равновесие и забрызгаться.
Ему доводилось как-то оставлять на кожаном сиденье мокрое место, которого дед с бабушкой – оба в безукоризненно отглаженных светло-серых макинтошах, – выходя из автобуса, сделали вид, что не заметили. Правда, уже вечерело и было плохо видно…
Вообще, с писькой лучше не связываться. Вон соседского конопатого мальчишку поставили на табуретку на веранде и полдня заставили продержать ее в стакане с марганцовкой. Женщины разговаривали между собой, поглядывая на него, и время от времени прикрикивали, чтоб не канючил. Его не выпускали даже погулять.
***
Иногда мальчика одолевает то, от чего взрослые спасаются папиросами и вином. Тогда он выходит гулять с бутылкой, с натянутой на нее резиновой соской морковного цвета. Он не выпускает ее изо рта и, когда надо освободить руки, придерживает ее зубами. В таком виде его застанет однажды сослуживец отца – родители к тому времени уедут в Сибирь, – шумно стыдя, он затащит мальчика к каким-то живущим неподалеку девчонкам. Две тощие щербатые дылды с косичками станут пялиться на него, а он, стоя посреди комнаты, примется носком одного сандалета подковыривать рант другого и, наконец, спрячет злосчастную бутылку вместе с руками за спину.
В тот день мальчик и две совсем незнакомые девчонки узнают, что стыдно кавалерам гулять с соской, – и станут взрослее.
***
Мальчик цепко держится за подол широченной юбки своей второй одышливой бабки, как хвостик, сопровождая ее в выходах в город. Чтобы он был послушнее, она пугает его “бабаем”. Завидев бородатого мужчину, он не раз вытаскивал ее из автобуса, а однажды резко останавливается на перекрестке, тычет пальцем в огромный плакат и повторяет, волнуясь: “Ленин, Сталин и два бабая! Ленин, Сталин и два бабая!..” – и тащит ее домой изо всех сил, подальше от напугавших его бородачей, выглядывающих из-под знакомых лиц…
***
Эта бабка с приживалкой временами уговаривают мальчика взять в рот просфору, по виду и вкусу напоминающую накрахмаленную салфетку. Мальчику знаком этот вкус, но он упрямится. Ему обещают, если он послушается, какие-то расплывчатые блага. Взрослые ведь всегда добиваются от детей, чего хотят. Даже когда речь идет о рыбьем жире. Ребенку легче поддаться их отвратительной власти, чем суметь объяснить, почему “нет”.
Но ни тогда, ни позже, ни им и никому другому не удастся ничем заткнуть навсегда его богохульный рот.
Эта одышливая бабка таскает его за собой по домам покойников. Мальчик невыносимо скучает посреди рассевшихся на лавках под стенами старух в черном, шепчущихся о чем-то своем. Еще одна такая же – или такой же – лежит в длинном ящике на пустом столе. В этих домах всегда одинаково пахнет и нельзя шуметь. Ничего нельзя.
Мальчик недолюбливает эту бабку за вечно мокрые подмышки, за идущий от нее запах, но продолжает крепко держаться за подол широченной юбки или пухлую дряблую руку, через которую всегда перекинуты лоснящиеся коричневые четки.
Да, послеполуденную тишину тех городов часто разрывали фальшиво рыдающие звуки похоронного марша. Это происходило всегда где-то неподалеку – через одну-две улицы, можно было сбегать посмотреть при желании. Ползущий грузовик с опущенными бортами, блеск труб духового оркестра, шарканье подошв похоронной процессии. Смерть не была тогда еще надежно спрятана.
***
Учебная воздушная тревога. Рано гасится свет. Приживалка тщательно расправляет складки занавесок на окнах, чтоб ни туда, ни оттуда ничего не было видно, – светомаскировка. Воет сирена, надсадно и тоскливо, будто приближающаяся зубная боль. В щелку видно, как в быстро темнеющем небе перекрещиваются лучи прожекторов. Потом гаснут. Долго ничего не происходит. Несколько раз в наступившей темноте слышно, как по улице в молчании топочут сапогами какие-то люди. Спать ложатся без горячего ужина, при свече. Приднепровский городок отрабатывает отражение атомного удара.
