Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 3, 2001
Памяти Генриха Сапгира
На высоком холме в лучах заходящего солнца
кровля дома горит и сияет нестерпимым огнем,
отраженным печалью ушедшего лета,
когда листья шептали о вкрадчивом ветре,
что звал за собою и ласково трогал.
Дом на высоком холме,
где не жить никогда одиноко и счастливо,
словно стая волков,
которых тут много с тех пор, как тебе стало сорок
и рухнувший мост унесло половодьем.
И теперь уже дом на высоком холме, как прозрачный кристалл,
что прельщает своей глубиной недоступной
— как счастья ловушка для незрелых умов —
на высоком холме в лучах заходящего солнца,
так же быстро,
как капля скользит по стеклу.
Затаившись, за десять шагов различить не сумеешь
эту тихую речь,
что иссякнет, едва на лугах
зазвенит от жары медоносной.
А пока что — ручей, а не память ручья,
что под кожу ушла склеротической жилкой.
А пока что — ручей в ложе трав и листвы,
как ничейный, бесполезный подросток,
что не доживет до июня.
Как прервавшийся звук в твоей сотовой трубке,
потому что забрел,
где лишь лес, просыпаясь, пытается вспомнить себя.
Этот мутный поток,
как тайный отход пелены и покрова, или лучше —
как сука, что лижет прилежно тебя языком,
отчищая румяна,
и пудру,
и черт его знает еще.
Выступает внезапно из промозглого мрака ноябрьского леса,
из промокшей насквозь древесины,
из орешника хилого,
хвойных запахов для туберкулезников.
Здесь поляна.
Здесь когда-то в такую же точно погоду человека убили.
И это теперь навсегда, когда сядешь на пень покурить,
чтобы дым сигаретный не путался в голых ветвях.
Здесь поляна,
которая, может быть, и ласкала бы глаз или что там внутри,
если б лето, и дурь в голове под завязку,
или, там, например, выходной из себя.
А сейчас здесь не прибрано,
словно после попойки.
И молчит телефон, будто на зиму, сука, залег.
Песнопение о поле
Который год здесь что-то колосится —
ячмень, овес, пшеница или рожь.
Узнать в таком безлюдье невозможно.
И незачем к тому же,
ибо тут отсутствует структура,
а объем давно уж спилен, вырублен и дымом
растаял в ненасытных небесах.
И даже эти шорохи,
шуршанье
давно уже фантом,
кнутом
и змейкой
тобой играют в полной тишине.
А если вдуматься —
уж если так приспичит, —
то это поле — плоский ломоть хлеба,
ножом отрезанный от каравая круглого,
и маслом намазанный
тем же ножом.
И ты идешь
и выволакиваешь ноги,
укладываясь на ночь двадцать тысяч раз
или чуть больше.
В этом смысле — да, простор, конечно,
но такой постылый, как свобода без соблазнов.
Или как —
вон, слышишь —
жаворонок вьется над тобой
и ни хрена ему не надо от тебя —
ни мяса твоего, ни кошелька.