(экстракт)
Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 2, 2001
Доротее Троттенберг
1. Черт крадет луну
А если по лунному календарю, так целых два месяца. Да только луны – ни полной, ни серповидной – я здесь не видел ни разу. Черт какой-то по приказу ведьмы спер ее – укатил, как круг швейцарского сыра, и под Тойфель-брюкке, Чертовым мостом, в заначку спрятал – чтоб, когда ни у кого не будет ничего, у ведьмы с чертом все было. Хотя, может, это просто горы такие рослые кругом, что траектории луны не видно с полоски берега Фирвальдштеттского (т.е. “4 лесных кантонов”) озера – и в зеркале воды нечему отражаться, кроме огней прибрежных отелей?
Очертания цепи озер прихотливы и в плане напоминают то ли потекший, как у Дали, крест распятия, то ли материализующегося джинна, вырвавшегося из узкого горлышка под Флюэленом, дважды переломившегося от порывов ветра – в коленях и пояснице – под Брюненом и Фитцнау, но уже начавшего отращивать голову и лапы в районе Люцернского озера. Чему тут удивляться – горы и пропасти земные известно чьих рук дело.
Дико мрачная и красивая двузубая гора, нависающая над Люцерном, – вся в потеках глетчеров, – носит имя… Пилата. По преданию, после похорон пятого прокуратора Иудеи на римском кладбище душа его не находила покоя, и в Риме и его окрестностях стали твориться недобрые дела. Римляне взмолились, прося избавить их от напастей, и тогда неприкаянной душе Пилата было велено войти в гору на севере, где она с той поры заточена. Скверные вещи стали происходить и на новом месте. Дело дошло до того, что власти Люцерна даже пастухам запретили подниматься на склоны этой горы, чтоб не потревожить душу Пилата и не накликать очередное бедствие. Такими – то ли суеверными, то ли верующими – были гельветы с полтысячи лет назад. Ныне на гору, превращенную в туристический аттракцион, с одной стороны проложена зубчатая железная дорога, с другой ходит фуникулер.
Но даже если оставить мифологию и поверить, что горы эти нагромождены атакой ползущих льдов Ледникового периода и ответным тектоническим возмущением земных недр, общая картина от этого не упростится. Горы вышли на удивление красивые: граненые, острые, компактные – как расставленная на полках буфета хрустальная посуда, – но перепутано все в их строении, “будто в России” (как выражались немецкие геологи начала ХХ века), так что ни концов, ни начал не найти. “Ноу-хау” Земли.
Кроме того, в ущельях образовались десятки кристально чистых и живописных озер, в которых отразились горы. Вода Фирвальдштеттского озера, на берегу которого я прожил месяц, настолько чиста, что рыба в ней не живет – ей там скучно и нечего кушать, а рыбаки, исправно тянущие пустые сети во всех бухтах, думаю, наняты туристическими фирмами для пущей живописности – невооруженным взглядом видно, что симулянты. Была у меня с собой браконьерская снасть (а какая еще?! Не мог же я записаться и пройти какие-нибудь полугодовые “курсы рыбака”, чтобы получить удостоверение, позволяющее удить в водоемах отсутствующую, как выясняется, рыбу!), но, насмотревшись на тяжелый тщетный труд швейцарских рыбаков, оценив прозрачность воды (леску в ней было бы видать даже с пролетающих натовских истребителей – а рыба, заведись она в ней, могла бы глядеть рыбаку прямо в глаза, укоризненно качая головой), я и не подумал испытать в нейтральных водах свою донку на резинке – это детище ленивого русского “левши”.
Фирвальдштеттскую форель я видел только в справочниках – ее нет даже на субботнем рынке на набережной Люцерна, где чего только нельзя купить из снеди. А нет рыбки – нет и чаек. Птички, в отличие от Цюрихского озера, здесь все черные да пегие, белые – только лебеди. Если слышишь над водой хлопанье двустворчатых дверей – это лебедь, вытянув змеиную шею, бежит стометровку по воде, чтоб в очередной раз посрамить законы Ньютоновой физики и, оторвав тяжеленный жирный зад от поверхности воды, перелететь на бреющем полете в другую, более сытную бухту. Да еще какой-то дьявол кричит по ночам, зовет или пугает: “У-у! У-гу-гу-уу!” В одну из ночей я выследил его с диктофоном и записал голос – это оказался какой-то из сычей, Waldkautz. Несколько таких облюбовали верхушки секвой, высаженных сто лет назад на берегу озера, с которых они перекликались, приступая к ночной охоте на мышей. У швейцарцев секвойя зовется “мамонтовым деревом”. Это название сразу приводит на ум стенную роспись в люцернском Глетчергартене – “Вид Люцерна 16 тысяч лет назад”, – где пара мамонтов взирает с возвышенности на плоскогорье, по которому, змеясь и крошась, наползают с севера ледники, – когда ледники отступят, мамонты исчезнут, а на этом месте будет построен город.
2. Гау ду ю “du”?
Я получал немного западных грантов в своей жизни, но все они были стоящими: “Пушкинская стипендия” с 40-дневным путешествием по Германии и Северной Швейцарии от фонда Альфреда Тепфера в Гамбурге; трехмесячное проживание в Западном Берлине от Берлинской Академии искусств; и вот теперь этот месяц в Швейцарии по приглашению от цюрихского журнала “du”– идеальные условия для работы в двухэтажном фахверковом домике, принадлежащем высшей журналистской школе MAZ, у самой воды на берегу Фирвальдштеттского озера (437 м над уровнем моря). В окне – гора Риги на противоположном берегу (я еще заберусь на нее!); по одну руку – усадебный парк с ботаническим садом, террасами, стрижеными боскетами и газонами, палаццо ХIХ века на пригорке, фонтанами с бронзовыми изваяниями, замшелыми каменными скамьями и скамейками в укромных тенистых местах; по другую руку – лесок на холме, с едва намеченными тропами и смотровой площадкой на крутом мыске. Птицы поют даже в дождь. И пахнет, как в дождь – в Карпатах или во львовских парках, на Кайзервальде (теперь Шевченковском гаю), поэтому я сразу узнал и принял здешние запахи как родные. Если только Карпаты заострить, надстроить и залить озерами (а был такой план, когда СССР клонился к упадку!), а на всякие ботанические казусы – вроде озадачившей меня помеси лавра с чертополохом – не обращать особого внимания.
Территория виллы Крёмерштейн (так зовется это место в 14 минутах езды автобусом от вокзала в Люцерне) открыта для посетителей, но только до определенного часа, – запрещено включать радио и купаться голыми. В первые же выходные, когда на скамейках и траве у домика расположился с десяток очень пристойно ведущих себя швейцарцев, я все же почувствовал себя кем-то вроде узника Шильонского замка. Был, однако, у меня припасен один ход – такой русский ход, уж не знаю, как меня угораздило. Знакомые швейцарцы жаловались потом, что на их памяти не было еще такой паршивой холодной весны. Я же отмалчивался, чтоб никто из них не заподозрил, что инфекцию привез я. В день моего отлета в Москве было -10╟С – и сугробы в рост человека; а здесь теплынь, весна, магнолии цветут и все остальное, что в состоянии цвести. Но уже через несколько дней – будто знаки поменялись: в Москву пришла бурная весна, а здесь все цветущее так и простояло месяц под дождем и снегом. Меня-то это вполне устраивало: никто под окном не греется на солнышке, и мне соблазнов меньше – не хочешь мерзнуть и мокнуть, сиди пиши, что ты там собирался написать. А им каково?! Куда я ни поеду, там немедленно начинает валить снег, да какой – как куриные перья, в России такого не видел! Помню цюрихцев, облепленных с утра мокрым снегом, как в бумагу завернутых, только ленточкой не перевязанных, – их бесполезные зонтики и округлившиеся глаза. И так было повсюду: в Андерматте под Сен-Готардом, на вершине Риги и даже на одной богатой вилле по соседству, куда меня пригласили пообедать. Только мы уселись за стол в застекленном зимнем саду и стали выносить блюда, как погода резко переменилась – набежали темные тучи, запахло грозой, и у виллы “поехала крыша”. Она принялась самопроизвольно закрывать и открывать наружные шторы и жалюзи, отгораживая нас то от вида на озеро, то от палисадника, при этом зачем-то открыла сперва небо, затем передумала и стала закрывать его, но, не доведя это дело до конца, остановилась. Хозяйка бросилась к пульту на стене, жала на какие-то кнопки, позвала прислугу, та тоже давай нажимать: жужжала автоматика, колесики вертелись, тросики бегали, но в каком-то непредсказуемом режиме и нежелательном направлении, – вилла вышла из повиновения. Хозяйка смирилась наконец и со словами: “Такого еще не случалось!” – вернулась к столу. Благо, вид на озеро и горы остался открытым, вилла только навесила на него тентовые козырьки. Чувствуя какую-то свою неясную причастность к происшествию, я помалкивал. Будь это лет пятьсот назад, кто-нибудь непременно догадался бы и меня без затей сожгли бы просто на костре – как “малефактора”, за порчу климата и установленного порядка вещей.
