Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 3, 2001
I
22 cент. 1950 г.
Милый друг, Маргуня1,
хоть ты и очень мило и деликатно пишешь мне, я все же чувствую глубину твоей обиды на меня. Право, не надо обижаться. Я ведь писал Минч.2 не философское, а житейское письмо и употребил то слово, которое мы обыкновенно употребляем, говоря о счастливом повороте вещей в нашей жизни. Я очень хорошо знаю и живо чувствую, какими напряженными усилиями и сознательными решениями вы шаг за шагом добились улучшения вашего положения. Рассказывая тут знакомым о твоем новом положении и контракте, я каждый раз сам заново удивлялся Твоему мужеству, Твоей энергии, Галиной3 жертвенности и трудоспособности, благодаря которым вы разрешили проблему вашей американской жизни. Все же удалось вам это не без некоторых случайностей, которые, говоря рационально, могли бы и не случиться. Самое примечательное среди них – это ваш въезд в квартиру члена ОН4. Все случайности – конечно, не случайности; для верующего человека случайность – только псевдоним чуда. Если бы я писал Минч. в том философском настроении, в котором пишу сейчас Тебе, и, вероятно, написал бы, что Марга и Галя удостоились чудесного ведения судьбы. Поверь мне, что я именно так ощущаю пройденный вами путь. Верую, что ваши горячие молитвы вам помогли. Раз мы подняли такую большую тему, то попытаемся по дружбе договориться до полной ясности. Оно, конечно, верно – “на Бога надейся, а сам не плошай”, то в твоем письме звучит больше того, что вот я-де не плошала. В нем есть и тот пафос, который был и у мамы, когда она говорила “я знаю, что это сработаю”.
Мне кажется, что этот пафос не вполне православен. И я себя спрашиваю – не остаток ли это в твоей душе того волевого начала, которое характерно для волевого пуританского кальвинизма. Если ты перечтешь в моем первом томе страницы о дедушке5, то ты поймешь, о чем я говорю. С точки зрения родственной дипломатии с моей стороны было бы, вероятно, разумнее не писать тебе об этих моих мыслях, но я не люблю дипломатии и верю в творческую созидательную силу откровенности между близкими друг другу и любящими друг друга людьми.
Здесь мы живем очень тихо, очень спокойно и во всех отношениях хорошо, если не считать за нарушение нашей приятной жизни то, что я по 10 часов в день сижу за письменным столом, подготовляя для большого социологического конгресса, на котором меня будут слушать специальные ученые, а не обыкновенная образованная публика. Сегодня я кончил свой доклад и вот пишу вам.
Поселились мы здесь, под Трауэнштейном, по совету Екат. Алекс.6, крестьянский двор которой находится в шести верстах от нас. Мы живем в прекрасной большой комнате в баварском стиле и спим на хороших постелях в маленькой спальне. Есть и балкон. В большой комнате – большое окно до полу, перед ним ящик с цветами. За окном – зеленое пастбище, скот и куры. Около дома старые яблони – урожай удивительный – все усеяно яблоками: и деревья, и земля под ними. За пастбищем старинная романо-барочная церковь на фоне многопланных гор. Мы наслаждаемся тем, что в доме не только нет телефона, но даже и звонка и что к нам никто не может неожиданно прийти. Екат. Алекс. не в счет. Она очень счастлива нашей близостью и трогательно нежна с нами. Была у нас уже два раза, я тоже был у нее, в понедельник мы вместе идем уже прощаться с ней, а 4 окт. я “отбываю” в турне и читаю 18 дней (15 лекций). Собственно говоря, это безумие, но есть несколько долгов, и, кроме того, надо на всякий случай иметь хоть маленькую сумму про запас на случай всяких неожиданностей.
Америк. комиссар в Баварии проф. Шустер, которого и знает и очень ценит Карпович7, прислал мне на днях очень любезное письмо, в котором просит, чтобы я связался с американцем, заведующим обменом ученых, которому он сказал все нужно[е], чтобы тот проявил энергию. Надеюсь, что мне удастся поговорить с ним еще до моего лекционного путешествия. Кроме того, о. Александр8 писал мне, что в Пазинг приехала некая г-жа Фишер, занимающаяся тем же делом, которую он просит меня посетить, что я тоже сделал9 сейчас же по приезде в Мюнхен. Кажется, все указательные пальцы гонят нас из Европы.
