Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 3, 2001
Лондонское Сохо – это своя страна, со своими границами и населением, куда я попал, когда меня пригласили стать членом частного, закрытого для широкой публики питейного клуба The Colony Room, где пьянствовали с 50-х годов (когда пабы закрывались с трех дня до шести вечера) Франсис Бэкон и другие анархисты тогдашней лондонской богемы. Тут, как и в других местах Сохо, вырабатывались свои собственные критерии общественной морали, добра и истины, о чем говорит нижеследующий рассказ о вечере накануне похорон принцессы Дианы. Этот отчет вошел в готовящийся к публикации сборник моей эссеистики “Эмиграция как литературный прием”.
Отщепенцы на дороге
Картина сюрреалистическая: в ночь накануне похорон Сент-Джеймский парк вокруг Букингемского дворца превратился в гигантский бивуак. Люди раскладывали спальные мешки прямо на газонах и тротуарах. Одновременно это было похоже на грандиозный молельный дом, экзотический храм под открытым небом во время какого-то странного ритуала поминовения усопших. Каждое дерево было укутано, как снегом, тысячами записок-писем соболезнования – со стихами, слезами, воззваниями, надеждами, молитвами и мольбой о прощении. Такими молитвенными клочками бумаги толпы католиков облепляют саркофаги с мощами мучеников. За одну ночь Англия анархистов и скептиков, ненавидящая Папу Римского, клерикалов, иконы и идеологические авторитеты, превратилась в коленопреклоненного грешника: страна всенародно оплакивала гибель своего новоявленного идола, вопли раскаяния усиливались репродукторами и перепечатывались в газетах. Тысячи людей в парке передвигались ночными тенями под деревьями или сидели в похоронном бдении вокруг сотен самодельных алтарей – с фотографиями принцессы Дианы в колеблющихся отсветах мириад свечей.
Парадоксально, но именно эти свечи и толпы людей вокруг очагов света во тьме ночи – своими желтоватыми колерами – напомнили мне о местах, далеких от какой-либо церковности. Вся сцена была похожа на улицы Сохо, где рестораны, бары и кафе выставляют в теплые дни столики на тротуар, с непременными причиндалами уюта – свечами. Огоньки свечей, как световое эхо газовых желтоватых фонарей и рекламы, плывут в ночи – сквозь толпы людей: они облепляют столики, бродят тенями от одного заведения до другого между освещенными витринами – своего рода алтарями далеко не религиозного культа, в бдении далеко не похоронном. Однако в нескольких питейных заведениях в тот вечер можно было увидеть и заплаканные лица – в плаче по тому, кто ушел из жизни, ушел из Сохо, для кого Сохо и было жизнью. В пабе “Карета и лошади” на Greek Street никто не говорил о принцессе Диане. Накануне похорон скончался Джеффри Бернард – легенда лондонской жизни совсем иного рода.
Представьте себе, если бы Веничка Ерофеев описывал не алкогольные подвиги на троих в пригородных электричках на маршруте Москва–Петушки, а за барной стойкой одной и той же пивной на протяжении последних двух десятков лет. Именно этим и занимался Джеффри Бернард. Пока народные массы стягивались к королевскому дворцу, толпа алкашей-острословов поднимала стаканы с водкой и тоником (неизменный напиток Бернарда) в память о человеке, который описывал – неделя за неделей – свои алкогольные взлеты (вздернутой руки со стаканом) и падения (главным образом с барного табурета). В последние годы он подолгу не вылезал из больниц. Однажды, во время осмотра палаты, его лечащий врач указал группе студентов-медиков на Джеффри Бернарда и сказал: “Вот человек, который ежедневно закупоривает свои вены тремя пачками сигарет, а потом откупоривает их снова бутылкой водки”. Из-за острейшего диабета и закупорки вен у него началась гангрена, и ему в конце концов ампутировали ногу ниже колена. В этом Джеффри Бернард тоже находил свое достоинство: сократилось число падений с лестниц – падение с инвалидного кресла не столь опасно для жизни.
Все эти увлекательные приключения Джеффри Бернард подробно документировал в своей регулярной колонке “Жизнь на дне” для журнала “Спектейтор” (в параллель еженедельным заметкам “Светская жизнь” и “Жизнь в деревне” в том же журнале). Колонку Джеффри Бернарда называли “запиской самоубийцы с еженедельным продолжением”. Впрочем, с перерывами. В те недели, когда, после жесточайшего похмелья, Джеффри не способен был попасть пальцем в нужную клавишу пишущей машинки, на соответствующей странице “Спектейтора” появлялось редакционное уведомление: “Джеффри Бернард нездоров”. По слухам, он однажды допился до того, что заснул прямо в туалете своего паба “Карета и лошади” и оказался запертым в пабе на всю ночь. Из этого эпизода родилась пьеса, которая так и называлась: “Джеффри Бернард нездоров”. Написана она была его приятелем и собутыльником К.Уотерхаузом. Этот спектакль – макабрический монолог лондонского эксцентрика-алкоголика (склеенный, в основном, из бернардовских цитат) – неожиданно для всех добился такого сногсшибательного успеха, даже у туристов-японцев, что из Лондона перекочевал на крупнейшие сцены мира от Нью-Йорка до Австралии. В фойе лондонского театра, за буфетной стойкой во время спектаклей, можно было часто увидеть самого Джеффри Бернарда, ходячую (плохо, впрочем, ходячую) легенду; это как если бы Гамлет появился в шекспировском театре “Глобус”. Этот Гамлет получал от своего Шекспира “потиражные” с каждого спектакля и на это, собственно, главным образом и жил (пил).
Он отличался изобретательностью во всем, что касалось добычи спиртного. В его лондонском пабе бывает такая толкучка, что докричаться до бармена невозможно; однажды Джеффри Бернард выхватил мобильный телефон из рук одного из ненавистных ему нуворишей в толпе, набрал номер паба, позвал к телефону бармена и потребовал, чтобы ему наполнили стакан. Когда он одно время жил за городом, в коттедже, в километрах десяти от ближайшего паба (Джеффри никогда не водил машину), он каждый день отправлял самому себе письмо; письмо доставлял на машине почтальон. Этот почтальон и подвозил Джеффри до паба. На следующий день повторялось то же самое.
Коттедж был предоставлен ему друзьями. Естественно, безвозмездно. На время. У него никогда не было собственного дома. Любопытно, что человек, полжизни проторчавший в ночных клубах Сохо, в барах и пабах, как будто компенсировал этот сидячий образ жизни постоянными передвижениями с одной квартиры на другую – от одной любовницы к очередной другой – чужой или своей – жене. Я лишь однажды обменялся с ним репликами за стойкой бара, во время разговора о бесконечной перемене адресов (письма приходили к нему на адрес паба “Карета и лошади”); я упомянул, что живу в том районе Лондона, где он родился, – в Хэмпстеде. Я спросил, где живет он в последнее время? “В конце пути”, – сказал он и заказал еще одну водку с тоником. Он мог бы повторить слова своего давнего собеседника, Грэма Грина: “Не имеет смысла приобретать загородный дом, автомобиль или жену: их всегда можно одолжить у приятеля”.