А утром опять прольется столько солнца, что кажется, его достанет на всю будущую жизнь. Все предметы и люди будут подсвечены им так, будто сами светятся. Все будет как всегда, как обычно.
***
Мальчика не отпустили на речку с детьми, и те ушли на целый день. Взяли с собой лоснящуюся, как черные мокрые трусы, надувную автомобильную камеру. Накупаются до “вавок” на губах. Гулять не тянет – улица пуста. Мальчик заставил подоконник на веранде жестянками с букетиками сорной травы, выросшей под забором. Наделал себе “пирожных” из ржаного хлеба с постным маслом, присыпанного сверху сахарным песком. Однажды приживалка ездила по реке в Днепропетровск, откуда привезла настоящий торт. Кремовые розочки с тех пор не идут у мальчика из головы. Он проверяет бутыль с пьяной вишней, но тот пуст – вишня вся съедена.
Тихая, как этот день, печаль не отпускает сердце мальчика. Когда наконец в звонком вечереющем воздухе раздаются голоса соседских мальчишек и девчонок, возвращающихся с реки, “пирожные” подъедены, цветы в жестянках завяли и поблекли. Веранда, оживший было двор быстро теряют в сумерках свои очертания.
От дня не остается ничего.
***
Мальчишки на дворе ссорятся. Мальчик и еще один кричат, что Ленин был за наших, а Сталин за немцев. Двое других кричат наоборот и “дураки!”. Так и не договорились, а рассудить некому. На дворе опять лето, судя по всему, 56-го года.
***
Отец и сын гуляют по широченным улицам Москвы. На углу каждого квартала сын выпивает по стакану газированной воды с сиропом. Ее пузырьки уже лезут через нос, но, дойдя до следующего угла, он непременно требует еще стакан. Допив очередной до половины, делает наконец передышку:
– Когда вырасту, буду генералом.
Отец опешивает от такого признания:
– Но почему не строителем?
Какие глупости! Да чтобы пить газированную воду, никого не спрашивая и сколько влезет. Нет другого способа добиться своего в жизни, кроме как поставить перед свершившимся фактом. Генералу не надо никого и ни о чем просить.
По-настоящему, однако, поразила и оттого запомнилась освещенная витрина “Детского мира”, населенная заводными игрушками, каждая из которых делала что-то свое. Посередке ее колотил в латунные тарелки, чуть притопывая и поворачиваясь в танце, деревянный медведь, обтянутый желтым бархатом, с ключиком, торчащим из спины. Боже, как захотелось мальчику иметь такого друга, такого затейливого и веселого, приходящего издалека, – иметь ключик от него! Вечерело и магазин вот-вот закрывался, пора было возвращаться на вокзал. Дело ограничилось тогда покупкой черного пружинного пистолета с вылетающей пробкой на нитке, бессильно повисающей на ней сразу после выстрела. Подмена и подстава: пистолет вместо друга! Сразу по приезде в таежный поселок мальчик засунул его подальше в угол, чтоб не бередил и не напоминал, и при первой же его поломке с отвращением разбил камнем на две жестяные, занятно идентичные половинки, вскоре проржавевшие и выброшенные.
***
Живой медвежонок в Сибири, вероятно, оказался дешевле. Мальчик упросит отца купить его у мужиков, забивавших “козла” на каком-то подворье и от скуки запускавших медвежонка карабкаться на столб с раскачивающейся наверху электрической лампочкой под жестяной тарелкой. Этот потерявший мать медвежонок еще вовсю сосал лапу, но очень скоро выяснилось, что для игр с ним он совершенно не пригоден. Уже на другой день он примется все опрокидывать, отрывать когтями плинтус, а за ним следом половицы, одну за другой. Его переведут в полутемный коридор. Матери придется стремительно выскакивать в кладовку за продуктами, чтоб приготовить обед к приходу отца, а мальчику тем временем трепеща сторожить приоткрытую дверь. Отец до ночи пропадал на работе. Раз или два он приводил на обед тщедушного и вертлявого мужичка, принесшего медвежонка в дом и оставившего здесь жить. Медвежонок при его появлении преображался – лизал ему руки, ласкался, кувыркался, шалил, а по его уходе вновь принимался вести себя, как медведь в посудной лавке. Он ненамного меньше мальчика, но очень дикий и с кривыми и острыми когтями.