Даже пробка на автобане – иррациональное “штау”, в которое я попал по пути на Сен-Готард, – не рассосалась до самого моего отъезда, жители прилегающих кантонов приступили к акциям протеста, дикторы каждый день передавали, на сколько километров еще удлинился хвост “штау”. За развитием этой истории, чувствуя себя виноватым, я следил по телевизору. Но времена переменились, и все свалили на итальянских таможенников по ту сторону Сен-Готардского тоннеля – дескать, это сезонное явление, порожденное больной аграрной внешней политикой стран Общего рынка (в частности, поэтому швейцарцы в него ни ногой; не говоря о ноше “вечного нейтралитета”, имеющего уже двухвековую историю, – таким капиталом грех разбрасываться). Может, так оно и есть, но что-то уж слишком много подозрительных совпадений…
Сам же я из непогоды и своего особого, выделенного положения извлекал одни дивиденды. Я был первым русским в Хаус ам Зее под Люцерном (причем с явно девиантным поведением – как для швейцарцев, так и для русских швейцарцев), и присутствие “руссиш шрифтштеллер`а” из Москвы многих явно интриговало. Конечно, дело было не во мне, а в репутации, заработанной русской литературой в мире, в огромности и упрямстве мира, зовущегося Россией, и наконец – в Москве, которую заселить не хватило бы швейцарцев и диаметр которой равен расстоянию от Цюриха до Люцерна – это можно уже представить, – ужас! За мной наблюдали и даже несколько раз испытывали: как отношусь к истории с каналом НТВ? Люблю ли деньги, как кабан грязь? И самый сакраментальный вопрос – способен ли я оценить оспариваемые многими достоинства унтервальденской кухни?? Господи, да я впервые так вкусно ел в Швейцарии! Я не стал сдерживать плотоядного стона в зарненском ресторанчике – куда меня специально привезли за полсотни верст два люцернских патриота, – когда положил в рот первый кусочек коронного блюда одного из четырех “лесных кантонов” (первоначальных, “откуда есть пошла швейцарская земля”): браутвурста с цвибель-соусом и риншлями – жареной свиной чесночной колбасы, политой луковым соусом и поданной с недоделанным деруном из мелконарезанного картофеля – после всей этой полезной и питательной космополитической дребедени с минимальными отличиями во вкусе и запахе!
Наверное, за этот стон мне были сразу и авансом прощены реакционность некоторых политических воззрений, склонность к историософской самодеятельности, элементы эстетического экстремизма и даже немыслимая в германоязычном мире нелюбовь к музыке (незадолго перед тем я категорически отказался пойти на концерт санкт-петербургских музыкантов в люцернской кирхе). Только после прохождения этого и еще нескольких тестов Швейцария сама стала раскрываться передо мной – отодвигать засовы и приподымать завесы.
3. Швейцария и “штау”
Более всего на закрытость характера швейцарцев жалуются одноязычные с большинством из них немцы. Хотя даже это одноязычие, разделяемое 7/10 швейцарцев, весьма относительно. (При общей орфографии и приоритете в публичной сфере литературного “хох-дойча” произношение отличается настолько, что первое время немцы вообще ничего не понимают в швейцарской устной речи.)
Привилегия дилетанта – гипотезы. Я полагаю, одна из причин этого состоит в том, что швейцарцы – и франкофонные, и германоязычные, и “итальянские”, и ретороманские – все гельветы, то есть кельты. А языки – это “наносное”, от истории завоеваний и их соседей. Иначе бы Швейцарию давно разнесло на части.
Еще один момент: Швейцария – креатура и полигон западноевропейской цивилизации как некой общности, наднациональной и поверх конфессий. Такого государства не существовало бы, если бы всем соперничающим на континенте силам не было необходимо и выгодно существование некой нейтральной, “ничейной” территории – горная страна в этой роли в центральной части Европы устраивала ее равнинных соседей как нельзя более. Уже в ХХ веке выяснилось, что фактически была создана “карманная” работающая модель устройства Новой Европы. Хотя еще в ХIX веке всякие универсалистские, всемирные организации стали располагаться в маленькой и тогда еще бедной, полупастушеской Швейцарии: Красный Крест (чей флаг – “выворотка” швейцарского), Всемирный Почтовый союз – удивительно, что эсперанто был изобретен не здесь. Будучи колыбелью альпинизма, страна сделалась также одной из самых лакомых приманок всемирного туристического бизнеса и тогда же – любимым местом нахождения анархистов, революционеров, еретиков и нелегалов со всего света; впоследствии – банковского капитала, международных организаций вроде Лиги Наций; местом встреч и переговоров для воюющих стран и враждующих сторон, на каких бы континентах они ни находились. Такова ценность для всех территории мира и покоя во враждующем с самим собой мире.
Говорят, что главная особенность Швейцарии в том, что в ней не бывает войн, они обходят ее стороной. Последняя, затронувшая ее территорию, была лет двести назад, и та чужая – воевали французы с австрийцами и русскими. Поскольку было это так давно и швейцарцы сами не гибли в боях, они склонны воспринимать ее сегодня как весьма красочный аттракцион, эстетически. По узким горным дорогам и тропам растянулись враждующие армии с пушками, лошадьми и обозами, оловянные солдатики колют друг друга штыками на Чертовом мосту и сбрасывают в Аркольскую расщелину – на макете все выглядит очень привлекательно. И в реальности тоже: двенадцатиметровый памятный крест в углублении скалы, и по соседству музей Суворова с примыкающим к нему рестораном. Оба открыты только в туристический сезон. Когда я был там в середине апреля, здесь была еще зима. Внезапно повалил густой снег, превративший всю мою видео- и фотосъемку в черно-белую, слегка тонированную – как на старинных фотографиях. Умопомрачительно живописное место: в красивом месте красиво гибли герои, сойдясь в рукопашной. И изогнувший хребет арочный мост, и каменистое русло потока далеко внизу были завалены горами искромсанной штыками человечины.
Для выхода чрезмерной внутривидовой агрессии у швейцарцев существовал институт наемничества – и последние их герои погибли, защищая дворец чужого короля – Тюильри, – фактически “сданные” своим патроном, Людовиком XVI, восставшей парижской черни. Гигантский пещерный лев, прикрывающий лапой лежащую королевскую лилию, высечен в их память на скале в центре Люцерна по эскизу Торвальдсена. Но и этот клапан вскоре был перекрыт самими швейцарцами. От тех легендарных и корыстных времен осталась только декоративная швейцарская гвардия Римского Папы, в изумительных костюмах, исполненных по эскизам Микеланджело, – кордебалет ватиканского театра, сегодня рассчитанный на внимание не столько паломников, сколько туристов. Конечно, красиво.