Про него говорили, что “у него было много жен, из них четыре – его собственные”. Приятелей – то есть собутыльников – у него было пол-Лондона. Однако чуть ли не со всеми близкими друзьями он умудрился рассориться. Как и со своими женами. Он не мог отказаться от роли архинеудачника даже в постельных подвигах. Это он утверждал, что СПИДа можно избежать очень просто: бутылка водки в день – гарантия отсутствия секса в жизни. В одной из своих последних колонок он записал: “Вчера проснулся, обнаружив, что у меня эрекция. Я был настолько потрясен, что решил сфотографировать это невероятное событие. Жизнь после смерти!”
Можно бесконечно умиляться его макабрическими остротами и афоризмами, но он, как всякий хронический алкоголик, был еще и вздорен, нетерпим, забывчив (когда его это устраивало) и наплевательски относился к своим обязанностям (поэта и гражданина). Единственное, что отличало его от сотен ему подобных спившихся разгильдяев, – его дар красноречия. У нас у всех непростая жизнь, но не все могут описывать ее с гениальной простотой и остроумием, когда даже собственная зависть, горечь и обида становятся не более чем поводом для философской иронии. Сколько народу толпилось до него в замызганном помещении паба “Карета и лошади”, где обои (сопливо-желтые, клеенчатые, с рельефом, точь-в-точь из вагона сталинского метро) и колченогая обшарпанная мебель принципиально и демонстративно не менялись с пятидесятых годов. Но лишь Джеффри Бернард умудрился превратить эту пивную в свой дом и подмостки личных драм. Сотни людей переругивались с владельцем паба Норманом, благодушным верзилой; но лишь Джеффри Бернард сумел превратить его в легендарного грубияна – комическое воплощение бездушия и стяжательства. Застенчивый в жизни, Норман в конце концов стал подражать – не слишком успешно – собственному двойнику из колонки Джеффри Бернарда и даже добавил к названию паба табличку “У Нормана”. Пьяные подвиги и скандальные происшествия, связанные с именем Джеффри Бернарда, были увековечены карикатуристом “Спектейтора” Майклом Хитом. Оригиналы этой комической саги, в рамочках, висят на стенах паба. Слово на глазах превращалось в дело. На втором этаже паба давно стали устраивать по четвергам легендарные ланчи члены редакции “Спектейтора”. Это и было то самое застолье, превращающееся на глазах в литературу, какового якобы не найти нигде, кроме России. И незримым председателем этого “пира во время чумы” был Джеффри Бернард.
Я не случайно употребил слова насчет пира и чумы: именно так воспринимала эпоху тэтчеризма интеллектуальная фронда Англии. Речь не идет об идеологии правых или левых, консерваторов или лейбористов. Речь идет о сопротивлении какой-либо идеологической ангажированности вообще. Речь идет о презрении к тому, что в России называют мещанством, и в нем, в мещанстве, и заключается, собственно, пафос тэтчеризма – пафос протестантского трудолюбия, устойчивого быта, предприимчивости и толерантности: сам зарабатывай копейку и дай заработать копейку другому. На фоне этих гимнов успеху и процветанию Джеффри Бернард высвистывал свой изощренный мотивчик деградирующего день за днем неудачника.
Он просто-напросто полагал, что все прекрасное в жизни – от водки и курения до любви – вредно для здоровья, а все, что полезно для здоровья, скорее всего, вредно для души. Когда врач спросил его, почему он так много пьет, Джеффри ответил: “Чтобы не бегать трусцой”. Я давно заметил: чем пассивнее человек в жизни, тем азартней и динамичней его фантазии и пристрастия. Джеффри Бернард презирал суету и беготню, когда дело касалось его самого, но обожал наблюдать все движущееся вокруг себя. Он начинал свою литературную карьеру как репортер с лошадиных бегов. Ипподромная колонка Джеффри Бернарда написана была, как и следовало ожидать, от имени полного неудачника (“С тех пор я уже никогда не заглядывал в будущее”, – прокомментировал он позже эту эпоху своей жизни). Сам он, естественно, скаканию на лошадях предпочитал спорт иного рода – “фигурное катание”, фигурно выражаясь, а именно: катание языком во рту кубиков льда из стакана с коктейлем. И начинал он эти гимнастические упражнения с девяти утра; это называлось: “завести мотор”. Под мотором понималось сердце. Заводить его становилось все труднее. Как и все остальное: почки, печень, поджелудочную железу.
Свои последние недели перед смертью он сравнивал с замедленной съемкой расстрела, когда наблюдаешь приближение пули, как полет шмеля. Он представлял собой оборотную сторону все того же английского темперамента – его фатализм, инстинктивную склонность принимать удары судьбы с отрешенностью человека, твердо верящего (как верил и его легендарный собутыльник Франсис Бэкон), что перед смертью все равны. Согласно Оскару Уайльду, люди стремятся стать великими учеными, политиками, писателями; ими они и становятся; это и есть их наказание. Джеффри Бернард не утруждал себя выбором карьеры в жизни. Не выбирал он и роли профессионального неудачника, чтобы преподать якобы моральный урок нации, одержимой карьеризмом. Он им был, неудачником, – он таковым родился. Кроме слов о том, как он постепенно скатывается на дно жизни, у него просто больше ничего не было. И слова эти звучали на протяжении последних двадцати с лишним лет чуть ли не как религиозная проповедь стоицизма в назидание и утешение тем, кто изнуряет себя мыслями о собственном светлом будущем.
* * *
Но важней, пожалуй, даже не то, что и как он говорил, а сам его облик, его интеллектуальная поза, его интонация, взгляд – именно это было заразительным, именно это заставляет до сих пор его почитателей иногда задуматься на мгновенье посреди разговора и спросить себя: “А что по этому поводу сказал бы Джеффри?” С его смертью (и с концом правления консерваторов в Англии) энтузиазм частного предпринимательства сменился на энтузиазм гражданской инициативы (в проповедях Тони Блэра). Атмосфера похорон принцессы Дианы – манифестация этой новой соборности по-английски, с оптимистическими призывами к искренности, гражданской ответственности и общественной взаимопомощи. Судя по разговорам в “Карете и лошадях” и в частном клубе Colony Room – еще одном излюбленном питейном заведении Джеффри Бернарда, – его мрачным остротам по поводу этого всенародного похоронного действа не было бы пределов. Здесь, в его отечестве за барной стойкой, говорилось вслух и публично то, что в те дни лишь позволяли себе злые языки у себя дома. Как будто угадывая, чего еще анекдотического мог бы отметить в этом шабаше сентиментальности Джеффри Бернард, каждый язвительно смаковал – в подражание ему – малейшие нелепости тех дней. Тот же Майкл Хит из “Спектейтора” пожаловался мне, что в книге его карикатур – она должна была вот-вот выйти в свет – срочно изъяли все шутки про Диану. Я же пожаловался, что мне не дали увидеть фильм Кронненберга по роману Балларда “Crash”.