Я до сих пор не написал пробного текста для Татьяны Федоровны /Шаляпиной/ и решил пока что и не писать. Как я тебе писал, это вещь трудная и ответственная, и мне становится как-то не по себе, когда я прикидываю текст. Рад, что и ты пишешь, что может быть правильнее сохранять свою свободу.
Настроение немцев здесь иное, чем то может показаться, читая немецкие газеты, хотя и в них проскальзывает нежелание поддаваться американской панике10, “нужной главным образом для развязывания кошельков налогоплательщиков”. Вооружаться все окончательно не хотят и потому охотно говорят о необходимости “миросозерцательного” сопротивления.
Ну, дорогие, пора, кончаю. Сегодня надо диктовать еще очень много писем, так как в Мюнхене, куда мы едем через 4 дня, сразу же начинается старая суета. Крепко обнимаем и целуем вас.
Федор.
II
22 сент. 1950 г.
…Большое спасибо Вам, Галя, за Ваше дружественное взволнованное и очень интересное письмо. Мне очень радостно представлять себе Вас в Вашем заокеанском имении за книгой, которую я писал в поповском флигеле и первая статья которо[й] была, странно подумать, впервые напечатана в литературном сборнике, основанном Луначарским, Академии, секретарем которой состоял Евсей Шор11. “Я не помню, когда это было, может быть, никогда…”
Вопрос отношения художественного творчества к религии очень сложен и до сих пор не дает мне покоя. Разрешать его так просто, как он в свое время разрешался для меня под влиянием немецкой мистики (обоснование этого решения мною дано в “Жизни и творчестве”12, которую Вы, кажется, читали), я ныне считаю неправильно. Если бы христианство требовало отречения от творчества13, то христианская культура была бы невозможна. Я же к ней снова стремлюсь. Этот поворот в мыслях не означает, однако, утверждения полной гармонии между религиозной жизнью, скажем для усиления, монашеской, и жизнью художника. Мы об этом много в свое время, как Вы, может быть, помните, говорили и даже переписывались с Владыкой Иоанном14, который не признает моей антиномии. По-моему, христианство требует сердца чистого и высокого, а искусство, прежде всего, сердца богатого. Богатое же сердце должно опытно знать и темные стороны жизни. Как решение всей этой сложности я в “Жизни и творчестве” развивал теорию о культуре как о предназначенном для заклания агнце. Я думаю, что как нет христианского государства и христианской политики, а есть только политика и государство христиан15, так нет, в сущности, и христианской культуры, но должна быть, должна твориться культура христиан.
Все эти вопросы меня сейчас очень волнуют, так как я неустанно думаю о какой-то последней философской книге, которую вряд ли успею написать ввиду надламывающейся перспективы жизни.
Спасибо Вам за Ваши хорошие слова о постоянно напряженной духовной атмосфере нашего дома. Собираясь со всей возможной интенсивностью и в очень смешанных чувствах за океан, я как единственную светлую точку только и вижу Вас с Маргой, к сожалению, уже не в вашей усадьбе, за фотографию которой мы от души благодарим. Нельзя поверить, что это Америка – сад, деревянный дом, лесенка и вы обе, пополневшие и очень милые. Как сложится жизнь – никто, конечно, не знает, но я думаю, я верю, что духовная связь между нами никогда не оборвется. Часто я потому только и не пишу, что мне слишком мало письма. Я до сих пор еще на написал Олечке Шор16 по поводу смерти Вячеслава Иванова, и Евгении Юдифьевне написал с громадным запозданием и то лишь в связи с ее просьбой исправить вкравшуюся в мою статью об Николае Александровиче ошибку: оказывается, он никогда не брал советского паспорта17. По всему миру разбросаны близкие люди, с которыми я, по своей природе, ежедневно общаюсь и которым я от тоски не пишу. Очень хочу написать Ивану Алексеевичу, к восьмидесятилетию которого я обещал статью в “Возрождение”18, что мне не легко сделать, так как я уже много писал о нем. Новое я мог бы сказать только о “Темных аллеях”, но эта была бы критика, в которую мне не хочется, конечно, вдаваться в юбилейной статье, хотя интересующая меня в связи с “Темными аллеями” тема и очень интересна. Я определил бы ее как начало музыки и пластики в эросе. В “Тем. аллеях” Бунин все время пытается описать то, что можно только воспеть, отчего получается какой-то бескрылый соблаз[н]
(окончание письма отсутствует в оригинале. – В.К.)