Но зададимся вопросом: почему Швейцария, самая благополучная страна западного мира (28 тыс.$ дохода в год на душу населения плюс мир, покой, порядок, экология, эстетика), не превратилась все же пока – и окончательно – в усредненно мещанскую страну в интернациональном стиле, как то происходит почти повсеместно в городах и странах ЕЭС? Отчего сопротивляется, держась за свой особый статус и не желая принести его в жертву обещаниям еще большего благополучия? Как, наконец, удается ее населению не превратиться в народец, обслуживающий собственные туристические аттракционы (но разве лучше было бы, если бы швейцарцы сидели на своих природных красотах сами и никого к ним не подпускали?)? Почему здесь продолжают делать лучшие в мире часы, стрелковое оружие и лекарства, проектировать и возводить самые красивые мосты, иметь самые надежные банки и развитое машиностроение, продолжают отстаивать дырки в своем сыре и молоко в шоколаде, а вокзалы весной полны призывников?
Кажется, я догадался об одной из причин этой внутренней строптивости в первый же день своего приезда. Помогло мне в этом природное явление – чудовищной силы гроза на пороге ночи над Фирвальдштеттским озером, более страшной грозы я в своей жизни не видел. Домик мой ходил ходуном, горы заскакивали одна за другую, небо раскалывалось, молнии ярились и дрожали от горизонта до горизонта, как вольтовы дуги, казалось, Фирвальдштеттское озеро будет опрокинуто сейчас, как корыто. Я распахнул створки окна – какое счастье быть убитым молнией в первый же вечер на берегу горного озера в Альпах!
Познакомившись с гневом такой силы, я понял кое-что и про швейцарцев. Как наличие в стране диких зверей, способных легко лишить человека жизни, придает жизни в ней особый тонус, так и соседство с грозной природой накоротке – всеми этими лавинами, резкими перепадами погоды и прочим – не позволяет людям, что называется, “зажраться”, безосновательно ощутить себя неуязвимыми, как боги.
И еще – запах навоза. Его складывают здесь аккуратными зиккуратами в рост человека (конечно, я не мог не сфотографироваться на таком фоне – расставив ноги и разведя руки, как на известном рисунке Леонардо). Швейцария не думает отказываться от своего крестьянского прошлого, здесь не устраивают дымящихся гекатомб из своего скота, как в Англии, Германии и других странах, готовых им подражать, – и здесь пахнет навозом, а не удушливым дымом и жженой костью. Живущие в немецких городах русские эмигранты завидовали мне по телефону: “Хоть разок бы нюхнуть, а то у нас ничем не пахнет, запахов нет даже весной!”
Продолжая свои умозаключения, я понял, почему многие швейцарцы предпочитают собственное весьма средних достоинств белое вино обилию несравненно лучших и недорогих французских, итальянских вин.
Нечто очень похожее я встречал когда-то в Карпатах у гуцулов (по одной из версий, тоже кельтов). Будучи людьми любопытными и падкими на все новое и необычное, они очень скоро отказывались от большей части новаций. Их музыка также похожа на бодро-монотонный неутомимый танец. Они также выпасают летом своих овец на альпийских лугах (которые зовут “полонинами”), а зимой ремесленничают, изготавливая поделки для туристов. Они могли бы изготавливать и сыры типа твердых швейцарских, но они делают только свою рассыпчатую рассольную брынзу из овечьего молока – им этого достаточно. Жилой дом, по их убеждению, должен быть устроен и выглядеть так-то, оконные рамы должны быть такими, без фокусов (иначе свои же засмеют), грибы они делят на собственно грибы, белые, и грибных родичей, из которых они едят эти и эти, а те и те не едят: “Мы знаем, что они съедобны, если их приготовить, но мы, гуцулы, их не едим”. Логика последнего довода меня поразила – то есть ты можешь, конечно, сделать все, что тебе заблагорассудится, но тогда ты рискуешь перестать быть гуцулом. А к тому ли люди стремятся, чтобы перестать кем-то быть – потеряв себя, сделаться никем?? И поэтому всякие личные предпочтения проверяются на их соответствие консервативным устоям, задающим структуру личности и социуму в данном климате, на данной территории. И это проблемы не малочисленных народов, но всякого народа – у большого просто как бы “клавиатура” шире. Вообще, не размером отличаются “малые” от “больших” народов – но преобладающим в них настроем на “малодушие” либо “великодушие”, соотношением эгоцентризма и способности кооперироваться с другими для решения общих универсальных задач, не отказываясь от решения собственных.
В Швейцарии чрезвычайно силен кантональный патриотизм, но отсутствует местническая узость, есть в этом – даже для иноземца – нечто трогательное. Мне не раз говорили:
– Вы обязательно должны побывать в Швице (Хорьве и т.д.)!
– А что, это на редкость красивый город?
– Да нет, просто я там родилась (родился) и очень люблю его!
Здесь нет глухой провинции, существующей во всех странах. В любом городке вы можете купить иностранные газеты, посмотреть фильмы без дубляжа, из люцернской телефонной будки я сам отправлял, из интереса, сообщение по e-mail (можно еще факс, отпала также нужда в томах телефонных справочников, – которые мэр Москвы Лужков думает как бы сделать несгораемыми и посадить на цепь в московских телефонах-автоматах, – нескольких кнопок на дисплее, клавиатуре, и телефонной карточки вполне достаточно, чтобы узнать, поговорить, отправить, получить, – мне, правда, потребовался еще немецко-русский словарик, желтого цыплячьего цвета, умещающийся в ладони).
Кстати, о будках. Мне всякий раз поднимала настроение будка на колесах – весьма популярный и окрашенный в такие же веселые цвета, как швейцарские бумажные деньги или детские пластмассовые часы, двухместный “Smart” – дитя союза “Мерседеса” со швейцарской часовой фирмой, похожее сразу на обоих родителей. И, будто по контрасту, выражение лиц людей, сидящих в таких автомобильчиках, отличается чрезвычайной серьезностью.
Но это все прелести – лучистый аверс страны восходящего над Альпами солнца.
Чело ее реверса бороздят морщины.
Самая заметная из них – уже упоминавшаяся натянутость отношений швейцарца с немцем (говорят, французская и итальянская части Швейцарии гораздо более повернуты лицом к своим соседям). Объясняют это тем, что швейцарцев очень напугали и не понравились в свое время 40 гитлеровских дивизий, нацеленных на Швейцарию в начале войны с Францией (швейцарцев от вторжения спасла тогда стремительность поражения Франции). Сегодня они не желают оказаться в экономической и культурной зависимости от самого могучего из соседей и не верят, что, войдя в кооперацию с ЕЭС, можно будет меньше работать и лучше жить. Их консервативная логика и многовековая привычка к “самостийности” протестуют, ища в этом подвох. Немец же, напротив, подозревает швейцарца в малодушии и заскорузлости, в этом усматривая причину натянутости своих отношений с ним.
Другая морщина только наметилась и пока не особенно бросается в глаза. Когда мне сказали, что в Германии проживает сейчас 3 миллиона моих бывших соотечественников, я был поражен.
“Ну что ты, – сказали мне, – это не такая большая цифра, всего несколько процентов населения объединенной Германии, в котором доля иммигрантов сегодня составляет около 7–8%. Для сравнения – в Швейцарии порядка 18–20%”.