Это слово, означающее “столкновение” или “автомобильную катастрофу”, по-английски на одну букву отличается от слова, означающего “любовное увлечение”, – crush. В антропоморфном мире Балларда – в воображении его героев – эротическое слияние двух тел как в зеркале отражается столкновением автомобилей, и наоборот, каждая автокатастрофа провоцирует сексуальные фантазии героев. В нынешней атмосфере морального ригоризма фильм был запрещен Вестминстерским райсоветом Лондона, но в остальных частях центрального Лондона фильм шел, пока не добрался, наконец, и до кинотеатра рядом с моим домом. Ну как тут не пойти, я ведь давно собирался.
И тут выяснилось, что фильм подвергся запрету дважды: кинотеатр в тот день отменил показ фильма. Лишь вспомнив обстоятельства смерти принцессы Дианы, я сообразил, почему. Но в таком случае, с той же логикой, надо было бы запретить демонстрацию в соседнем кинотеатре ленты Дэвида Линча “Lost Highway” (“Исчезнувшее шоссе”), где все тоже кончается дорожной катастрофой. По телевидению отменили, естественно, все комедии или фильмы ужасов – показывались лишь сентиментальные мелодрамы; но почему, в таком случае, не отменили рекламу автомобилей? Главный герой романа Балларда мечтает “столкнуться” с Элизабет Тэйлор, иконой 60-х годов. В наши дни он мог бы фантазировать в том же духе насчет принцессы Дианы.
Роман был написан четверть века назад, и 67-летний Баллард, культовая фигура английской литературы (в его прозе-галлюцинациях – еще и ужасы его детства, в оккупированном японцами Китае), в предисловии к новому изданию говорит с пророческой интонацией о “гибриде кошмара с рационализмом” в ХХ столетии. И дальше он выстраивает довольно спекулятивные, но крайне любопытные интеллектуальные гипотезы. Например, он говорит об узурпации будущего – настоящим: в том смысле, что радио, телевидение, видео- и компьютерная техника превращают саму жизнь в ее внешний образ, в стиль жизни, с готовым заранее рецептом и поэтому будущим можно распоряжаться как еще одной альтернативой настоящего – нажатием кнопки. Такова, во всяком случае, иллюзия, но и сама эта иллюзорность превращает жизнь в “виртуальную реальность”. Мир воспринимается как выдумка, как роман, как фикция, в то время как единственная реальность для нас – там, где, традиционно считалось, раньше было место лишь воображению и фантазиям, то есть у нас в голове. (Сейчас я вспомнил очередной афоризм Джеффри Бернарда: он говорил, что водка для него – единственный способ обрести трезвость ума.) В мире рекламных клише человеческий ум, обращенный в себя, пытается отыскать в глубинах собственной психики хоть что-то неповторимое, еще нерастиражированное в миллионах копий и поэтому склонен путать ненормальное – с оригинальным, предпочитая патологию – заурядности. Чем изощренней рационализм внешнего мира, тем активней он провоцирует человеческое сознание на нечто иррациональное. Извращенный секс для героев Балларда – это, в частности, их реакция на механистичность человеческих отношений. В самом романе Баллард идет еще дальше и говорит, что в нашу эпоху Иисус Христос кончил бы свои земные дни не на кресте, а в автомобильной катастрофе.
Эта мысль Балларда особенно провокационно звучала в дни похорон принцессы Дианы. У нас на глазах творился культ личности – в форме самой вульгарной идолопоклонческой пародии на христианскую иконографию. Еще недавно чернь (желтая пресса) презирала Диану больше, чем удивлялась ее скандальным выходкам и публичным признаниям. Не забывалось ничего: ее невежество и одновременно цепкость ума, ее романы с крутозадыми лейб-гвардейцами и финансистами, ее показная благотворительность при многомиллионном состоянии, ее поза гимназистки с челкой на глаза и взглядом исподлобья, ее ночные вылазки в шикарные и вульгарные ночные клубы, ее светскость и надменность при напускной эгалитарности, – все это недоброжелательное, мягко говоря, отношение публики к Диане достигло апогея в связи с ее последним увлечением Доди Файедом – сыном жуликоватого, как утверждают его враги, нового владельца самого крупного, с викторианских времен, лондонского магазина Harrods. Какие только косточки тут не начали перемывать в народе: арабы, мол, воры, гарем, – и все это, вместе со слухами об обращении в мусульманство, Диана преподнесла, мол, в качестве прощального сувенира перед новым браком семейству бывшей тещи в Букингемском дворце.
Первая реакция толпы злопыхателей на известие о катастрофе в Париже, после первого шока – перемигивание: “Дом Виндзоров может, наконец-то, спокойно вздохнуть”. Но уже через сутки весь народ (я имею в виду все ту же желтую прессу) уже склонялся к тому мнению, что “эта немчура с греками загубили нашу английскую розу”: то есть Виндзорам припомнили даже то, что их настоящая фамилия, со времен королевы Виктории и принца Альберта, звучит по-немецки (семейство стало называть себя Виндзорами в Первую мировую войну из-за антигерманских настроений) и что муж нынешней королевы – отчасти греческих кровей. Даже традиционный гимн “God save the Queen” – “Боже, спаси Королеву” (“любимая песенка Еe Величества”, как острили злые языки), предваряющий каждое официальное событие в Великобритании, – в начале поминальной службы в Вестминстерском аббатстве звучал настолько вызывающе (в свете семейного конфликта между покойной принцессой и королевской семьей), что лица в безмолвствующей толпе обрели чуть ли не агрессивно-враждебное выражение.
Что происходило дальше, всем хорошо известно: прилюдные рыдания, похоронное бдение, народные шествия, многотысячные подписи и воззвания с требованиями воздвигнуть монумент, дать Нобелевскую премию, объявить ежегодный день траура. Расчетливая бесцеремонная аристократка, загулявшая в парижском “Ритце” с амбициозным арабом-любовником и разбившаяся в машине с пьяным водителем, соревнуясь в гонках с папарацци, превращалась у нас на глазах в святую. Мы ее презирали и травили вместе с фарисеями из Букингемского дворца, но она с улыбкой на устах продолжала стоически радеть за немощных и обездоленных – то есть за нас, пока не погибла, загнанная оголтелой толпой любопытствующих – то есть нами. Мы все, виновные в ее смерти, должны покаяться. Можно себе представить, как на этот массовый психоз отреагировал бы покойный Джеффри Бернард.