III
1 декабря 1950 г.
Милый друг Галина.
Только что прочел Ваше интересное и милое письмо. Большое спасибо. Очень обрадовали н[а]с. Девятого Ваши именины. Наташа и я от души поздравляем Вас. Я мечтаю о том, чтобы Вы вернулись к художественному творчеству, чтобы Вам удалось написать настоящую вещь, в уровень Вашей личности и в уровень Вашей судьбы. Сейчас пишет громадное количество людей, и все пишут (говорю прежде всего о немцах) внешне весьма умно, опытно и грамотно. Но писателей становятся все меньше и меньше. В Европе безусловно происходит какое-то умаление чувства, какой-то отлив души.
Я недавно, готовя статью о Бунине, перечитывал “Темные аллеи”. Первый рассказ. Может быть, я был душевно утомлен, нервен и чуток той особенною чуткостью, которая связана с расшатанностью нервной системы. Но я с такою силою увидел приезд худого генерала и с такою галлюцинирующею силою и точностью вслушивался в его разговор с тою, которую он некогда любил, что не мог прочесть Наташе неожиданно сильно потрясший меня рассказ: перехватило горло и навернулись слезы. Я знаю, что это у меня от какой-то тоски по России, по ее дорогам, дождям, осенней грязи и лошадям с подвязанными хвостами. Россия, это и детство, и Кондрово, и мать, и влюбленность 14-летнего мальчика в женщин Тургенева и Толстого. Но вот я взял после “Темных аллей” “Тишину” Зайцева. Читал с удовольствием тоже как свое, в известном смысле даже более свое, чем Бунинские рассказы. Калуга, Ока, Сызрань, гостиница “Кулон”, ресторан “Кукушка”, паром через Оку – все это уже сугубо свое, лично свое. Все это не только слова о России, но и обо мне лично, и все же того наслаждения и того потрясения, которое я получил от Бунина, Зайцев мне не дал. Мне кажется, что Бунин пишет как большой актер, который сливает[ся] со своими образами, раскрывает их чувства совсем изнутри, из последней глубины своей души, а Зайцев пишет как пейзажист. У него в руке кисть, на палитре краски, перед ним холст, и потому не получается того, что, быть может, наиболее важно во всяком творчестве, не получается творчества из ничего, то есть того творчества, о котором рассказывается в книге Бытия. Бунин, конечно, особенно горяч, страстен и волшебен. Никогда не забуду того позднего вечера, что-то около двенадцати, когда я по какому-то поводу пришел в Бельведер. Его окно еще светилось. Я не то выкликал его, не то он услышал мои шаги. Во всяком случае, он сошел вниз весь охваченный творчеством, весь во вдохновении и в ожогах фантазии. Он писал, кажется, о юге, об Украйне. И вот он, сойдя, начал рассказывать, что-то намеком пропел, что-то притоптыванием протанцевал, и все это было так ярко, что мне этого никогда не забыть. Сошли ли Вы тогда тоже вместе с Буниным или нет, были ли Вы с нами или не были – я, простите, не помню. Но если я об этом забыл, то в этом виноват не я, а Бунин.
Пишу я это все к тому, чтобы сказать, что на мой слух и на мое ощущение в Вас есть что-то от стихии Бунинского творчества. Если и не его размер[а], не его интенсивности, то все же его подлинность, настоящность. Это очень много, так как в искусстве важны не масштабы, а подлинность и настоящность. Важно, чтобы писателю его искусство было нужно. Лишь искусство, нужное писателю, нужно и читателю. Вот потому, что мне нужно Ваше писательство, я бы и хотел, чтобы Вы продолжали писать.