Я чуть не сверзился со стула:
“Как?! Я-то полагал, что Швейцария не принимает эмигрантов, – а уж в таких количествах!..” – “Видишь ли, Швейцария – свободная страна, у нас, так исторически сложилось, очень демократические законы. Оттого здесь и чувствовали себя так привольно ваш Ленин и ему подобные. Потом налоги здесь, в зависимости от кантона, приблизительно вдвое ниже, чем в соседних странах, – поэтому на берегах наших озер селятся люди богатые или отошедшие от дел, в Цуге, Кастаниенбауме. Кантоны соперничают, кто создаст для них более выгодные условия, потому что и кантонам в результате это оказывается выгодным. Уборщица должна у нас получать не меньше 25 швейцарских франков в час, учитель гимназии получает вдвое больше – переводчику о таких заработках не приходится и мечтать…”
Так вот отчего здесь попадается столько стаек девушек с индокитайской внешностью, дородных негритянок с детьми, молодых вьетнамских семей, русская речь в самых неожиданных местах Цюриха и Люцерна, в поездах – с сорняковыми новорусскими словечками вроде “конкретно” по всякому поводу, по непременному мобильнику! Да вы что же, швейцарцы, не слыхали об исключительных репродуктивных способностях представителей “третьего” и “второго” мира? Перемешивание неизбежно и полезно (потому в странах бывшего Советского Союза столько красавиц), но представляю, как вы будете озадаченно чесать затылок уже лет через двадцать, если не сумеете сделать их еще одной разновидностью швейцарского народа, – но то ваши проблемы, у кого их нет?
И все же самой глубокой рытвиной на лбу Швейцарии представляется мне ее непреходящая ровная озабоченность. Здесь ничего не попишешь – закономерный результат однобокого развития цивилизаций. Кое в чем швейцарцы превзошли даже Бисмарка. В Гамбурге мне случалось заходить в кабинет по сигналу светофора и выходить через другую дверь, но чтобы на почте в местечке под Люцерном выбивать еще билетик со своим номером в очереди, который зажжется на табло над одним из окошек, – это круто! Я чувствовал себя соринкой в механизме швейцарских часов, когда ткнулся к одному из свободных окошек – я хотел купить марку. В другой раз милая девушка, написав по моей просьбе, как сказать по-немецки “билет в оба конца”, и поколебавшись секунду, поставила на лист бумаги исходящий номер. Такова ли плата за удобство и безотказное функционирование всего здесь?
Швейцария – самая спокойная страна на свете. Ее упрекают в отсутствии “культуры конфликта”, в том, что они здесь не разрешаются, а гасятся, временно умиротворяются (как в старину мореходы заливали волну в шторм растопленным жиром). Что ж, определенный резон в этом есть. Швейцарских искателей приключений можно встретить на всех континентах, только не у себя на родине. Многие молодые швейцарцы до вступления в брак – отчаянные путешественники, средства им это позволяют. Такие нередко со священным ужасом смотрят на своих отечественных сидидомцев, жизнь которых от рождения до смерти протекает по установленному распорядку, как в растительном мире. (Я прожил как-то неделю в Базеле дверь в дверь с борделем, так и не догадавшись, пока мне не сказали, что за заведение кроется за дверью соседнего дома на тихой улочке.)
Но позволительно спросить: разве это не общий вектор всей западной цивилизации – элиминировать непредсказуемость будущего, обезопасить его, сделать жизнь управляемой? Швейцарцы – всего-навсего отличники в этой школе.
Я как-то высказался в том духе, что при таких чистых воздухе и воде большинство швейцарцев должно доживать до ста лет.
– Что вы, Игор-р, – сказали мне, – очень часто люди умирают у нас, едва перевалив за 60, не доживая до 70.
Я вспомнил сразу в не слишком напряженном утреннем “траффике” городов одну непременную составляющую – вой сирены скорой помощи, словно звук трубы ангела смерти, сошедшего со средневековых картинок “данс макабр” и собирающего дань на улицах богатого Цюриха, курортного Люцерна.
И я могу это объяснить только следствием изнурительной, возможно, чрезмерной самодисциплины. Нельзя безнаказанно слишком долго гасить спонтанность, ведь природа человека – тоже до известной степени “стихия”, имеющая собственный, не раскрываемый логикой смысл. И хотя швейцарцы не любят круглых чисел, всяческих округлений (самый популярный вечерний блок новостей 1-го телеканала зовется “Без десяти десять”) и стирания различий, спонтанность они прощают только своей капризной погоде и совсем маленьким детям, мирятся с проявлениями ее у чужестранцев, “нешвейцарцев” то есть, и рукой махнули на стихийные “штау” – в огороженной бетонными заборами, вынесенной на эстакады, загнанной в тоннели сосудистой системе Большого мира, – с которыми они ничего не в состоянии поделать.
В одном из цюрихских музеев хранится офорт Гойи “Disparate de Bestia”, где на берегу озера в скалистых берегах изображена группка каких-то богато и странно одетых людей (купцов, ученых, знати, почетных горожан, ветеринаров – я не знаю), глядящих с изумлением, отвращением, опаской, будто примеривающихся к чумазому чудовищных размеров слону, выгнувшему бугром спину и виновато поджавшему хобот.
Уж не предсказал ли Гойя двести лет назад твою судьбу, Швейцария? И эта старающаяся выглядеть воспитанной и милой, но приводящая людей в отчаяние гора мяса – не самый ли достоверный портрет “ШТАУ”?
4. Бегущие строчки
У моих родственников жил говорящий попугайчик, которого чрезвычайно интриговало появление букв на бумаге. Он бежал вдоль строки, норовя уследить, как из-под кончика пера выползают стройными вереницами червячки букв – где они прячутся в таком количестве?! Он возвращался к началу строки, волнуясь, начинал заговариваться: “Который час? Давай поцелуемся!” – опять спешил в конец, стараясь не отстать от руки пишущего, – и так ряд за рядом. Но тщетно, птичьих мозгов и заученных фраз недоставало для разрешения загадки письма.
Иногда я чувствую себя похожим чем-то на этого попугайчика (который, кстати, от переживаний жизни среди людей в конце концов разболелся и испустил дух на недописанной странице – задрав кверху лапки и спросив на прощание у беспомощных хозяев: “Который час?”). В моих чернилах шевелится такой сумбур из анекдотических событий, наблюдений, слов и фраз, что я и сам порой не знаю, что из этого начнет вытягиваться сейчас из-под кончика моего пера. Мне хотелось бы рассказать о городах и незримых границах, об артишоках и телевидении, о Максе Фрише и эмигрантах, о сексе в Швейцарии и вкусовых предпочтениях китов, но если позволить всему этому бесконтрольно выплеснуться на страницу – выйдет клякса. Поэтому мне остается только наконец поставить первую букву, с которой начинается какое-нибудь слово, и начать тянуть строчку – а дальше уж как получится.
Начну с двух историй об эмигрантах.
Мой знакомый, профессор германистики и германофил из русских немцев, подвозил как-то на машине случайную попутчицу, как выяснилось, из русских евреев, избравшую местом постоянного жительства Францию. Дело было в Швейцарии, и при переезде из “французского” кантона в “немецкий” пассажирка ни с того ни с сего заявила: “Вот здесь заканчивается цивилизация!..” Моего знакомого это привело в такое негодование, что, как он мне признавался, более всего ему хотелось остановить машину, распахнуть дверцу и выкинуть свою попутчицу прямо в воды озера (на берегах которого, замечу в скобках, наверняка проводилась не одна миротворческая конференция). Этот случай кажется мне гомерически смешным: спор двух антагонистов – живущего в Германии “аусзильдера” и живущей во Франции его бывшей соотечественницы – о том, где в Швейцарии заканчивается “цивилизация” и начинается “дикость”!
Вторая история прямо противоположного рода. Другой “аусзильдер” рассказывал, как с криками когда-то доказывал всей Анапе, что он немец. Уехав в Германию, он по одежке протягивал ножки и почти бедствовал до той поры, покуда, наконец, не осознал того факта, что он никакой не немец, а русский. Сразу после этого он очень быстро разбогател, занявшись торговлей книгами из России.