Впрочем, написав эту фразу, я задумался. Откуда нам известно, что подумал бы и что сказал бы по этому поводу Джеффри Бернард? Может быть, весь пафос его отщепенства был в непредсказуемости. Не стоит забывать, что этот проповедник анархии – из семьи процветающего архитектора в либеральном фешенебельном Хэмпстеде, брат его – значительное имя в английской поэзии, да и сам он одно время был кадетом военно-морского училища. Именно этот мир стабильности и комфорта в своем семействе Джеффри Бернард и презирал, не найдя в нем себе места. Может быть, он пытался выскочить из этого блестящего черного такси бытовой дисциплины точно так же, как Диана пыталась в автомобильной гонке с папарацци вырваться из готического замка викторианских условностей семейства Виндзоров. Бернард закончил свои дни в инвалидном кресле. Диана – под обломками автомобиля. Может быть, в них было больше общего, чем того хотелось бы бывшим собутыльникам Джеффри Бернарда, обмывавшим их переломанные косточки в бернардовской водке с тоником? Может быть, толпы поклонников Дианы угадывали в ней именно то, от чего многие из нас инстинктивно шарахаются: рывок к неведомой свободе из диктатуры обстоятельств, заготовленных для тебя кем-то другим.
И что, собственно, делал я сам среди толпы лондонских алкоголиков, обмывая и обговаривая легенды о чужих святых и мучениках, – я, москвич, выпрыгнувший двадцать лет назад из поезда дальнего следования под названием “Россия” на пустынный полустанок под названием “Эмиграция”?
Серия коротких рассказов “У себя за границей” о моей улице в Лондоне и персонажах этого кусочка лондонской жизни была задумана изначально как авторская колонка для радио Би-би-си. Маленькие истории стали постепенно превращаться в большую книгу “У себя за границей”. Эта книга еще в работе. Ниже следуют первые главы этой “мыльной оперы”.
У СЕБЯ ЗА ГРАНИЦЕЙ
1. Паб и литература
У каждого кусочка Лондона свой паб. Это не означает, что он – единственный. Но туда ходят все. Все ходят еще и в другие пабы этого кусочка Лондона. Но в остальные пабы заглядывают. А в свой “свой” входят как к себе в дом. Собственно, паб – это и есть идеальный дом. Без жены, детей и домашних животных. Впрочем, в местный паб пускают всех – и жен, и детей, и домашних животных. Но приходят они как бы по отдельности, без права требовать друг от друга чего-либо в качестве членов одной семьи. Паб – это дом, где от тебя ничего не требуют. Поэтому паб и похож на дом: с камином, с диванами, с картинами на стенах. Точнее, похож на идеальный дом своей эпохи. В свингующие 60-е идеальная гостиная выглядела как вигвам североамериканских битников, а в 80-е стали модны парчовые занавесочки, фарфор на полках, камины и диваны с ситцевой обивкой. Некоторые пабы до сих пор похожи на викторианскую гостиную – с плотными шторами, камином в изразцах, диванами, торшерами и так далее. Прямо как “Rose O’Grady” в Замоскворечье.
Поэтому интерьеры в пабах всегда следуют за модой самого низкого пошиба. Приходишь в знакомый паб, а там стены перекрашены во что-то немыслимое синтетических колеров и мебель вся – как будто из ортопедического кабинета. Говорят: англичане, традиция. А меняют все за один день так, что и мать родная не узнает. Наш “свой” паб “Сэр Ричард Стил” не менялся, однако, лет так пятьдесят. Исключительно, по-моему, из-за лени его владельцев – ирландской семьи. В этом пабе есть все – и суровость 50-х, и хиповость 60-х, и минимализм нынешней эпохи, с наслоениями эпох предыдущих и последующих. Этот паб застыл в стилистике “Junk culture”, культуры хлама. К потолку привешено велосипедное колесо рядом с головой оленя над старым пианино (здесь регулярно играют джазисты из неудачников), висят картины в золоченых рамах, одни диваны кожаные, другие – матерчатой обивки, есть и деревенские скамьи рядом с венскими стульями, а вечером на столиках расставляются свечи в оплывших винных бутылках. Рококо, барокко, эклектика, китч, хлам. Мы этим занимались в свое время даже в Москве. Это был поп-арт, переведенный в жизнь. Прибивали к стене в комнате железяку, сорванную с подстанции, с предупреждением “Осторожно: высокое напряжение!”. Или вешали на стену сталинский плакат “Папа, не пей!” рядом с тульским самоваром.
Приблизительно то же самое – в пабе “Сэр Ричард Стил”: разные таблички и объявления из вагонов метро, названия улиц и старые театральные афиши. А над стойкой бара мелом написаны афоризмы и изречения, вроде: “Если бы у меня были все деньги, которые я пропил за всю свою жизнь, я бы потратил их на выпивку”. Или – про сэра Ричарда Стила: “Самый талантливый литератор среди повес и самый талантливый повеса среди литераторов” (доктор Самюэль Джонсон). Можете себе представить, какого рода идеальную гостиную этот паб представляет и что за население – мои соседи. Собственно, в этом кусочке “фешенебельно-богемного Хэмпстеда” (как описывает его московский страноведческий словарь), где я живу, когда-то в 18-м веке находился загородный дом сэра Ричарда, поэтому паб и назван в его честь. Он действительно был самым главным сплетником города, о котором ходило по городу больше всего сплетен. Что неудивительно, потому что он был редактором и “Гардиан”, и изощренного “Спектейтора”, и уморительного “Татлера” – и вообще самого главного интеллектуального и развлекательного чтива в свете. Но главное, и в его внешности, и в его деятельности – та самая эклектика, что так решительно чувствуется в интерьере паба его имени.
Так или иначе, понятно, почему в нашем пабе присутствует еще один элемент дизайна – полки с книгами. Я считал эти книги, как и все в пабе, макулатурой и хламом – для декора. Пока Джо Конрад не указал мне на английское издание “Мертвых душ” Гоголя. Джо (полное имя – Джозеф) не следует путать с Джозефом Конрадом – покойным английским классиком, мореплавателем родом из польского Бердичева. Во-первых, наш Джо – не покойник. (То есть многие считают его в пабе духовным трупом, но это не мешает ему пить как лошадь.) Во-вторых, он – белолицый англосакс, и хотя и с лысиной, но с римским профилем. Единственное, что объединяет его с поляком Конрадом, – страсть к печатному слову. С небольшой разницей: один – популярный классик, а о писательских амбициях нашего Джо знают только постоянные посетители-алкаши паба “Сэр Ричард Стил”.