После Вашего письма пришло и Маргино. Поблагодарите ее от нас за ее готовность приютить нас, примите и сами нашу благодарность за такую же и Вашу готовность. Мысль о том, что мы приедем не к чужим, а к своим, не в небоскреб, а в небольшой дом, в тихую улицу с садами, весьма и весьма утешительна. С Эренвиртом я буду завтра же созваниваться. Он, конечно, выдаст нужную бумагу, и я сейчас же вышлю ее вам. Бог даст, Марга получит место корректорши и вы начнете помаленьку что-нибудь откладывать на черный день. Хотя я человек и храбрый, мне все же представляется страшным жить так, чтоб в случае какой-нибудь катастрофы, болезни, усталости не иметь возможности дальше жить. В Германии, где мы обросли людьми и симпатиями, мне это не было бы страшно, а в Америке – неуютно. Кончаю, так как очень спешу. Это 25-е письмо, которое я диктую со вчерашнего вечера. Простите за краткость и за то, что я не смог, быть может, сказать Вам того, что хотелось сказать.
Наташа и я крепко обнимаем и целуем Вас и Маргу.
Душевно преданный Вам Федор
Вас обеих крепко обнимаю и поздравляю.
Дай Бог вам обеим доброй судьбы19.
IV
Январь 1953 г.
Мюнхен
Дорогая моя Маргуня. Твое скорбно досадующее письмо прочел с полным сознанием своей вины. Буду очень стараться исправиться, но исправлюсь ли не знаю. Дело в том, что я не замечаю, как быстро несется время: думаю, что писал с месяц тому назад, а оказывается, что ты уже целых 4 месяца без известий от меня. Завел особую тетрадь, в которую отныне буду записывать отправляемые вам письма, положил ее на письменный стол под стекло и собираюсь каждую субботу заглядывать в нее. Это внешняя сторона вопроса, что же касается внутренней, то я не думаю, родная, вернее верую, что есть между близкими людьми какие-то первозданные чувства, какие-то подпочвенные20 родники, которые не мелеют, оттого что не смешиваются друг с другом на поверхности земли. В силу этого первозданного притяжения между нами я очень верю. Думаю, что в конце концов в нее веришь и ты. Конечно, я мог бы часто писать несколько слов: здравствуйте, как живется, мы, слава Богу, живы, здоровы, тянем лямку, как волы, и мечтаем о лебединых крыльях: но я как-то не люблю или, вернее, не умею писать такие “весточки”. Может быть, потому что я и получать их не очень люблю, как мама. Помню, как она говорила, что не любит открыток. Это как туннель – вскочишь и выскочишь, а она любила пожить чужой жизнью и сама всегда писала длинные и обстоятельные письма. Последнее длинное и обстоятельное письмо Гале к именинам, надеюсь, вы его получили, как и фотографии. К Рождеству Наташа написала открытку, я не смог выкроить ни одного часа. Сейчас тоже очень спешу. Вчера несколько неожиданно пришла телеграмма от Софьи Оттовны, что она вечером приезжает. Все утро пробегал, отыскивая ей дешевую комнату недалеко от нас. Пансионов бездна, но дешевых и свободных комнат нет. Вчера ездили ее встречать. Сегодня она почти целый день у нас. Как ей устроиться, вернее, как ее нам устраивать – неизвестно. За 4 месяца сын прислал только 16 марок. Она не раз писала ему. Писали ему и мы, у которых она гостила, но он не отвечает. Сонечкин приезд нарушил весь мой временный бюджет. К завтрашнему дню я должен был прочесть большую докторскую работу моего ученика. Отставить ее неудобно. Это довольно солидный католический патер21, проработавший над русскими темами уже шесть лет в восточном отделе Ватикана. Придется читать ночью.