Поэтому мальчик с матерью испытают облегчение, когда зверя наконец заберут. Отец придет все с тем же вертлявым типом, прихватившим на этот раз цепочку с ошейником, – медвежонок немедленно заберется к нему на руки, и он вынесет его со двора, как малого ребенка. За калиткой он опустит медвежонка на высокий дощатый тротуар, наденет на него ошейник и поведет на цепочке вдоль улицы, упирающейся обоими концами в никуда, – пока они оба не исчезнут в отдалении, свернув в какой-то переулок.
***
НАД МАЛЬЧИКОМ В ВЫШИНЕ КРУЖИТ КОРШУН. Он таскает с голого пустынного двора их цыплят. Мальчик не в состоянии защитить жизнь птенцов. Коршун падает всегда неожиданно и, пока мальчик успевает подбежать, взмывает с очередным желтым пушистым комком в когтях. Двор настолько гол, что не найти не то что палки, даже камней. Коршун обнаглел вконец. С очередной жертвой он и не торопится уже взлетать, но, расправив огромные крылья, смотрит через плечо прямо в глаза мальчику, как колдун: “Не посмеешь, я могуч и ловок, а ты мал и слаб, вон как шатает тебя на бегу и заносит на непослушных ногах, посмотри на мой клюв, острый, как нож!..”
Мальчик понимает, что боится коршуна. Его душит обида за собственное бессилие – за неспособность спасти цыплят.
***
Больше всего на свете мальчик боится оставаться дома один. Однажды, проснувшись в пустом доме, не дозвавшись и не обнаружив матери, он вылезет через окно, выбежит на улицу – еще спросонок, босой, в одной куцей рубашонке, из-под которой будет виднеться мальчишеский краник, – и, зареванный, под смех детворы станет дожидаться матери, пока она не возникнет, наконец, вдруг в дали размытой слезами улочки, отчего-то замешкавшись на рынке с покупками и спеша теперь домой.
Там и тогда останутся последние замоченные им простыни – в том морозном краю, где мокрая рука зимой моментально прикипала к дверной ручке, а язык – из любопытства – к железу топора и отдирался с капельками крови. Возможно, там это окончательно перестанет его греть.
***
Мать полюбит играть с ним в переодевания. И ему понравится лежать в своей детской кровати в девчоночьих позорных салатных рейтузах на резинках, сладко млея, откликаться на придуманные девчоночьи имена и ласковые слова и желать, чтобы это никогда не кончалось. Он даже попросит мать, если не будет слушаться, бить его пряжкой, а не самим ремнем, который изредка показывался ему для устрашения. Так ведь больнее – странно, что взрослые об этом не догадываются.
Тогда же он обнаружит у матери медицинскую книгу с фотографией голой женщины и будет долго и упорно исследовать ее изображение. Мать окажется бессильна отвратить его от этого занятия. Бессчетное число раз он переворачивал страницу, все надеясь обнаружить на обороте тыл раздетой женщины, чтоб наказать ее по этому месту. Тыл, однако, не обнаруживался. Он просто отсутствовал. У этой женщины был только перед.
Живые женщины в бане мальчика нисколько не занимали. Одного сидения в тазу на табуретке, едкого мыла и жесткой мочалки посреди пара, визга, толкотни и криков было более чем достаточно, чтобы не возникало никакого интереса к чужому телу – обилию мяса, лохматым подмышкам и лобкам.
Он знал, однако, непонятно откуда, что дети берутся из п е р е д н е г о м е с т а, а не из з а д н е г о, как с ленивым лукавством уверяла его пару раз мать, – вероятно, от безделья и скуки. Ну и пусть себе заблуждается, кому надо. Поглядим еще, кто кого перехитрит.
Уже пойдя в школу, он пририсует однажды всем изображениям голых теток прорези внизу живота – очиненным твердым карандашом – на страницах роскошного фотоальбома Пражского Града, одетого в красный матерчатый переплет с тиснением. Через некоторое время самоуправство обнаружится. Отец изучающе посмотрит на сына, но ничего не скажет. А после ужина уединится в углу комнаты с ластиком и альбомом, отгородившись огромной алой обложкой от семьи.