Джо приводит разные резоны, почему он за свои четыре с лишним десятка лет не смог закончить ни одного рассказа. Тут сыграли свою роль и трудное детство, и изматывающая ежедневная борьба за корку хлеба, и стервозность подруги жизни, и количество кружек пива. Но главная причина – совсем в ином. Дело в том, что главная черта нашего Джо – его артистическая скромность. В отличие от некоторых пишущих (не будем называть имен), он не считает себя гением. Более того, англосакс Джо явно не чукча: он не писатель, он читатель. Он считает, что перед тем, как взяться самому за перо, надо хорошенько проштудировать своих предшественников. И желательно всех. До кого дойдут руки. Без особого разбора: главным образом из публичных библиотек и букинистических магазинов. В этой приверженности к букинистическим магазинам и книжным распродажам – своего рода гармония: он одет тоже с чужого плеча, из благотворительных лавчонок, комиссионок (сэконд-хэнд, как говорят сейчас в Москве), а деньги зарабатывает перепродажей старых автомобилей. Поскольку торговля подержанными автомобилями идет плохо, у Джо остается много времени на чтение. Он любит делиться прочитанным с друзьями и знакомыми – главным образом, за стойкой бара. Сегодня ты слышишь про “Взлет и падение Римской империи”, потому что Джо где-то с лотков подхватил один из томов за копейки. А завтра темой может оказаться “Ужение рыбы в английской сельской местности”. А на днях он пришел крайне возбужденный: он сказал, что купил на распродаже в комиссионке за десять пенсов кассету с записью “Бури” Шекспира. Потом увидел еще одну кассету – тоже за десять копеек. Он ее тоже прикупил. А дома выяснилось, что это кассета все с той же самой “Бурей”. Так что у него теперь две “Бури” Шекспира. А это значит, что завсегдатаям паба “Сэр Ричард Стил” придется выслушивать рассуждения Джо и цитаты из “Бури” всякий раз дважды – в двух, так сказать, экземплярах. Джо интуитивно и бессознательно приходит к стилистике современницы и соседки Джеймса Джойса по Парижу Гертруды Стайн, знаменитой своими повторами: “Роза есть роза есть роза есть роза”. Что, впрочем, гармонирует с видением мира в этом заведении: от количества спиртного тут двоятся не только предметы, но и мысли. Паб есть паб есть паб есть паб. Шекспир есть Шекспир есть Шекспир есть Шекспир.
2. О солипсизме
Лондонский паб любопытен, кроме всего прочего, тем, что это – мир в себе. В этом смысле он напоминает Россию: все, что творится вовне, кажется нереальным, неким миражем, несуществующим вне столика, по ту сторону магической двери в стене, за железным занавесом. Не то чтобы я никогда не сталкиваюсь с теми, кого встречаю за стойкой бара; ведь большинство из них живут по соседству. Встречаешь их то у мясника, то в винном магазине. Любезно здороваешься. Можно даже переброситься словами, обменяться новостями. Но это – явно другой человек, некое подобие своего оригинала, клонированная версия собеседника из паба. Да и есть ли у этого встречного – оригинал? Или это всякий раз – некие разные типы, не имеющие отношения друг к другу: как в старой шутке про человека, выпивавшего всегда лишь одну рюмку – после этого он становился совершенно другим человеком, в свою очередь выпивавшим свою первую рюмку, и кто заканчивал день в отделении милиции, уже сказать невозможно.
Этот феномен – еще одна иллюстрация недавнего разговора с моим главным собеседником в пабе, Джо Конрадом, считающим, что перед тем, как начать самому сочинять, надо прочесть все, что сочинено до тебя. Поскольку полки в пабе забиты – ради декораций – книжным барахлом, недостатка в выборе чтива нет. Не так давно Джо откопал на полке в пабе брошюру Бертрана Рассела “Проблемы философии”. И теперь цитирует изречения этого гения математической логики по всякому поводу. На днях постучал стаканом с пивом по барной стойке и сказал:
“Это барная стойка, не так ли?” Я подумал, что он ослеп: выпил ирландского самогону из опилок или еще что-нибудь. “Для вас, Зиновий, она существует”, – продолжал Джо. “И для меня она существует. Одна ли это барная стойка? Или это совершенно разные барные стойки?” Я ответил, что это зависит от того, двоится ли у тебя в глазах или нет. Джо согласился со мной безоговорочно. То же самое можно сказать не только про стойку бара, но и про стакан в руке у Джо, и про бутылки за стойкой, и даже самого бармена, ирландца Кёрка. Один приходит сюда, чтобы пить эль, а другой этот эль в рот не возьмет, потому что всю жизнь пил ирландский стаут “гиннес”. То, что для одного – изысканнейшее виски-молт, для другого – помои, с привкусом торфа и овечьего навоза. Кто-то приходит в паб шумно, всей семьей, с детьми и собаками. Другие ищут в этом пабе именно отдохновение – и от детей, и собак. Так что даже про сам паб – с его стенами, книгами, разбитым фортепьяно, подсвечниками и другими причиндалами – нельзя сказать ничего определенного: для каждого этот паб – свой, и у каждого он в уме разный. Существуют ли стойка, столы и стакан, кружка и бармен, Джо и сам паб лишь у нас в воображении или на самом деле?
Как объясняет нам Бертран Рассел (со слов Джо), нет никаких логических доказательств, что стол, скажем, существует вне зависимости от точки зрения каждого из нас на этот стол. Абсолютно никаких. Казалось бы, это умозаключение должно утешать посетителей паба – у каждого, получается, свой стол. Тот факт, что мы можем наталкиваться при этом физиономией в локоть соседа или наступить на лапу его собаке, ничего логически не меняет: когда в доме хлопает дверь, нам может сниться раскат грома, но это не значит, что гром “существует”. Нет никаких оснований считать, что эти образы этих столов (или стаканов) у каждого в голове имеют общие черты. Достаточно посмотреть на мою физиономию в разном освещении, чтобы убедиться, насколько я не похож на себя самого. А в пабе “Сэр Ричард Стил” столько перегородок и зал, причем каждая одна в другой, что, бывает, есть четыре световых плана для каждой физиономии. Однажды я ехал в поезде под Ла-Маншем; там такие изощренные системы зеркал в сортире, что видишь себя со всех сторон. Я увидел профиль странного человека с двойным подбородком и крючковатым носом. Кто это?! – отпрянул я в ужасе, и тут же понял: так ведь это я, я сам и есть! Именно так и осознаешь возрастные изменения: когда перестаешь узнавать себя в профиль.
При этом, в отличие от предметов внешнего мира, никаких сомнений в том, что ты существуешь, нет. Дело в том, что если ты сомневаешься в собственном существовании, это и доказывает факт твоего существования: все остальные тебя просто не замечают. Бертран Рассел предлагает точно так же относиться и к столам. Никаких логических доказательств объективного существования стола действительно нет; но было бы крайне неудобно, если бы всякий раз, войдя в комнату, мы заводили речь о совершенно другом новом столе – мы бы в этих столах запутались. Поэтому философ предлагает принять существование стола ради удобства.