Эмигранты с территорий бывшего Советского Союза едят сегодня “советскую” сгущенку, с теми же этикетками на банках – только из молока немецких коров. Бесчисленное количество собственных фирмочек обслуживает всевозможные потребности русскоязычных иммигрантов. Например, “увидеть Париж” – можно съездить туда автобусом на три дня с полным пансионом и собственным экскурсоводом менее чем за сто пятьдесят долларов. При этом, как правило, евреев лечит врач-психиатр из евреев, а русских немцев – тоже врач-психиатр, но из “немцев”. “Крыша” либо набекрень, либо едет потихоньку у всех. Перемывание костей немецкой медицине и врачам (“Они же ни за что не отвечают!”) – родовой отличительный признак эмигрировавшего “совка”, он получает от этого какое-то неизъяснимое наслаждение и в такие минуты готов забыть обо всем. Вообще, безработный иммигрант, живущий на социальное пособие, – существо чрезвычайно занятое и разнообразно озабоченное. Занятость его сродни занятости советских алкашей (за вычетом алкоголизма), которые тоже вскакивали в шесть утра, брались сразу за телефон, вели сложные переговоры, выясняли отношения, назначали встречи, чтобы, сойдясь к открытию у пунктов приема стеклопосуды, в числе первых сдать пустые бутылки и обзавестись таким образом начальным капиталом. Их роднят обилие свободного времени и непобедимый иррациональный страх оказаться за бортом наступающего дня. Давно замечено, что жены иммигрантов первыми адаптируются к ситуации и чаще становятся кормилицами своих семей, тогда как их мужья изменяют своим привычкам и представлениям с большой неохотой, и обычно стрелки их внутреннего времени надолго, если не навсегда, застревают на тех годе и часе, когда они эмигрировали. Даже когда их новая жизнь складывается вполне успешно, их суждения об оставленном отечестве в большинстве случаев поражают своим анахронизмом. Эмигранты по экономическим, бытовым, компанейским, окказиональным мотивам и поводам – малоприятная среда, независимо от происхождения – всегда “местечковая” по складу и духу. Но люди меняют страну обитания (так им поначалу кажется) и по иным причинам, и тем, для кого с этого начинается внутренний рост, отчего душа приходит в стеснение, нельзя не посочувствовать. Некоторые из них мне просто дороги. Но если уж уехал, постарайся найти себя нового, а не живи до срока, как в богадельне. И для начала перестань врать самому себе.
Люди творческие, думающие, работоспособные столкнулись в диаспоре с одной из бед российской провинции – отсутствием отчетливого контекста, малотемпературностью среды, вынужденным и непринципиальным характером человеческих связей. Ситуация усугублялась присутствием “экспортного” – сильно усеченного, но еще более перекошенного – варианта русской культуры, благодаря чему все последнее десятилетие ХХ века происходила не столько встреча культур, сколько встреча “тусовок”, слившихся, наконец, в единую разветвленную космополитическую тусовку, отсеявшую случайный элемент и не без выгоды для себя продолжающую толочь воду в ступе. А также обилием в эмиграции графоманов и авторов с несложившейся судьбой (ныне, кстати, прослышавших об объявлении 2003 года на Франкфуртской книжной ярмарке “русским годом” и осадивших даже тех, кто никакого отношения к книгоизданию не имеет, заваливших издателей, литагентов, переводчиков, славистов горами своих книг и рукописей, посылками со всего света, – поэтому даже любопытно, как и кем будет представлена русская литература в немецких переводах через два года? Впрочем, по свидетельству Чехова, в XIX веке с русской литературой в западноевропейских странах происходило примерно то же самое). Оттого пишущие по-русски люди первыми потянулись в Москву, чтобы окунуться в большой контекст метрополии и уточнить свое место и действительный уровень. Их примеру последовали художники и музыканты, давно живущие на Западе. Кто-то наведывается, кто-то вернулся, кое-кому удается жить на два дома.
Надо думать и хочется верить, что в массовом исходе и едва наметившемся возвращении присутствует и провиденциальный смысл: возобновления близкого знакомства; притирания и, где это возможно, абсорбции “русского” и “западного” начал; расширения умственного кругозора, как минимум. Весь мир вновь должен быть пройден, освоен и описан русскими людьми. Возможно, результаты этого предприятия будут иметь какую-то ценность и для иностранцев – свежий взгляд, похмельная голова. Похмелье пройдет, пена схлынет, муть осядет. Всего этого не меньше и в России.
Один раз мне стало стыдно до горящих ушей. Мюнхенско-венский телеканал “драй-SAT” показывал свежий двухчасовой фильм о петербургском художественном подполье (?!) – не всегда бездарные, но всегда дремучие маргиналы на столь же ломаном, как мой, “английском языке” говорили исключительно о деньгах (а именно – об их отсутствии), а поскольку сразу и за так денег не давали, то еще немножко о русской самобытности и петербургской мифологии. Видно было, как они уязвлены нынешней жизнью, поколебавшей их самомнение. Им вторили на столь же бедном, но беглом английском прохиндеи. Под конец съемочная группа накрыла для всех обильный стол с выпивкой и угощением и дотошно, длинными планами снимала, как герои фильма теряют человеческий облик (документалистам-то не было стыдно?): кто старался быть милым, растолковывая немцам бородатые анекдоты, кто куражился, но участвовала вся тусовка – халява, сэр! На нас это действует неотразимей, чем водка на чукчей. Водка – всего лишь алкоголь. Халява – наркотик.
Правду сказать, без наркотиков люди не живут и не от хорошей жизни к ним прибегают. Немецкое телевидение и прежде не блистало, но стремительность его мутации за те пять лет, что я его не смотрел, произвела на меня сильное впечатление. Россияне нарекают на антиинтеллектуализм своего телевидения – да мы аутсайдеры! Львиная доля каналов и передач – самая непритязательная развлекаловка, лидирует ксенофобский юмор, и царствует надо всем разливанное море ток-шоу, создающих эрзац и иллюзию общения для человеческих устриц. То есть ТВ окончательно превратилось во что-то совершенно отличное от того, чем пыталось казаться ранее (на Пасху, например, если бы не папская месса в Риме, о Христе и христианском празднике не упоминалось бы вовсе!). Многие представители культурного слоя, поскольку ТВ даже в минимальной степени не адресовано больше им, ответили ему взаимностью. Телевизор в их квартирах изредка включается только для видео, новостных или спортивных программ и передач о культурных событиях по одному-двум если не качественным, то репрезентативным каналам (вышеупомянутому “3-SAT” и кабельному “Arte”), служащим своеобразными резервациями для интеллектуалов в телеэфире.
Хотя мои излюбленные передачи уцелели в скромной нише как раз на массовых каналах: телекамера крепится неподвижно на автомобиле или поезде – и ты “едешь” в режиме реального времени и совсем не обязательно по каким-то особо интересным или живописным местам. Еще лучше – устанавливается на треноге на берегу моря или океана: набегают волны, прилетают чайки, солнце прячется за тучу. Гениальное кино! Спишь потом, как ребенок. Я и сам пытался снимать так, насколько это позволяла мне простенькая, одолженная для поездки видеокамера.
Не то камеры телеоператоров, снимающих невероятно профессиональные и чудовищно красивые видовые или природные фильмы в разных местах планеты. Но когда все так красиво, фильм неизбежно скатывается к эстетике рекламного проспекта (чем, по существу, и является). Что хуже – искусность операторов, набивших руку на рекламе товаров, играет злую шутку с фильмами немецких режиссеров, когда даже в лентах корифеев драматические, трагические, батальные сцены начинают разить фальшью и оскорбляют что-то большее, чем вкус. Не приходится сомневаться, что искусство находится при смерти, и дизайн побеждает на всех направлениях – ежегодная Кёльнская художественная ярмарка тому ручательством.