Проверка следующего дня покажет, что на месте целомудренных рисок сына его ластик оставит огромные, разлохмаченные, непристойно зияющие дырищи.
***
Люди той страны часто играли в затрещины. Кто-то один отворачивался, прикрывая глаз ладонью правой руки, наподобие шоры, и выставив из-под ее подмышки открытую левую ладонь. Сгрудившиеся за его спиной игроки поочередно лупили с замахом и наотмашь по этой ладони, и надо было угадать кто. Тогда игроки менялись местами. И если последний удар оказывался чрезмерно силен – а в этом-то и состоял азарт, – чаще всего следовала немедленная расплата. Ладони горели. Игроки тянули под самый нос обернувшемуся отгадчику кулаки с выставленным большим пальцем, отчаянно скалили зубы и ржали – один бил, другой “гакал”, – угадать было не так просто.
В эту незатейливую игру играли повсеместно во время долгих перекуров, и исчезла она с наших просторов не раньше конца шестидесятых годов. Как и чехарда, сражения команд на бревне или верхом друг на друге, толчки в грудь на присевшего сзади “шестерку”, игра в “бутылочку” с поцелуями или всей семьей за столом – в лото и на “фанты”. Исчезли сюрпризы вроде “закрой глаза, открой рот”. Осталось только, кажется, еще перетягивание каната…
Однажды с отцом зашел в дом его сослуживец, и пока отец переодевался, он опустился в углу прихожей на корточки и принялся весьма искусно лаять на мальчика. Тот поначалу с недоумением, а затем с любопытством изучающе глядел на долговязого дядьку в хорошем костюме, с выпущенным наверх отложным воротником светлой рубашки, заходящегося собачьим лаем, стоя на четвереньках. Наконец, видимо, решив, что у мальчика отсутствует чувство юмора, гость распрямился и, как ни в чем не бывало, принялся молча прохаживаться от стены к стене, дожидаясь отца мальчика.
***
Были первые книжки: о луковом мальчишке, спасающем отца из мрачных подземелий, куда засадили его в тюрьму богачи – цитрусовые и паслёновые, – захватывающая приключенческая история о восстании на полуденном огороде овощей с бедняцкого стола; был дядя Степа-Великан, вынудивший мальчика своим примером больше недели доверчиво съедать двойные порции в обед; была задорная книжица о многоэтажном московском доме, покатившемся на колесах и стишках в дальнее кругосветное путешествие; и еще мрачная и назидательная история жадины, который остался на Земле совсем один, – но, как оказалось в конце, это ему только приснилось.
Но как много давал этот разрешенный литературный комбикорм с крупицами фантазии воображению ребенка, которое в любых условиях сумеет добыть себе поживу и извлечь витамин, необходимый для роста.
***
Нескончаемая енисейская зима наконец уползла за Полярный круг, и к лету на грядке завязался огурец. Каждое утро мальчик прибегает посмотреть, насколько он подрос. Солнце жарит вовсю, но земля еще холодная. Огурец лежит не шевелится, будто обмер. Мальчик извелся весь. Терпение его на исходе. Однажды утром, придя на грядку повторно, он становится на колени, внимательно разглядывает бородавки и пупырышки на зябнущей изумрудной спинке огурца, наклонившись, неосторожно втягивает ноздрями его запах – и неожиданно для самого себя, дотянувшись ртом и клацнув по-собачьи зубами, откусывает половину огуречика, растирает единым движением челюстей и проглатывает, не успевая опомниться. Дело сделано. А остальная половинка пусть себе растет на здоровье! Он готов теперь ждать.
Мать огорчится, а отец, придя в обеденный перерыв, рассмеется и скажет ей отдать их сыну доесть вторую половинку.
Впрочем, сказано было не “сыну”, а “Мартыну” – зачем-то он придумал ему это кошачье безродное имя. Кажется, они все-таки хотели родить кого-то другого, но у них не вышло.