Не знаю, писала ли Вам22 Вера Шис, что 12 декабря скончалась Фанни Маврикиевна. За месяц до смерти я еще разговаривал с ней после тяжелого сердечного припадка. Она была очень оживлена и мужественна в своей досаде, что ее, никому не нужную старуху, задерживают в жизни, мешают умереть и тратят деньги на врача и дорогие средства. Все это было совершенно искренне, и я еще позавидовал ей в такой готовности к смерти. У несчастной мамы этого не было: она все повторяла: “и жить не хочу, и умереть боюсь”. Недавно трогательная Бинерт /Еси/ прислала письмо, что могила в полном порядке, дубок у головы разросся. Она прислала и засушенный лист. Прислал, уже довольно давно, и Миша23 просьбу передать Тебе, чтобы Ты не забывала о нем и незамедлительно сообщила бы, если бы американская медицина нашла бы какое-нибудь средство против его болезни. Может быть, Ты как-нибудь напишешь, как обстоят дела, – я бы переслал ему эти сведения окольным путем – это будет ему большим утешением. Все люди за железным занавесом страдают от сознания своей покинутости. Это эпидемия. Недавно получили мы новости об “Новом журнале”. Отзыв Горького обо мне меня очень обрадовал. Я и сам все сильнее чувствую себя почти последним из “стаи славных” настоящих московско-русских интеллигентов и земли русской “праведников”. Единственное, что в отзыве могло бы огорчить меня, – это мысль, что я и мне подобные сейчас никому не нужны. Ибо нужны не цветы, а сапоги. Но эта мысль не огорчила меня, так как я своей ненужности не чувствую, если бы я был никому не нужен, меня не рвали бы на части, как меня рвут. А кроме того, чем существеннее сапоги в их противопоставлении цветам, – ведь только тем, что они топчут цветы, тем, что они выше или важнее Пушкина. Без Пушкина и цветов сапоги не вошли бы в Философию Истории. Ведь сапоги нами живут, как грех – добром, как атеизм – Богом. Но это сознание не мешает мне чувствовать мое нарастающее одиночество, как в Германии, так и среди эмиграции. “Нойе Цайтунг” напечатала в рождественском номере анкету двадцати пяти немецких писателей. Спрашивалось: какое литературное, музыкальное и художественное произведение произвело на каждого из них наибольше сильное впечатление. Типичность ответов была удручающа. Во-первых: кокетство, забота о том, как бы обрисовать себя весьма интересным и известным человеком. Кто только мог – писал, что самую интересную выставку или фильм он видел – в Чикаго, в Филадельфии, Париже или Амстердаме. Во-вторых, повторяемость суждений, оценок. Среди музыкантов на первом месте – Стравинский и Барток. Среди художников – Пикассо и Бентамт24 или Бекман25. Среди писателей – Хемингвей, Торнтон Уайлдер и… Томас Манн. Кроме этих типичностей, нарочито-неожиданностей название никому не известных имен – я, мол, самостоятельная личность. Во всем очевидна сервировка, во всем тщательно скрываемый снобизм литературного гурманства, европейской осведомленности модного духовного покроя со стоящей за всем этим духовной пустотой. Я знаю многих из отвечавших и многих им подобных, вращаюсь среди них, вижу, как они одиноки и завистливы, как борются друг с другом из-за мест в журналах и гонораров, и очень чувствую свою русскую инакопородность. Конечно, и у нас в старой Москве враждовали друг с другом, но совсем иначе – горячей, откровенней, убежденней и объективней. В известном смысле все-таки – не за страх, а за совесть. Московская жизнь 1910–1914 годов, главными узловыми станциями которой были: Московское Психологическое общество и Общество Вл. Соловьева, Редакции – “Пути”, “Весов”, Мусагета26, “Софии” и “Русской мысли” и “Малый Художественный и Камерный Театры” – представляется мне и по своей объективной художественной значительности, и по своей напряженности и подлинности какой-то затонувшей Атлантидой27. Бывал я в немецком, очень дружественно к нам расположенном и милом обществе, – и все чаще вспоминал Мусагетские вечера, заседания Религиозно-Философского Общества и “Пути” в особняке Маргариты Кирилловны28 и испытывал сосущее душу29 одиночество. На второй день мы с Наташей были Ханзерами30 приглашены к ужину, в их замечательно отделанную квартиру, в которую вошли и наши бывшие комнаты. Было очень шикарно. До ужина аперитивы. Перед каждым прибором стакан французского шампанского, лососина, угорь, омары, провансаль, паштет из гусиной печенки, запеченый холодный гусь, холодная оленина, копченая гусиная грудь и т.