Подобные же сомнения можно высказать по поводу наших общих знакомых. Некоторые из друзей существуют, лишь когда с ними разговариваешь. Я очень люблю пить водку с колбасой в кабинете философа Пятигорского на кафедре востоковедения Лондонского университета. Александр Моисеевич замечательный собеседник, в том смысле, что он умеет угадать нетривиальный угол зрения на то, что ты сам так долго считал в себе совершенно банальной стороной твоей жизни. Этому помогает, наверное, тот факт, что глаза у него смотрят с детства в разные стороны. Он, короче, переписывает у тебя на глазах твою жизнь в увлекательный роман. С могучей притом философской подкладкой. И делает это так, что у тебя возникает иллюзия: это ты сам про себя придумал. Поэтому, когда разговор заканчивается, Александр Моисеевич растворяется и исчезает из твоих мыслей – как это происходит с авторами романов от третьего лица. Ты забываешь о его присутствии на этом свете, и сам он о себе не напоминает. Пока не наступает очередное приглашение в кабинет с водкой и колбасой (в гостях у других я никогда не узнаю Пятигорского: это явно другой человек). Как и в случае со столами, невозможно логически доказать, что Пятигорский на свете – один-единственный. Пятигорских много, и все они уникальны. Но по соображениям удобства, стоит принять на веру, что все они – все тот же Александр Моисеевич. Существует ли он для нас объективно? В отличие от столов, я думаю, ответ тут состоит в следующем: если ты любишь человека, то он присутствует в твоей жизни постоянно. Но на вопрос: “Какого из многочисленных Пятигорских мы любим?” – затруднился бы ответить даже сам Бертран Рассел.
3. Мысль и мускул
Предохранительный механизм заложен в самом принципе паба как питейного заведения: я имею в виду принцип самообслуживания. Когда уже не можешь самостоятельно донести свой стакан от барной стойки до столика, пора идти домой. Моя жена Нина Петрова сказала, что скоро я дойду до еще одной стадии: не смогу донести стакан с виски до собственного рта. Не из-за беспробудного пьянства, а из-за отсутствия мускулов. В моем возрасте, мол, мускул нуждается в тренировке. Надо поднимать гири, а не стакан с виски. Я теперь понимаю, почему мой главный собеседник в пабе, Джо Конрад, до сих пор не написал ни строчки, хотя давно уже мечтает стать писателем. У него настолько ослабли бицепсы, что он неспособен водить самопиской по бумаге. И недостаточно силен удар по клавишам пишущей машинки. А на компьютер у него нет денег: он теперь на пособии по безработице. Или он вообще не на ту клавишу попадает – из-за двойного видения, после многократных упражнений с подниманием тяжеленных кружек пива. Но зато когда в глазах двоится или даже троится, можно читать сразу несколько книжек.
Я периодически отказываюсь поднимать стакан с виски правой рукой. И по другой причине, чем Джо. У меня хронический вывих правого плеча. Случайное движение – и опять надо вправлять. Порой плечо так болит, что приходится подносить стакан с виски ко рту левой рукой. Иногда попадаешь не в то горло. Я однажды рванулся к телефону, поскользнулся на паркете и неудачно приземлился на правую руку. Самое обидное: звенел вовсе не телефон – это случайно зазвенел будильник. А мне казалось, что звонит любимый человек из Москвы. Это звенел будильник моей души. То же самое с сердцем и дверью: у тебя гулко стучит в груди, а кажется – колотят в дверь.
Услышав про историю с плечом и будильником, Джо изложил мне сочинение некоего голландского философа с труднопроизносимым именем Geulinсx. Этот самый голландец проповедовал теорию синхронно заведенных будильников. Когда стрелки одного будильника подходят, скажем, к одиннадцати ночи, другой будильник звонит. Но это не значит, что звонок одного будильника зависит от завода другого: у каждого своя пружина. Это не мозг заставляет движением воли протянуть руку к стакану. Просто пружины в механизмах нашей мысли и руки следуют синхронно собственному заводу. Мускулатура тут ни при чем. Зачем, спрашивается, мускул, если волевой акт и мускульное усилие связаны лишь божественной прихотью и больше ничем?
Вообще, взаимосвязанность привычных вещей – лишь видимость. Лучший пример тому – отношения за стойкой бара. Наш опыт говорит нам: как только протягиваешь деньги бармену Кёрку, он выдает тебе стакан с двойной порцией виски. Ты – деньги, он тебе – виски. Возникает иллюзия, что так будет всегда. Но это не так. Я видел однажды, как клиент протянул бармену деньги, а тот взял его за шкирку и вышвырнул из паба. Оказалось, посетитель, протягивая деньги, еще чего-то там сказал похабное про девицу Хлою – партнершу Кёрка. Так что тут на лицо было сразу три будильника, и часовой механизм у них был явно не согласован. Не говоря уже о том, что как только колокольчик в пабе отзвенит в одиннадцать вечера, сколько деньги ни суй, укажут на дверь: после одиннадцати в Лондоне продажа напитков в пабах запрещена.
Но если следовать теории синхронных будильников, следует признать, что их кто-то заводит одновременно. Некое высшее существо с ключиком. Бог. Эта метафизика подразумевает веру в Бога. Как закоренелая атеистка, Нина Петрова эту теорию принять не может. Остается верить, что движение руки – пружина метафизического будильника нашей воли – зависит от развития мускулатуры. В общем, или иди в тренажерный зал, или занимайся божественной зарядкой в церкви. Или гимнастика, или Бог. Нина ходит в гимнастический зал, по-английски сокращенно gym. Произносится: джим. Но Джо Конрад не верит в джим. И в божественную гимнастику тоже. Он, скорее, верит в джин. С тоником. Видимо, поэтому он и не отходит от стойки бара.
Я же склонен к многобожию, но в тренажерном зале даже для меня этих самых будильников заведомо слишком много. Столько же, сколько мускулов. Кроме бицепсов, есть еще какие-то пекторальные и оральные мускулы, молочные железы, не говоря уже о мускулах в районе тазобедренного сустава. Ягодицы, проще говоря. И каждая движима своей конкретной мыслью. У каждой – свой будильник. И еще музыка гремит. Или это только иллюзия и это стучит твое сердце? и кричит душа? С ума можно сойти.
4. Непроизвольные движения
Почему в пабах такие неудобные табуреты у стойки? Точно такие же табуреты я видел в цирке – для тигров. Это понятно: все внимание зверей уходит на то, чтобы не сверзиться, поэтому они и не бросаются на дрессировщика. А мы – на бармена? Я думаю, табуреты такие высокие и неудобные – для развития мускулатуры. Я пытался убедить в этом свою жену Нину Петрову. Но она считает, что упражнения по залезанию на табурет в баре недостаточно для развития моей мускулатуры.
Поэтому я решил на всякий случай записаться в наш местный тренажерный зал. Он находится на другой стороне улицы, наискосок от моего дома. Удобство еще в том, что зал этот – дверь в дверь с еще одним пабом на нашей улице, “Стог сена”: после гимнастики очень удобно проверять развитие бицепсов, когда поднимаешь стакан ко рту. Но когда я вошел в этот тренажерный зал, у меня просто отвисла челюсть.
Вообще-то эти “гимназиумы”, если заглянуть в полуоткрытые двери, мало чем отличаются от какого-нибудь сверхмодного бара в Сохо: оттуда грохочет “техно” и “диско” музыка (по звуку – что-то вроде работы гигантской штамповочной машины), ослепительный свет, зеркала и мелькают люди, похожие в своих повязках, ремнях, гетрах и кроссовках на инопланетян. Подобные заведения для человека моего типа и возраста (за пятьдесят) – это как для подростка женский туалет: там мистические существа занимаются загадочными действиями. Разница в том, что двери в тренажерные залы никогда не заперты. Но внутри все оказалось еще более загадочным и пугающим.