***
Однажды он пожалел матери пирожок. Смешно помнить такое всю жизнь, однако и забыть тот случай ему уже не удастся. Мать нажарила их ранним утром и скормила мальчику, еще спросонок, штук пять-шесть. Они были такие воздушные и теплые, что неважно даже, с чем они могли быть, – скорей всего, с картофельным пюре. Мать торопилась. И когда она потянулась еще за парой пирожков, мальчик, уже с тревогой начавший присматриваться к стремительному уменьшению их количества в алюминиевой кастрюле, не удержавшись, выкрикнул:
– Мама, не надо, пусть останутся еще на вечер!
Мать в замешательстве выронила один пирожок обратно, второй завернула в бумажку и, не глядя сыну в глаза и засовывая пирожок в сумку, сказала, что просто хотела взять с собой пару пирожков (работы для нее в поселке не было, но иногда приходили и просили ее вылечить лошадь или посмотреть чью-то корову). И как ни упрашивал он ее сделать это – и взять еще, она так и ушла из дому с единственным пирожком в сумке.
Этот прилив крови и жар беспомощности, когда уже ничего нельзя поправить – и с которым все равно предстояло познакомиться рано или поздно, – в его случае он имел первопричиной тот теплый и жестокосердный материнский пирожок, вдруг сразу потерявший для него всякий вкус.
***
РОДИТЕЛИ НАДОЛГО КУДА-ТО УЕЗЖАЛИ несколько раз и, когда он привыкал уже жить без них, снова забирали его. Эта игра в кошки-мышки с пустым временем и бесцельным пространством приучала его к состояниям, близким к жизни во сне. Пока, возвращенный в очередной раз, он не стал догадываться, что готовится какое-то новое предательство по отношению к нему.
Незадолго перед школой ему вырезали гланды – просто вырвали к чертовой матери загнутыми ножницами, закутав в клеенчатый фартук и поставив за креслом дюжего санитара с волосатыми ручищами, чтоб удерживал его. Коротконогая баба в таком же клеенчатом фартуке телесного цвета, со сверкающим диском на лбу, вооруженная зловеще лязгающими инструментами, сердилась и кричала, чтобы он не смел реветь, иначе она сейчас все бросит и уйдет, но не уходила и вновь наваливалась на него ражим брюхом. Он уже догадался, что не избежать того, что задумали с ним сделать, и продолжал глотать слезы, пока она обматывала его миндалины ватой, обещая дать ему после операции съесть их поджаренными в масле – они очень вкусные, – и выдирала их, выдирала у него из горла бесконечно долгие полчаса. Мальчик успел поверить ей и несколько дней ждал поджаренных гланд, но она, наверное, съела их сама.
В палате он попросил:
– До-ды!
Все обыскались, покуда не добрались до мутноватого граненого графина с питьевой водой на столе. Его пожалели и в нарушение запрета все-таки смочили его пересохший распухший язык водой с раздирающей рот огромной столовой ложки.
Его друзьями в той больнице были только веселые рисованные человечки из какого-то небывало захватывающего тоненького журнала. Были еще чужие огромные книги “Мира приключений”, в которых окажется “Планета Бурь” – история космического полета на Венеру с навсегда впечатавшейся в сознание сценой: спятивший робот с парой астронавтов на плечах, застрявший в потоке раскаленной лавы на поверхности незнакомой и враждебной планеты. Фильм с таким названием вскоре пойдет на экранах.
Мать будет носить ему для скорейшего выздоровления сводящий скулы лимонный сок с сахаром в бутылочках и заставлять выпивать тягучий напиток до дна. Как вкуснейшее блюдо на свете ему запомнится жиденькая картофельная больничная тюря – дома так и не научатся готовить ему ее такой, как в больнице.
Уже дома всплывет главное. Несколько воскресений подряд родители будут оставлять его одного, отправляясь куда-то в гости. Как выяснится, проведывать в той же больнице бритого губастого сироту, прилипчивого и всегда обоссанного к утру, лежавшего в соседнем застекленном боксе в изоляторе. Мальчика всегда тошнило, когда тот заглядывал к нему и присаживался на край его кровати. Родители мальчика втайне подумывали о том, чтобы его усыновить. Кажется, он уже называл их “мамой” и “папой”. Так вот какой сын нужен был его родителям – им нужен был чужой! И дороже был чужой. В одно из таких воскресений перед уходом они как бы невзначай спросят мальчика, не будет ли он против, если у него появится старший брат? А еще через год они станут прикидывать, не взять ли в семью кучерявого негритенка, – в город прибудет самолет с сиротами кубинской революции. Почему бы не взять, ведь люди – братья?..