Германоязычный мир готовился этой весной широко отметить 80-летие Макса Фриша – размах кампании меня поразил, у нас такого даже на 200-летие Пушкина не было. Целый месяц показывали экранизации по его произведениям и документальные фильмы, в которых писатель, как Толстой или Солженицын, каждый вечер подробно рассказывал, что он думает обо всем на свете, кроме литературы, – от Америки и Парижа 68-го года до кино, Швейцарии в целом, Цюриха в частности и той горной деревеньки в итальянской части Швейцарии, где он предпочитает жить и работать. Вероятно, объединенной Германии вдруг понадобилась авторитетная фигура наподобие Томаса Манна – некий общий знаменатель немецкоязычных культур, и более подходящей кандидатуры, чем швейцарец Фриш, было не сыскать. Не думаю, что это директива, скорее веление времени – что серьезнее и глубже.
Макс Фриш – писатель действительно крупный, через многое прошедший, драматичный, но не деструктивный. Когда он стучит безостановочно по клавишам своей пишмашинки, дымя неизменной трубкой, то кажется фабрикой, вырабатывающей ценности, какие ни за какие деньги не купишь. Однако покупают. Поскольку все в этом мире имеет свою цену.
5. Игривые строчки
Я узнавал здесь не только запахи, но и города, их застройку. Отдельные дома и целые кварталы возводились по планам таких же итальянских второразрядных архитекторов, что работали в городах Галиции и Закарпатья: Цюрих походил на Львов, а Люцерн на Ужгород – те же, примерно, масштаб, рельеф. Только отяжелено было все здесь – немецким вкусом, там – избыточной барочностью. Цюрих в плане походит на штаны, разложенные сушиться на берегах Цюрихского озера, ширинкой которых является вытекающая из озера река Лиммат с застежками мостов.
Люцерн в десять раз меньше и потому похож не на штаны, а на шорты и знаменит роскошными задниками из заснеженных Пилата и Риги. Еще он славен своими деревянными крытыми мостами (давно уже копиями – давние сгнили или сгорели), но более всего меня взволновало сужение реки Рейс между ними, у мельничной запруды. Могучая горная речка вздувается стекловидным бугром в месте слива и затем бежит, вспениваясь бурунами и толкаясь о каменный берег, посреди старинного города! И конечно, поражают воображение в Саду глетчеров циклопические ступы с каменными шарами, выточенные в скале тающими ледниковыми водами, – безлюдные технологии безразличной природы. А в остальном – туристский городок (пиктограммы на улицах для иностранных пешеходов: берегите сумки и кошельки!) с богатой историей и достопримечательностями (сейчас еще и с лучшим, как уверяют, концертным залом в Европе), на который съзжаются посмотреть и откуда разъезжаются отдыхать на побережье и в горах вокруг Фирвальдштеттского озера. Несколько колесных пароходов постройки 1901 года являются гордостью люцернского пароходства и флагманами флотилии, им присвоены имена “лесных” кантонов. Где туризм, там и толпы. Уже в апреле наталкиваешься на них повсюду в выходные дни: автобусы со всех концов Западной Европы, экскурсоводы-пастухи и отары туристов.
Стоп! А где же тогда волки? И кто волки? Может, они скрываются под овечьими шкурами? Или прячутся, словно в узоре головоломки, как туристические фирмы, стригущие овец? Однако волки не стригут, а режут. Тогда, может, волки вообще временно отсутствуют? Они точно должны где-то быть, но до поры спрятаны. Как волк Фенрир, пообрывавший все цепи и до конца времен посаженный сидеть на сверхпрочную цепь, выкованную цвергами из шелеста кошачьих шагов, волос женской бороды, корней гор, рыбьего дыхания, птичьей слюны и медвежьих жил. Обещано, что в конце концов он порвет и эту, после чего проглотит солнце. Но пока вот оно – светит, греет, когда тучами не закрыто, танцует в такт со всем мирозданием. Первый часовщик, наверное, должен был быть перед тем звездочетом. Видал я в Люцерне деревянные часы, вырезанные пятьсот лет назад, ходят: маятник в одну сторону, глаза на циферблате в другую – вправо, влево, вправо, влево. Чей портрет? Не знаю.
Но что в Швейцарии действительно надежно спрятано, так это секс. Одни лишь намеки по телевизору и в Сети. Интенсивную половую жизнь ведут только нырки да утки, весь апрель беспрестанно выяснявшие отношения на воде под моим окном, очень ролевое поведение. Обычно селезень считается красавцем, но в этот раз меня поразила неброская красота утки – приглушенная и уравновешенная пестрота, как у одетой со вкусом буржуазной женщины. Нырки куда более импульсивны – от ухажеров отбоя нету, партнеры их отгоняют, глаз да глаз за ними нужен, весь световой день надо быть на взводе. Отогнав очередного претендента, самец приподымается на воде и хлопает крыльями, ему вторит самочка – правда, не с таким энтузиазмом, как он, – тем подтверждая верность своему избраннику и защитнику. Однажды меня рассмешил дерзкий преследователь одинокой, но строптивой самочки. Отвергнутый в очередной раз, обескураженный и обозленный, он собрался было в сердцах нырнуть, но лишь на миг окунул голову – чтоб остудить ее! – отряхнулся и вновь бросился в погоню.
Совершенно озадачила меня сексуальная жизнь мидий. Разложив лакомство на блюде и развернув непристойного вида мантии моллюсков, я с изумлением обнаружил, что часть из них отрастила какие-то темно-бурые членики, которые я с отвращением повырывал и только после этого приступил к трапезе. Скучно, должно быть, им на дне в темнице створок, не пообщаешься, вот и развивают двуполость в себе. А так вкусные – с привкусом сваренного вкрутую яичного желтка. Волнующее блюдо.
Одиночество способствует развитию сластолюбия. Я попытался даже приготовить артишок, грубые лепестки которого мне так и не удалось размягчить. Пришлось разобрать его по частям, макая в подливу, обсосать мякоть и выкинуть. Мои знакомые, сами некогда пытавшиеся приготовить артишок, удовлетворенно потешались надо мной. Кулинарные шовинисты!
Не то лангуст – это сало морей с рачьим привкусом, могущее составить конкуренцию семге самого нежного засола! Пока его прозрачное мясо таяло у меня во рту и смывалось в пищевод пенистой волной пива (об охлажденном белом вине я не позаботился), я понял, почему самые крупные киты питаются планктоном: потому, наверное, что вкуснее планктона нет ничего на свете! При своих размерах, позволяющих закусить любым другим живым существом, они выбрали криль и планктон – питательный бульон без костей, который, только откинь челюсть, сам плывет тебе в рот. Кайфовщики! (Хочется думать, что они добрые оттого, что большие. Как и травоядные слоны, достаточно миролюбивые и боящиеся только укротителей и злых мышей, выгрызающих норы в их мягких пружинящих подошвах, – ведь слоны, как известно, ходят на цыпочках.)
Помню, как свело у меня челюсти, когда я впервые запустил зубы в цельный кусок пармезана, более всего напоминавший структурой, запахом и видом мозольную пятку, – так это оказалось вкусно! У каждого гастронома свой чемпионский пьедестал в каждой категории. Сыры на нем я бы расположил так: на первом месте все рокфоры (Франция), на втором кусковой – ни в коем случае не тертый! – пармезан (Италия), на третьем грюйер (Швейцария), а малую бронзовую медаль делили бы у меня швейцарский же эмменталер с гуцульской овечьей брынзой. Лидера отечественных сыроедов, вялый и безвкусный сыр “российский”, я бы к соревнованиям вообще не допустил.
Хотя вкусы меняются. Есть тут одна закавыка: кухня – полноправный и неотъемлемый элемент культур. Если в философии Гегель – то в музыке Бах и Бетховен (и никакого ситара!), и, будь добр, лопай сосиски с пивом. И напротив, если ситар – тогда “Ригведа” с “Махабхаратой”, жуй стебли и трескай рис с карри. И т.д.