Главный ужас вызывают сами орудия производства – станки по развитию мускулатуры. Какие-то рычаги, педали, грузы на цепях, гири, ремни с наручниками, лебедки, железные колеса. Все это похоже на инквизиционный набор пыточных приспособлений. Или нет: такое я видел в порнографических фильмах с садомазохистским уклоном. На людей смотреть страшно: мускулы топорщатся из-под маек, особенно у мужчин, когда они вздымают вверх какие-то несусветные механизмы, или дергают разными своими членами в четком ритме, распластанные под тяжестью прессов, или вывернуты в немыслимой позе, как будто распяты на кресте. Но при этом каждый из них, несмотря на неудобство позы, умудряется совершать некое регулярно повторяющееся движение.
В оригинале своем это движение было прагматическим: например, гребля, или же погрузка на железнодорожную платформу ящиков с мясными консервами, или же еще чего-нибудь полезное, древнеримское, вроде забивания гвоздей в крест. Однако в наше время акцент сместился: больше никто не хочет распинать другого – все хотят наращивать мускулы или заниматься их растяжкой в качестве самоцели. В этом сходство подобных упражнений с искусством – в их полной бесполезности: крутишь педали “велосипеда” или гребешь в “каноэ”, но при этом остаешься на месте, напротив дома, рядом с пабом.
Знающие люди, вроде моей жены Нины Петровой, утверждают, что, когда занимаешься тренажем систематически, у тебя в мозгах от избытка кислорода начинает образовываться что-то такое химическое, по своему эффекту идентичное кокаину. Так что все, кто регулярно ходит в эти тренажерные залы, – наркоманы. Ученым известно, что во время оргазма в мозгах тоже что-то выделяется, по составу напоминающее все тот же кокаин. Так что эти наркоманы еще и нимфоманы. Поэтому людей, однажды заторчавших на этих упражнениях, из тренажерного зала силком не вытащишь. Им все мало. А входная плата, между прочим, не копейки. Забубенным алкоголикам из местного паба их порочное увлечение зеленым змием обходится гораздо дешевле.
А ведь при этом у каждого есть свой мини-тренажерный зал, со своей, порой бессознательной, гимнастической системой. Возьмем, к примеру, тех, кто машет руками. При наличии комаров и мух, как, скажем, в России летом, это махание руками – вполне серьезный тренаж. Другие склонны к минимализму: например, почесываются, или постоянно дрыгают ногой, или ковыряют в носу, или, что и греха таить, занимаются онанизмом. Казалось бы, масштабы этого интимного занятия – незначительны, но при систематичности подхода и концентрации внимания тут можно добиться и эффективного развития разнообразной мускулатуры, и, главное, достигать оргазма в буквальном смысле, напрямую, без пудовых гирь. Впрочем, с гирей тоже, наверное, интересно.
5. Перед зеркалом с пудовой гирей
Свою инструкторшу в тренажерном зале я сразу узнал. Точнее, сразу не узнал: я понял, что принимал ее за кого-то еще. Дело в том, что я видел аналогичную девушку из своего окна. Окно выходит в сад, с лужайкой-газоном, и все эти задние дворики нашего квартала образуют нечто вроде сквера. Из каждого окна каждая лужайка просматривается, как Сараево сербским снайпером. Я не серб, но давно посматривал на соседку неславянской внешности: она каждое утро в любую погоду упражнялась с гирями у себя на лужайке. Гири были настолько огромными, что сама она, в обтягивающем трико, казалась мне миниатюрной – как в подзорной трубе, хотя биноклем я не пользовался для подсматривания за ней. И поэтому когда я вошел в тренажерный зал, я ее не узнал. Не узнал еще и потому, что из окна она – соблазнительная даль, а тут – инструктор. Так не узнаешь свою учительницу на улице или, скажем, члена Политбюро в сортире. На Мавзолее это совершенно другое лицо. Так вахтер в Зимнем дворце не узнал Ленина, а часовой в Кремле – Троцкого.
Я вообще вначале был напуган всей этой садомазохистской готикой из романа о пыточных ужасах: все эти рычаги, ремни, колеса. И зеркала: зеркала по всем стенам, даже часть потолка в зеркалах. Все и всё во всем отражается, как в романах русских символистов. Непонятно, к кому обратиться. То ли это реальный человек, то ли это твое отражение, совершенно искаженное страхом. За стойкой регистрации перед входом сидел один из двух владельцев по имени Роджер – добрейший парень, как потом выяснилось: культурист, мухи не обидит. Но когда глядишь впервые на эту живую скульптуру из мускулов, вроде связок ветчинно-рубленой колбасы, с дизайнеровской щетиной – для мужественности, – кажется, лучше ретироваться обратно к стойке бара в соседнем пабе или прямо домой, забыв о здоровье и тренаже.
Зеркалами выложена вся стойка бара в нашем пабе “Сэр Ричард Стил”. И понятно зачем: когда сидишь лицом к стойке, можно наблюдать, что происходит у тебя за спиной в пабе, на тот случай, если кто-то решит трахнуть тебя бутылкой по голове. Недавно мы с моей женой Ниной Петровой посещали экспозицию в Национальной галерее. Она была посвящена одному мотиву: “Зеркало в истории живописи”. Меня всегда завораживал “Туалет Венеры”, где обнаженная глядит в небольшое зеркало, и такое впечатление, что мы видим в зеркале лицо под таким углом, что оно просто не может принадлежать фигуре, в зеркало глядящей. Так вот, на этой выставке нам с Ниной объяснили, что если мы видим лицо в зеркале, значит, держащий зеркало смотрит не на себя, а на нас, зрителей, отраженных в его зеркале. В зеркале истории мы углядываем друг друга, делая вид, что созерцаем себя. И если кто-то углядывает мое лицо в зеркале британской истории, значит, я смотрю на него, я его наблюдаю, в то время как он наблюдает за мной. Мы все наблюдаем друг за другом. А как насчет верховного существа, наблюдающего за всеми нами, пока мы выискиваем его черты в зеркале небес?
Не уверен, существует ли в этом мире Бог, но одна из целей наличия такого количества зеркал в тренажерном зале состоит, казалось бы, именно в этом: чтобы владелец Роджер вовремя замечал, как шестнадцатипудовая гиря культуриста зловеще нависла над моей хрупкой шеей. Но выяснилось, что этот Цербер физкультуры совершенно тебя не замечает: он неотрывно смотрел в экран миниатюрного телевизора. Позже моя инструкторша Рэйчел объяснила мне, что Роджер беспрерывно прокручивает видео с записью последнего общенационального состязания по культуризму Королевства Великобритании. На этом состязании Роджер потерпел оглушительное поражение. С тех пор он прокручивает без конца это видео, пытаясь понять, как и почему, из-за какого такого мускула он выступил хуже других? На тренаж своей собственной мускулатуры уже времени не хватает. А на чужую – тем более. Он просто махнул рукой в сторону зазеркалья и сказал: “Вот там Рэйчел с гирями. Она вам все покажет”.