п. и т.п. Вина без конца. Кроме нас, были со своими женами три писателя: лирик Бриттинг, юморист и новеллист Рот и Хехофф31. Просидели до часу ночи – много курили, много пили и оживленно разговаривали “о том, о сём, а больше ни о чем”: – о перспективах в искусстве и его идеях, по сравнению со средними веками, причем Рот проявил грандиозные специальные знания по этому вопросу, – затем о том, стоит ли издавать Клопштока32 и Фонтеня33 или Ханзер на этом деле прогорит. Слегка коснулись политики, выругав с лирической высоты гнусное ремесло журналистов, – все со смешком, с остроумием, но все без страсти, без чувства ответственности за судьбы Германии, и, вернее, все в духе какого-то скептического безразличия. Я помню, как мы с Наташей завтракали в Париже у Алдановых. Кроме нас и хозяев, были: Демидов34, Бунин /один/, Ходасевич и Дон-Аминадо35. Это было весело, горячо, очень талантливо и лишено всякой карьеристической осторожности, осмотрительности. Но так уже и в Париже нынче не позавтракаешь. Старики с их духовной щедростью, с их полубарской, полубогемской талантливостью, выпестованной московским досугом, творческим дилетантизмом и с их профессиональным ощущением форм и настроений жизни, сходят со сцены, а идущие им на смену дети в бытовом отношении уже иностранцы, выходцы из иной страны, которую Есенин пытался было воспеть как “Инонию”36, но которая все же осталась советской. Им никто не поставит в упрек их способы есть симпо37, “обедать и завтракать”. Не до того было. Но иногда и в их обществе чувствуешь свое одиночество.
Ну, родная, кончаю. С праздником вас обеих. Пишите. Ведь русская духовная жизень38 больше всего у вас.
Ваш Федор.
1 Маргуня – Маргарита (Марга) Августовна Степун – сестра Ф.А., оперная и эстрадная певица. После смерти жены Степуна Наташи перебралась вместе с Галиной Кузнецовой в Мюнхен к Степуну, где ухаживала за ним все его последние годы. В траурном извещении, разосланном друзьям и коллегам покойного, было написано: “23 февраля 1965 г. нас навсегда неожиданно оставил Проф. Др. Федор Степун, родившийся 19 февраля 1884 г. в Москве. От лица его родственников и друзей – МАРГА СТЕПУН. Погребение: пятница, 26 февраля 1965 г. в 13.00 на Северном кладбище (Nordfriedhof)” – Архив университетской библиотеки г. Айхштетт (EichstКtt) в Германии. NL., 46, I. Лист 147. Пер. с нем. В.К.Кантора.
2 Минч. – возможно, Минченко Яков Арсентьевич (подсказано Г.Суперфином), друг Степунов.
3 Речь идет о Галине Николаевне Кузнецовой, поэтессе, писательнице, мемуаристке, известной широкой публике как последняя любовь и подруга И.А.Бунина. С 1942 г. покидает Бунина и живет вместе с Марго Степун в Германии, США и с 1962 г. снова в Германии.
4 ОН – очевидно, имеется в виду Организация Объединенных Наций. Г.Кузнецова работала в издательском отделе ООН.
5 Степун писал о своем деде, что тот “был самым настоящим кальвинистом не в религиозном, а в раскрытом Максом Вебером социологическом смысле этого слова. Непоколебимою основою его жизни была фанатическая вера в роль труда. Он не для того работал, чтобы жить, но жил для того, чтобы работать” (Степун Федор. Бывшее и несбывшееся. 2-е изд.. Т. I. Overseas Publications Interchange Ltd. London, 1990. С. 52).
6 Вероятно, жена Я.А.Минченко.
7 Скорее всего, речь идет о профессоре Гарвардского университета историке Михаиле Михайловиче Карповиче (1888–1959), который “придерживался историографической ориентации либерально настроенных эмигрантских ученых – Милюкова, Кизеветтера и Маклакова” (Раев Марк. Россия за рубежом. История культуры русской эмиграции 1919–1939. М., 1994. С. 219.
8 Возможно, имеется в виду о. Александр Шафрановский, настоятель Данцигского прихода в Германии.
9 В письме была явная описка – сделая.