***
КАЖДЫЙ ДЕНЬ ОТЕЦ ВОЗВРАЩАЛ ЕМУ МАТЬ, но перед тем забирал ее на каждую ночь. Сыну недоставало знаний и воображения, чтобы понять, почему так заведено? Мать же на его распросы отшучивалась. Поэтому обида всегда находилась у мальчика под рукой, как тень. Однажды он пообещал матери жениться на ней, когда вырастет. Куда они денут при этом ее мужа и его отца, в голову ему не приходило, а ее аргумент, что она к тому времени состарится, он отметал как отговорку.
Когда сорок лет спустя она умрет, он вдруг поймет, что на свете больше нет его “родины” – в самом буквальном и узком смысле этого слова.
***
ЦЕЛЫЙ МЕСЯЦ в свое последнее перед школой лето МАЛЬЧИК ПЛОХО СПАЛ, пока не решился, наконец, попросить нравившуюся ему Таню Вагину (назовем ее так), уже отучившуюся год в школе, показать ему свое “переднее место”. Она покраснела, потупилась, заулыбалась и отказала ему.
– Но почему?
– Мне стыдно.
Тогда он сказал ей жестоко, что все равно увидит, что будет ходить за ней неотступно и подсмотрит, когда она, заигравшись и чтоб не бежать домой, присядет где-нибудь за кустиком.
– А вот и нет! – ответила она. – Я умею это делать так, что никто не подсмотрит.
И, отойдя на пять шагов, продемонстрировала – присев и оттянув при этом пальцем перемычку белых трусиков немного вбок.
Она была дочерью армейского майора, вернувшегося год назад с семьей из Германии, – они поселились этажом выше. Квартира их была переполнена удивительными вещами – такими, как фарфоровая сова с зажигающимися глазами в изголовье тахты, черная машинка для очинки карандашей, похожая на игрушечную мясорубку, позолоченная посуда волнистых очертаний за стеклом серванта, ковры и пушистые мамины меха. Да и в девочке, кроме ямочек на щеках, когда она улыбалась, – а она любила улыбаться, а не хохотать, как другие дети, – было что-то, чего не было в мальчике и уж наверняка не было в живущих на первом этаже бедняках – шумных репатриантах из Аргентины. Хотя, конечно, вряд ли “переднее место” у нее могло быть какое-то особенное.
Дело происходило на пустыре – над болотцем с тритонами, жирными пиявками и полузатопленным плотиком, – в чахлых зарослях бурьяна, как я теперь знаю, лебеды.
***
Когда у мальчика ВПЕРВЫЕ ПРОЛЬЕТСЯ, как это называлось тогда, МАЛОФЬЯ на краю горячей ванны, он посмотрит с испугом и подозрением на свою плоскую грудь с пуговицами сосков – это что еще за фокусы?!
Как выяснится позднее, девчонки будут кончать во время контрольных по математике, от неожиданного звонка или опаздывая в художественную школу и сбегая вниз по крутой улочке, на бегу, – позднее приходя воровато на то же место с тем, чтобы повторить результат по условиям задачи. Они будут бояться так мышей по причине влажных горячих норок, обтянутых снаружи мышиными шкурками. Но нескоро еще их затопит желание, и то, что у расцветающих на глазах одноклассниц являлось отставленными попками, на которых с трудом уместилась бы разве что ликерная рюмка, станет неудержимо превращаться в яйцеклады, на которых легко разместился бы и целый поднос.
***
ПЕРВОЕ, ЧТО УВИДИТ МАЛЬЧИК, переехав к родителям окончательно, – это, в полупустой квартире, застекленный ящик на столе, который неожиданно в семь часов вечера засветится, в нем появится женщина в черном платье до пят и, выдержав паузу, станет петь, вытягивая рот буквой “О”. Рот мальчика непроизвольно и беззвучно откроется ноликом в ответ– и, застыв у дверного косяка, мальчик так и простоит под стенкой два часа, покуда не закончатся все телепередачи и не погаснет экран.