Вот я и думаю – уж не католик ли я, вправду? Ну или экуменист и постыдный эклектик? Вот вернусь домой – первым делом томленых щей из квашеной капусты с солеными опятами и сметаной потребую, разваристой картошки с маслицем и пряной селедкой и жгучий украинский красный борщ сварю. Здесь же я в гостях, некогда этим заниматься. Ем, что дают и на что сам случайно или из любопытства набреду. Чтоб не отвлекаться особо и чтоб мозги работали.
6. Господин Розенкранц жив!
– Так он жив?! – воскликнул я, получив сообщение, что меня будет встречать на вокзале в Люцерне г-н Розенкранц, и он же обещает к моему приезду загрузить холодильник в Хаус-ам-Зее под завязку провизией.
Вот так фокус – вопреки королевскому приказу в подмененном Гамлетом письме и тому, что описано драматургами Шекспиром и, несколько подробнее, Томом Стоппардом! Так значит, он пережил королей и принцев, переселился в демократическую республику на юге, где от него никто больше не требует участия в дворцовых интригах, предательства и казни друзей. Как выяснилось, ныне он преподает историю в самой большой люцернской гимназии и возглавляет общественный совет, распоряжающийся Домиком-на-Озере, куда приглашаются поработать в основном люди, пишущие на немецком языке.
В некотором смысле я также оказался выписан из Москвы (кому-то здесь понравился мой рассказ, опубликованный в “Нойе-Цюрхер-цайтунг“) как весьма дорогостоящая литературная машина – сенсорно-дескриптивный прибор, способный запечатлеть окружающее и по прошествии срока выдать если не портрет, то серию словесных эскизов и набросков со швейцарскими видами. По договоренности с “du” мне было необходимо и достаточно представить по возвращении пять страниц произвольного текста. Но можно ли целый месяц весьма интенсивной жизни и целую страну, – пусть даже такую небольшую, пусть даже только немецкую ее часть, – втиснуть в 9 тысяч знаков на пяти страницах?! Во-первых, мои литературные способности для этого слишком скромны. Во-вторых, я жадный, и мне жалко не поделиться с читателем тем, что непроизвольно накопилось у меня за месяц (ведь в Швейцарии мной писался совсем другой текст – об очень далекой и давно не существующей жизни).
Но я знал, что приблизительно так и будет, еще когда только готовился к поездке. Для начала перечитал “Люцерн” Толстого, но уже не как “литературу”, а как документ. В Люцерне сверил впечатления (ксерокопия рассказа была у меня с собой, отель “Швейцергоф” на месте – сто пятьдесят лет назад в одном из его окон можно было увидеть скуластую, еще безбородую физиономию будущего классика) – получилось занятно. Фактически, не взирая на могучую – обостренную Кавказом и до нервных корней обожженную Севастополем – интуицию природы у русского графа, рассказ этот “о справедливости”, точнее, о несправедливости, единственном, что по-настоящему его пробирало. И здесь – держитесь, хозяева жизни и устроители люцернского променада по перепланированной набережной, англичане (победители, с которыми он воевал, глаза в глаза, всего два года назад!), – ужо достанется вам на орехи! Граф, нервный, как Достоевский, берет за ноги бедного и униженного итальянского музыканта (вполне, впрочем, довольного своей жизнью) и начинает охаживать им все мироздание, как дубиной. Много же увидел наш писатель в Швейцарии, есть от чего оттолкнуться.
Затем я поискал в дневниках Кафки и нашел описание его путешествия с Максом Бродом в 1911 году – Цюрих, Люцерн, записки юноши. Только через год бессонной угарной ночью он напишет свой первый настоящий рассказ. Однако, поднявшись на Риги (о чем отдельно), я оказался сражен совершенно “кафкианским” внешним видом стоящего на вершине горы отеля “Риги-Кульм” – не с него ли, подставленного всем ветрам, с крошечными амбразурами окон, унылого и мрачного, как казарма, “срисовал” Кафка свой Замок? У меня нет сомнений, что вид этого здания если и не явился для Кафки визионерским ключом, то, во всяком случае, вошел в состав его будущего “Замка”.
И Толстой, и Кафка, и французы – от Гюго до Додэ – поднимались на Риги, вид с которой был разрекламирован “Бедекером” еще в XIX веке. Над чем вдоволь поиздевался в фельетонной манере в своей книге “Пешком по Европе” Марк Твен – именно благодаря этому совершенно культовый в этой части Швейцарии писатель. (О своем собственном и еще более культовом – Максе Фрише – отдельный разговор.) В течение месяца видя эту гору в своем окне, мог ли я не попытаться подняться на нее, как только погода даст мне такой шанс? Конечно же, не пешком – под самый отель “Риги-Кульм” проложена еще в позапрошлом уже веке колея зубчатой железной дороги. От погоды зависело почти все, поскольку Риги – это Фудзи наоборот: смотреть надо не на нее, а с нее – на все Альпы и цепь озер, обступающих ее со всех сторон. А если дождь, да со снегом, да облачность, да туман? Любимцем богов надо быть (и заплатить за номер в отеле), чтобы увидеть оттуда расхваливаемый “Бедекером” на все лады приличный восход солнца. Врет “Бедекер” – закаты в горах на порядок живописнее восходов, но это мое личное мнение, а возможно, и нестыковка цивилизаций. В Швейцарии в порядке вещей позвонить по телефону уже в полвосьмого утра (к чему не могут привыкнуть даже немцы). Я развеселил и одновременно огорчил Розенкранца, сообщив ему, что дома, если кто позвонит мне до одиннадцати утра, – тот мой личный враг, и что я не один такой в Москве.
Он сказал:
– Но, Игор-р, вы же теряете таким образом лучшее время суток – утро!
Я знаю, да что поделаешь – жизнь такая. Мы еще и водку пьем – а не пиво, сухое вино, рюмку “кирша” или граппы с кофе – и опять пиво (хотя и такое случается, только не рюмку тогда уж, а стакан). Я тот еще, кто выпивает по утрам на могиле Джойса всякий раз, как оказывается в Цюрихе. Теперь там похоронен еще и Канетти.
7. Риги-Кульм
Ничего более вдохновляющего я не переживал еще в новом тысячелетии. Поскольку поездка предстояла не самая дешевая, “стрелять” надо было, как арбалетчик Вильгельм Телль, – один раз и наверняка. Дело осложнялось погодой: за две предшествующие недели я не видел из своего окна Риги целиком ни разу – гора показывала мне то подол, то коленку, то на полчаса вершину – сплошная облачность и дождь, сменяющий снег. Пилат вообще окутался густым туманом и в нем отсиживался почти до самого моего отъезда.
Когда оставались уже считанные дни, ангелы, наконец, вняли моим просьбам и придержали на полдня тучи, оставив дымку, – не вмешиваться же им было в климатические условия для того только, чтоб я мог взглянуть свысока, как сукин сын, на мироздание – возможно, любимое детище Творца. И я рискнул. Не деньгами – это пустяки. Обмануться в ожиданиях не хотелось – увидеть не дальше собственного носа и скисшим вернуться домой. Это как в любви: если не сложилось вначале, то и все идет наперекосяк – не тогда, не с той и тем, не так. План у меня был готов – я загодя изучил сайт люцернского пароходства, расписания и карты, положил в сумку видеокамеру, фотоаппарат, свитер, фляжку и после ланча тронул в Люцерн. Через полчаса я плыл на пароходе по горному озеру – что само по себе было уже достаточно впечатляюще и воодушевляло меня, хотя дымка не собиралась рассеиваться. Пилат сидел, как бука, в своем облаке и едва угадывался, своего домика по пути туда я просто не увидел. Проход между горами становился все уже. Люди высаживались на пристанях. Менее чем с десятком человек через пятьдесят минут я сошел в Фитцнау – “цуг” уже дожидался прибывших.