10 Имеется в виду начало холодной войны, когда американцы были напуганы появлением у Советского Союза атомной бомбы. Слово подчеркнуто Ф.А.Степуном.
11 Шор Евсей Давидович (1891–1974) – двоюродный брат О.А.Шор, близкого друга семьи Степуна и семьи В.И.Иванова.
12 Сборник статей Степуна под таким названием вышел впервые в Берлине в 1923 г. Статья под аналогичным названием, вошедшая в сборник, впервые была опубликована в журнале “Логос” (М., 1913. Кн. 3-я и 4-я).
13 В “Жизни и творчестве” он писал: “Если мы ведаем, что Бог есть, а равно и то, что в творчестве Его нет, то это значит, что мы ведаем уже и то последнее, к чему призвано человечество, – это полный отказ от всякого творчества” (Степун Ф.А. Сочинения. М., 2000. С. 126).
14 Очевидно, имеется в виду архиепископ Иоанн Сан-Францисский (Шаховской) (1902–1989), весьма крупный религиозный мыслитель, не раз писавший о проблемах русской культуры.
15 На эту тему Степуном написана статья “Христианство и политика” (Современные записки. Париж, 1933. Кн. 53. С. 335–352; 1934. Кн. 55. С. 308–325. Переиздано: Степун Ф.А. Сочинения. М., 2000. С. 399–422).
16 Имеется в виду Ольга Александровна Шор (1894–1978), которая помогала Степуну при эмиграции из Советской России, жила в Риме в семье Вяч. Иванова, где ее прозвали “Фламинго”; Вяч. Иванов посвятил ей несколько стихотворений; опубликованы также отдельные письма из переписки Ф.Степуна и О.Шор.
17 Об этой ошибке см. письмо 10 из “Немецких писем” в данной публикации.
18 Такую статью Степун написал: И.А.Бунин и русская литература // Возрождение. 1951. Тетрадь 13. С. 168–175.
19 Последние две фразы написаны чернилами рукой Степуна на первой странице письма между датой и обращением к адресату.
20 Подчеркнуто Степуном.
21 Возможно, речь идет о патере Фальке, которого Степун поминает не раз в своих письмах как своего аспиранта и ученика, переводившего на немецкий ранние работы Вл. Соловьева (см.: Федор Степун: письма и отклики // Вопросы философии. 1999. № 3. С.145, 150), защитившего под руководством Степуна докторскую диссертацию.
22 Очевидно, описка. Поскольку обращено к обеим дамам, то нужно “вам”.
23 Возможно, друг артистического периода жизни Степуна (начало 20-х) – артист Михаил Францевич Ленин (Игнатюк).
24 Над этим именем в письме стоит сделанный чернилами знак вопроса, поставленный, видимо, рукой адресата. Видимо, описка Степуна; речь может идти об известном американском живописце и графике Томасе Харте Бентоне (1889–1975).
25 Имеется в виду Макс Бекман (1884–1950) – знаменитый немецкий художник-экспрессионист.
26 Об этом издательстве он в мемуарах отзывался так: “С Мусагетом нас объединяло стремление духовно срастить русскую культуру с западной и подвести под интуицию и откровение русского творчества солидный, профессиональный фундамент” (Степун Федор. Бывшее и несбывшееся. Т. I. С. 282).
27 В своих воспоминаниях о предреволюционных годах он писал об этом же: “Конечно, русская культурная жизнь была менее разветвленной, чем европейская, но мне кажется, что она в некотором смысле была духовно более напряженной” (Там же. С. 263).
28 Имеется в виду Маргарита Кирилловна Морозова (1873–1958) жена фабриканта, миллионера и коллекционера М.А.Морозова, давшая деньги на создание славянофильско-православного изд-ва “Путь”, близкий друг Е.Н.Трубецкого. В ее особняке в Москве собирался салон, проходили заседания Московского религиозно-философского общества.
29 Была явная опечатка – сосущую душе.
30 Семья издателя Карла Ханзера. См. примеч. 11 к “Немецким письмам”.
31 Над этим именем стоит сделанный чернилами знак вопроса, поставленный, очевидно, кем-то из адресатов Степуна.