Я понял, что речь идет о гигантессе в углу с тяжеленной штангой в руках. Она лежала на спине, расставив широкие бедра, и принимала эту штангу на свою грудь – то есть бюст был таких размеров, что казался не совсем ее грудью, а чем-то самостоятельным. Такой показалась мне Рэйчел Рассел, когда я впервые увидел ее перед зеркальной стеной тренажерного зала. Я совершенно не узнал вожделенный объект моих смутных желаний из окна с видом на лужайку. Точнее, не мог поверить, что обе – одна и та же персона. Сейчас я понимаю, что из-за огромного количества зеркал я увидел не одну Рэйчел, а много – ее отражения двоились, троились, прибавляя ей росту, весу и бюсту в моих глазах.
Так что слова Роджера насчет того, что Рэйчел мне “все покажет”, звучали несколько двусмысленно. Тем более что зрелище мужчин и женщин, выпячивающих свои бицепсы и другие интимные мускулы перед зеркалами, явно свидетельствует о склонности к эксгибиционизму. Не для этого ли тут столько зеркал? На этот счет существуют разные мнения. Например, ирландец Кёрк, хозяин нашего местного паба “Сэр Ричард Стил”, считает, что все это – попытки помолодеть. Согласно его теории, необходимо какое-то время, пока в зеркале не возникнет твое отражение. Поэтому отражение моложе своего оригинала – успеваешь состариться. Если устроить серию зеркал, отражающихся друг в друге, можно добраться до своего младенческого образа. Вернуться, так сказать, в свое детство. Это и объясняет, почему такой напор в тренажерные залы в наше время: все одержимы сохранением молодости. Раньше, правда, это называлось: задержанное развитие. Опыт России и той же Ирландии показывает, что этого состояния можно добиться без всякого тренажерного зала. Бутылка водки (или виски с гиннесом) каждый день – прямой путь к сохранению состояния младенческого идиотизма. Так что добрая половина тех, кто стремится в тренажерные залы, должна больше времени проводить в соседнем пабе. В глазах сначала все двоится, потом троится, а потом уже не понимаешь, где ты, где паб, а где тренажерный зал.
6. Гвозди и перья
Мы – свидетели явного зажима свободы на Альбионе. Каждый наш шаг записывается видеокамерами. Такая самовлюбленность, но продиктованная страхом. Видеокамера была установлена даже в нашем тренажерном зале. Сначала я вообще не заметил не только камеры, но даже телеэкрана. Бросается в глаза невероятное количество зеркал в тренажерном зале – этом сборище Нарциссов мускулатуры. Так что телеэкран я воспринял как еще одно зеркало. Только вело себя это зеркало довольно странно: когда я поворачивался к нему затылком, оно показывало мое лицо, как бы выворачивало меня наизнанку, как будто занималось отражением не моей внешности, а моей внутренней сущности. Впрочем, я однажды, в чужом туалете, увидел себя впервые в зеркале, наподобие трельяжа, и заметив в этом зеркале лысеющую макушку, какой-то отвисающий нос крючком и двойной подбородок, я подумал, что кто-то пробрался в уборную вместе со мной; через мгновение до меня дошло, что это я сам наблюдаю себя в неожиданной перспективе – и такого себя я еще не видел. Довольно неприятно. Это называется: взгляд со стороны. Никому не рекомендую глядеть со стороны на самого себя – депрессивное зрелище.
Но где же размещалась видеокамера в нашем тренажерном зале, я никак не мог понять, пока мне не указали на верхний угол под потолком. Там сидела птица. Сова. Или филин? Я полагаю, он уже давно там сидел, но почему-то никто его не замечал. И не потому, что он спал, наверное, как все филины, нет. Жизнь, конечно, это сон, и непонятно, кто спит, а кто бодрствует. Но эта птица оказалась не живой. Это было чучело филина. Джордж объяснил, что посадила этого филина туда наша инструкторша, гимнастка Рэйчел Рассел. Это – ее концептуальный проект. Кто бы мог подумать, Рэйчел Рассел не только инструкторша, культ-туристка и штангистка, но еще и визуальная артистка концептуального жанра. Я подозревал, что с ее мускулатурой и бедрами рабочего и колхозницы она любит выставляться. Оказалось, она выставляется в жанре таксидермии, то есть изготовления чучел. Это она сама изготовила чучело филина. Концептуальность этого чучела в том, что в одном глазу у этого филина вставлена видеокамера. Сам филин поворачивается на невидимом штыре, и камера обозревает все помещение тренажерного зала.
Рэйчел объяснила мне, что чучело птицы с видеокамерой в глазу – самая невидимая из скрытых камер. Мы не обращаем внимания на все, что не попадает непосредственно в наше поле зрения. Особенно птица под потолком. Но мы попадаем в поле зрения птиц. Что думают себе птицы, когда следят за нами? “Мне сверху видно все, ты так и знай!”, видимо, напевают они себе под нос (под клюв). Так вот: на телеэкране в тренажерном зале мы видим воспроизведение того, что видят птицы, следя за нами сверху. Это – глаз филина. Мы смотрим на экран и видим себя глазами филина. И уклониться от этого взгляда мог бы, пожалуй, только Мохаммед Али (он в этом тренажерном зале тренировался, когда выступал в Лондоне); он ведь знаменит был тем, что двигался на ринге вприпрыжку: в одно мгновение он тут, а в другое он – совсем в ином месте, не уследишь.
В тот день мы уселись с Рэйчел Рассел в соседнем пабе “Сэр Ричард Стил”. Мы расположились под чучелом головы оленя, и она мне изложила свою эстетику сочетания живого и мертвого, органического и промышленного, вроде видеокамеры в глазу пернатого существа. Или, наоборот, птицы в железной клетке. Это как тело и гвоздь. Она давно, оказывается, собирает гвозди: от обычных, плотницких, до гигантских корабельных. Она обещала позвать меня к себе в гости и показать свою коллекцию гвоздей. Один из первых ее проектов состоял в том, что она рассылала по почте старые ржавые гвозди своим друзьям и знакомым и просила их описать, что они хотели бы сделать с этим гвоздем, какие детские и другие ассоциации этот гвоздь у них вызывает. Я спросил ее: а не задумывалась ли она о том, как бы переслать гвоздь на тот свет Иисусу Христу и задать ему аналогичные вопросы? Рассел сказала, что, в конечном счете, распятие и есть главная инсталляция по синтезу живого с мертвым, гвоздя с плотью, умертвленной и воскресшей на гвоздях. При этом она посмотрела на меня так, что я решил сходить за еще одним дринком к барной стойке. Я вдруг засомневался: а действительно ли я хочу увидеть воочию мастерскую моей инструкторши по тренажерному залу? Придешь в гости человеком, а вынесут оттуда – чучелом.