Программу на следующий день записывали тогда от руки вслед за диктором, не поспевая, переспрашивая и шикая друг на друга, и в первые недели мальчик не пропустит ни единой передачи, пялясь в телевизор, как в огонь костра. Однажды он рассмеется, увидев, как тенькают фашистские пули по мостовой, не попадая в бегущего подпольщика, и его прогонят в дальнюю комнату за бесчувствие, как придурка.
***
На шкафчике у родителей стоял деревянный резной орел, терзающий змею. Его распростертые крылья почти доставали до низкого потолка “хрущевки”. Дома скучно. Придвинув стул, мальчик дотягивается до орла, снимает его со шкафа, старательно устанавливает на боковом валике дивана. В своей комнате берет лук и стрелы из гнутых ивовых прутьев, обструганных перочинным ножичком, по-пластунски подкрадывается и, приподнявшись внезапно из-за противоположного диванного валика, выпускает в орла одну стрелу за другой, пока, наконец, метким выстрелом не поражает его в грудь. Могучий орел сражен наповал – с грохотом он валится на крашеный пол. Его гордые крылья с треском отламываются от туловища. Такого свинства мальчик от орла не ожидал.
Поначалу он безуспешно пытается приставить крылья к тушке птицы, но та коварно отторгает их: сам натворил, тебе и отвечать! Мальчик глядит на часы с боем – подарок отцу “от линейного персонала треста”, выгравировано на латунной пластинке с завернутым уголком. Время еще есть, маленькая стрелка только начинает клониться к низу циферблата. Думай, мальчик, думай! Из ящика с аптечкой, нитками, пузатенькими отвертками от швейной машинки мальчик извлекает тюбик чудодейственного клея “БФ-2”. Изгваздавшись в его мутных соплях, придержав крылья, пока схватится клей, он отходит от починенной птицы, чтобы оценить сделанное им со стороны. Подлая птица будто дожидалась этого момента – тут же с грохотом она роняет одно крыло, затем другое на глазах начинает отвисать на тяжах клея, как на сухожилиях, и в свою очередь отваливается. При повторении всей операции крылья отваливаются еще скорее – как только мальчик перестает их придерживать. Часовая стрелка стремительно торопится вниз. Последняя попытка. Мальчик загоняет молотком в плечи птицы несколько стальных иголок и, обильно смазав места стыка клеем, наконец, насаживает, с грехом пополам, крылья на иголки. В плечах птицы видны зазоры, но время приближается к шести. Забравшись на стул и встав на цыпочки, мальчик с предосторожностями водружает орла на место – между часами, которые вот-вот начнут бить, и перекидным металлическим календарем, будто кувыркающимся акробатом. Часы заводит раз в неделю и каждый вечер перед сном меняет числа и дни календаря отец. Мальчик прячет на место инструменты, заметая следы своего преступления, идет в ванну и пемзой трет детские пальцы, отдирая с них приставший клей, как змеиную кожу.
В ближайший выходной во время общей уборки квартиры, когда отец потянется смести тряпкой пыль на шкафу, преступление обнаружится. С предательским и зловещим стуком сбросив, к недоумению отца, крылья, орел выдаст мальчика, сосредоточенно что-то трущего в углу комнаты своей маленькой тряпочкой. Мальчика призовут. Весь вечер, освободив стол, отец будет приклеивать орлу крылья, которые впредь систематически, будто от усталости, каждые два месяца будут отваливаться.
Как и обваливаться штукатурка над этим столом раза два в году – будто по договоренности с квартиросъемщиками, хорошо им известной и, возможно, даже вписанной в квартирный ордер. Почему-то все поломки вещей в семье воспринимались как удары и происки судьбы и проклинались: утюги, розетки, раковины, плафоны и лампочки, краны и полочки в ванной особо, двери, вешалки и потолки, мухи и сетки на окнах от мух, пыль, рвань и прочая бессчетная агентура враждебной и ненавистной материи, отказывающейся служить, ненадежной и вероломной, неутомимой во вредительстве и неистощимо изобретательной в своей злонамеренности.