32 Знаменитый немецкий поэт Фридрих Готлиб Клопшток (1724–1803), автор поэмы “Мессия”, которого любимый Степуном Фридрих Шлегель сравнивал с Данте, Тассо и Мильтоном (Шлегель Фридрих. История древней и новой литературы // Шлегель Фридрих. Эстетика. Философия. Критика. Т. II. М., 1983. С. 311).
33 Очевидно, имеется в виду Теодор Фонтане (Theodor Fontane, 1819–1888), великий немецкий романист и поэт.
34 Видимо, упомянут И.Демидов, русский эмигрантский критик.
35 Настоящее имя – Аминад Петрович (Аминодав Пейсахович) Шполянский (1888–1957), поэт, мемуарист.
36 “Инония” – хулигански-богоборческая поэма (1918) С.Есенина с нападками на христианство (“Даже Богу я выщиплю бороду / Оскалом моих зубов”; “Ныне ж бури воловьим голосом / Я кричу, сняв с Христа штаны”) и, как ни странно, на Америку (“И тебе говорю, Америка, / Отколотая половина земли, – / Страшись по морям безверия / Железные пускать корабли!”). Бунин был много жестче Степуна. “Инония, – писал он, – не совсем нова. Обещали ее и старшие братья Есениных, их предшественники, которые <…> тоже носили на себе печать, в сущности единую. Ведь уже давно славили безумство храбрых (то есть золоторотцев) и над каретой прошлого издевались. Ведь Пушкины были атакованы еще в 1906 году в газете Ленина «Борьба», где Горький называл мещанами всех величайших русских писателей. <…> Большевицкой власти, конечно, было очень приятно, что Есенин был такой хам и хулиган, каких даже на Руси мало, что наш национальный поэт был друг-приятель и собутыльник чекистов, молился Богу матершиной, по его собственному выражению, Европу и Америку называл «мразью»” (Бунин Иван. Великий дурман. М., 1997. С. 189, 243).
37 Смысл слова неясен.
38 Так в оригинале.
*В Историческом архиве (ИА) Института Восточной Европы при Бременском университете (Германия) (Historisches Archiv, Forschungsstelle Osteuropa an der Universitat Bremen – HA FSO) хранится небольшой фонд писательницы Галины Николаевны Кузнецовой (1900, Киев – 1976, Мюнхен). Это имя уже давно известно российскому читателю, особенно по ее “Грасскому дневнику” и – шире – по биографии исторического И.А.Бунина или Бунина – “олитературенного, окиношенного”.
Бумаги, составившие фонд Г.Кузнецовой (HA FSO, F. Z1, картоны 1–2), переданы в ИА в 1995 г. на временное, “ответственное хранение” душеприказчиком Г.Н.Кузнецовой Василием Семеновичем Франком. Эти бумаги оказались у В.С.Франка, потому что Г.Н. не оставила завещания о судьбе своего архива, а ее законная наследница (сводная сестра, жившая в Южной Америке) не высказала интереса его получить. Василий Семенович взял то, что оказалось в ее квартире, которую надо было срочно освободить.
После смерти В.С.Франка в 1996 г. право собственности на бумаги Кузнецовой перешло к его наследникам, которые позволили нам сделать фонд Г.Н.Кузнецовой доступным для исследователей. Это бескорыстное решение вызывает искреннее чувство благодарности семье покойного Василия Семеновича Франка.
Судьба всего архива Г.Н.Кузнецовой нам не известна. По-видимому, какая-то его значительная часть, главным образом документальные материалы 1940–1970-х гг., находится в распоряжении известного французского коллекционера зарубежной русской культуры энтузиаста Рене Герра (см. его интервью в: ЛГ-Досье, 1995. № 11–12).
В бумагах Г.Н.Кузнецовой естественным образом отложились и материалы, принадлежавшие сестре философа Маргарите Августовне Степун (15.04.1903? – официальная дата, Москва – 24.12.1972, Мюнхен). Среди них – и публикуемые здесь письма.
(Справка подготовлена при участии архивиста Исторического архива Института Восточной Европы при Университете г. Бремена Габриэля Суперфина.)
Подготовка текста и комментарии В.К Кантора.