И понеслось – я успел только купить билет, сесть в первый из двух вагончиков, поезд тут же тронулся, въехал на пригорок, и как только через минуту стал круто карабкаться в гору (между рельсов проложена стальная лесенка для зубьев его шестеренки), я немедленно позабыл обо всем на свете. Дальнейшее описание я вынужден опустить, чтобы не девальвировать слов. Путь наверх, как и спуск затем вниз, “забрал” меня настолько, что я потом анализировал, в чем же дело? То же самое ведь можно увидеть с самолета, из кабинки фуникулера, поднимаясь пешком или съезжая на лыжах. Но сочетание архаичной железной дороги с горой потрясало все мое естество – за полчаса упорного и неспешного пути поезд поднимается почти на полтора километра в высоту, так что закладывает уши и приходится сглатывать слюну. Время останавливается, движется только поезд.
Большая часть пассажиров вышла по пути на каких-то игрушечных станцийках, иногда просто микроскопических помостах на сваях с деревянной будкой. Некоторые заходили, проезжали одну-две остановки и также высаживались, лица их были то ли отрешенные, то ли скучающие. И я понял, что это богатые люди и они здесь живут – то есть отдыхают от мира, оставленного внизу. К их жилью – небольшим отелям, коттеджам, домикам, бревенчатым избам – проложены узкие тропки посреди глубоких сугробов, над которыми плывут только их головы и плечи. Это был настолько отдельный мир, что я не уверен, что эти люди, попадавшие иногда в кадр, остались на моих пленках. По-настоящему, мы бы должны были быть прозрачны друг для друга. И хотя – теоретически – они могли разориться и обнищать, я мог разбогатеть (скажем, снять гостиничный номер на сутки или двое), богатство продолжало оставаться вопросом не денег, а состояния: твердого, жидкого или газообразного. Такие видения даоса. Однако, спустившись, я переоценил задним числом не саму книгу, но образ Волшебной горы у Томаса Манна. Я понял, что кого-то это магическое видение горы способно околдовать не меньше, чем меня мой вгрызающийся в гору зубчатый поезд.
Мне не повезло в это день с дымкой, не повезло взобраться на смотровую башню на вершине Риги, откуда и открывается знаменитый вид, – но одновременно невероятно повезло, что до открытия туристического сезона еще оставалось дней десять. Не то я бы только и делал, что натыкался по всем сторонам света, куда ни пойди, на группы пялящихся и фотографирующихся туристов с энергично лопочущими на всех существующих языках экскурсоводами (у японцев и американцев особенно популярны туры типа “Швейцария за три дня”) и где-нибудь уже тихо блевал в уголке, подыхая от мизантропии и злясь на себя.
Сейчас же прибыли только дикари-одиночки и несколько пар, почти сразу же рассеявшиеся. Железнодорожник показал мне едва освещенный туннель, я поднялся лифтом в отель “Риги-Кульм”, прошел по цепи почти пустых ресторанов, толкнул дверь и оказался в снегу. От отеля расходились какие-то путаные тропы, по одной из которых я и стал подниматься, поленившись натягивать свитер и скользя в легких туфлях на кожаной подошве. Единственный раз мне могли пригодиться здесь солнцезащитные очки, и я их позабыл взять с собой.
На самом верху я встретил молодого американца с рюкзачком за спиной, крепившего лыжи на ногах. Он сказал, что башня со смотровой площадкой, кажется, закрыта – поскольку она обледенела и забираться на нее теперь очень опасно. Ограждение ушло под снег, кое-где только чернели пунктиром верхние перила, и к башне на самом деле не вело ни единого следа. Я с изумлением посмотрел на американца – он говорил об опасности, стоя на вытоптанном пятачке снега, где и происходил наш разговор, в двух шагах от километрового обрыва – я с опаской подошел к краю и заглянул вниз, на дне его поблескивали, будто потеки остывающего олова, воды озера. Все было затянуто дымкой, далеко внизу огибал утес стрекочущий белый самолетик. Мое изумление сменялось любопытством: неужели этот предостерегавший меня безумец ринется сейчас на своих лыжах куда-то вниз, словно Бонд – Джеймс Бонд. Может, это мне все здесь кажется крутизной, а он досконально знает все трассы спусков, но, обернувшись, я увидел его осторожно ступающим по снегу уже в полусотне метров от пятачка. Между нами торчал превышающий рост человека деревянный заснеженный крест. Может, я не разглядел, ослепленный снегом, и на ногах у него были эскимосские лыжи? Или же все это было какой-то шуткой в духе кастанедовского Дона Хуана?
Ответа я не узнал, потому что вдруг небо резко потемнело, солнце, только что сиявшее из-за башни, все в ореоле снежных искр, погасло, снежный заряд надвигался скорее, чем я успевал соображать. Его было видно, и он приближался, идя наперерез. Я сразу вспомнил все, что слышал о таких моментальных переменах погоды в горах, и, чтобы одним крестом на вершине не стало больше, спешно потрусил по протоптанной в глубоком снегу и петляющей, будто заячий след, тропе – начав задыхаться, поскальзываясь и стараясь не потерять из виду станцию внизу и не оступиться в тех местах, где кто-то уже проваливался по грудь и по пояс в снег до меня, оставив следы барахтанья и подмерзшие норы от глубоко ушедших в снег ног. Никто здесь ни за что не отвечал – сам залез, теперь каждый за себя. От чувства небывалой свободы, красоты видов, слепящей белизны нетронутого снега все находились будто чуточку под эфиром.
Достигнув станции, я закурил сигарету и приложился к граппе в фляжке – только теперь я ощутил, насколько продрог за полчаса на вершине. Все дальнейшее будто снилось. На “цуге” трясло, на корабле качало. Я отснял все пленки, что были у меня с собой. Уже внизу, в Фитцнау, где растут пальмы и цветут магнолии, пошел дождь и небо затянуло окончательно. Удивительно, что на обратном пути мой домик показался мне. Будто избушка на курьих ножках, спустившаяся к самой воде и принявшаяся голосить при виде проплывающего мимо жильца: “Куда это ты собрался?! Где твой дом? И где ты?” Что я ей мог ответить? И пока берег не пропал за пеленой усиливающегося дождя, я ответил самое простое:
“Мой дом там, где меня ждут мои. Сегодня я был на Риги-Кульм – и гора оправдала свое название. Кульминация позади. После такого надо уезжать”.
Оставалось еще несколько мелких дел, переселение на три дня в гостиницу “Сент-Никлаусен” (“орднунг” дал сбой, ошибка была заложена в нем изначально), прощальные обеды, ужины и прогулки. Затем Люцерн и утренний поезд прямо в Цюрихский аэропорт. Откуда моя сумка с рукописями – месяцем работы – отправится без хозяина в мусульманский Тунис, но тот изрыгнет ее (возможно, из-за последнего кусочка украинского сала, оставленного гостившими у меня бывшими львовянами, – грех было выкидывать, – и початой бутылки “Монтепульчано” – спасибо им), и на третий день по возвращении служба розыска Шереметьева доставит мне незадачливую путешественницу прямо на дом, в Ясенево, на южной окраине Москвы, где мы снимаем с женой квартиру. Правду говорят: все хорошо, что хорошо кончается.
В Швейцарии я писал повесть о жизни в одной исчезнувшей стране, занимавшей 1/6 часть суши. Теперь, сидя в Москве, пишу о Швейцарии – о привидевшейся горе Риги и жизни на берегу озера. Хотя, может, это только кажется, и на деле я пишу только о себе, – или о России, – или для России, – а также для Галиции (ставшей для меня “малой родиной”, так получилось), для бывших львовян и для жителей исчезнувших стран, – пишу о чем-то столь же далеком и абстрактном для них, как жизнь на Марсе. Для кого я пишу, это очень спорный вопрос.