Впрочем, материя, как и вещи, была подставой – до головной и зубной боли доводил взрослых нестроевой шаг надвигающегося времени. Так получалось, будто сама жизнь враждебна человеку. И сын обязан был осознать и разделить все последствия этого со старшими.
***
На улицах валялось в те годы много мелких денег, или просто глаза были расположены ближе к тротуару. Уже на десять копеек можно было купить сто грамм “подушечек” – пузатых карамелек, присыпанных сахаром, с яблочным повидлом внутри. Но чаще попадались медяки, и тогда на три копейки покупались те же сто грамм соленой тюльки в бумажном фунтике.
Школьники усердно полировали на уроках ластиком медные двушки до серебряного десятикопеечного блеска и ходили покупать на них металлические перья. Протянув продавщице их орлом вверх, можно было получить восемь копеек сдачи, добавить те же две и пойти на детский сеанс в кино! “Эй, малый! Дай пару копеек… Попрыгай!” Мелочь не могла не зазвенеть предательски в карманах мелюзги.
***
В самом начале 60-х годов во время субботников была РАЗОБРАНА, наконец, РАЗДЕЛЯВШАЯ ДВОР СТЕНА бывшего еврейского гетто, и во двор стали наведываться мальчишки, прежде в нем не бывавшие. Они заявили, что у них революция, что они восстали и с угнетением скоро будет покончено, и предлагали выходить драться двор на двор в чистое поле. Евреев среди них почти не было, как и жителей старых польских домов, – это была соседняя улица, выросшая на месте слобод. Когда потеплело, дело разрешилось большим стоянием на пустыре за болотом. Сошелся молодняк нескольких окрестных улиц, утомительно долго сновали гонцы за старшими братьями. Не совсем ясно было, как драться и кто начнет. Появился, наконец, чей-то совсем взрослый брат, непонятно с чьей стороны. Наскоро с кем-то поборовшись и уложив его на лопатки, он отобрал пару самопалов, отлитых на этом же пустыре свинчаток и складных ножей, шикнул на мелюзгу и велел расходиться всем по домам. Так захлебнулась революция с расплывчатыми лозунгами и закончилась, не начавшись, необъявленная война. Все разрешилось поединком на берегу заболоченного пруда двух восемнадцатилетних богатырей. Большинство воинства с облегчением вздохнуло, потому что воевать неизвестно за что никому, вообще-то, не хотелось. Гремели где-то в старых районах города банды “Бульвадор”, с бывшей Бельведерской (а к тому времени Московской) улицы, “Мазли”, “Немецкая колония”, в которой немцев, конечно же, не было и в помине. Малолетние жители новостроек ни воевать, ни грабить не желали, что тут поделаешь. Для них гораздо интереснее было пытаться проникнуть в бомбоубежище посреди двора, играть в прятки в подвалах с несколькими выходами, гонять в футбол с утра до вечера или выбираться на великах на озеро искупаться, – мир был огромен, и занятий хватало.
***
Скоро над мальчиком сомкнутся своды школы на долгих десять лет – от первого звонка до выпускного. Мир школы выбьет из него его представления, выдумки и сны и навяжет свои правила, отменив и похоронив его детство. Лоботомия окажется столь эффективной, что подавляющее большинство его сверстников так и не смогут больше никогда вспомнить свои дошкольные годы. Превратив в не важные, малосерьезные, не заслуживающие внимания, она сделает их в результате не бывшими – безвозвратно потерянными.
Боже, какой низкий кпд у этого выдерживания в резервациях, в плену молодняка популяции: с дежурными на лестницах, чтоб не бегали и не скатывались по перилам, плакатами в застекленных рамочках “Пионер – всем ребятам пример!”, приемом в октябрята-пионеры-комсомольцы, школьными, родительскими собраниями и “линейками”, с тройным заклятием “Учиться, учиться и учиться!” – не оно, однако, сделалось паролем этого места, а спасительное, с какого-то возраста, “сачковать” – отстоять свою суверенную внутреннюю территорию и вырваться во взрослую, самостоятельную, желанную жизнь.
В которую вылетать мы будем, как пробки от шампанского – на кого и куда бог пошлет, – бесконечно долго затем приходя в себя.