Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 1, 2001
ГЛЯДЯ ИЗДАЛЕКА
ЧУДО-ЮДО
Дело было в небольшом городе Глазове, но не том, что в Удмуртии, а в том, что затесался существовать на полдороге между Саратовом и Уральском, — и было дело ажно в сорок восьмом году.
Мастер художественного свиста Сергей Корович приехал в Глазов с концертной бригадой, в которой еще числилось трио исполнительниц народных песен, жонглер, оперный бас из расстриженных дьяконов, фокусник, небольшой танцевальный ансамбль, чтец-декламатор и довольно известный по тому времени куплетист. Как у нас часто тогда бывало, в здешней гостинице “Мечта” на всех не хватило мест, мастеру художественному свиста Сергею Коровичу, жонглеру и чтецу-декламатору пришлось поселяться на стороне. Все трое были еще совсем молодые люди, только во второй раз выезжали из Москвы с концертной бригадой, и старшие товарищи с легким сердцем оставили их без мест.
Пристроив у администратора свой фибровый чемодан в парусиновом чехле, Сергей Корович вышел на площадь перед гостиницей, походил окрест и вскоре наткнулся на немолодую женщину, которая сидела в маленьком сквере на скамейке напротив бюста Владимира Ильича. Он вежливо справился у незнакомки, где в этом городе приезжий мог бы остановиться, и услышал в ответ, что на худой конец остановиться можно и у нее. Сергей Корович несказанно обрадовался тому, что он так скоро обрел крышу над головой, хотя незнакомка могла предложить ему не отдельную комнату, а лишь “угол” и от центра города это было сравнительно далеко. Звали хозяйку Капитолина Ивановна Запорова, и, судя по всему, это была женщина положительная, энергичная, даром что подслеповатая и в годах.
Сергей Корович забрал у администратора гостиницы свой фибровый чемодан, сели они с Капитолиной Ивановной в трамвай единственного в городе маршрута “А”, проехали четыре остановки и сошли на углу улицы Гоголя и проспекта 25-го Октября. Корович был природная московская штучка и по тогдашнему обыкновению смотрел на провинцию свысока, но то, что он увидел сквозь стекла трамвайного вагона, покуда они ехали четыре остановки городом Глазовом, даже вогнало его в смятение и тоску. Какая-то это была чужая страна – обустроенная наспех и спустя рукава, сплошь покрытая двухэтажными бараками, сараями, черными заборами, кренящимися в обе стороны, заколоченными палатками, непросыхающими лужами, кучами мусора неизвестного происхождения, облезлыми колокольнями со сбитыми крестами, неказистыми строениями из серого кирпича и одновременно малонаселенная людьми в черном, которых отличают неулыбчивость и преданные глаза.
Дом Капитолины Ивановны стоял как раз по улице Гоголя – это было двухэтажное бревенчатое строение с резными наличниками на окнах и чугунным крыльцом каслинского литья. Они вошли в парадное, пропахшее псиной, поднялись по каменной лестнице на второй этаж, повернули в квартиру налево, миновали большую прихожую, смежную с кухней, завешанную, видимо, только что выстиранным бельем, и наконец оказались в приятной комнате в три окна. У окон стоял прямоугольный дубовый стол, справа глянцево белела печка-голландка, рядом с ней виднелась узкая дверь, скорее всего, в чулан, ближний левый угол занимала металлическая кровать, а дальний левый угол был отгорожен ситцевой занавеской и за ней тоже угадывалась кровать. Это и был тот самый “угол”, который Капитолина Ивановна Запорова сдавала постояльцам за сорок целковых в день.
Так как на четыре часа пополудни в райкоме партии был назначен прием в честь московских артистов, Сергей Корович переоделся за ситцевой занавеской в концертный костюм, причесался, слегка напудрился и пустился в обратный путь. Едучи в трамвае, он, как и давеча, пялился в забрызганное окошко, за которым разворачивался безрадостный, но отчасти фантастический пейзаж. Думалось о том, до чего же Советский Союз противоречивая и разнообразнейшая страна, словно он заключает в себе множество разных стран.
Без четверти четыре Сергей Корович уже стоял у подъезда райкома партии среди товарищей по концертной бригаде и благодушно повествовал о своем временном приюте на улице Гоголя чтецу-декламатору по фамилии Фабрикант. Он вообще был добрый, покладистый человек, и если бы его поместили за сорок целковых в день в дровяном сарае, он бы и о дровяном сарае благодушно повествовал.
Без пяти минут четыре дежурный милиционер пригласительно распахнул двери, бригада церемониальным шагом поднялась на второй этаж по мраморной лестнице, убранной ковровой дорожкой цвета черной венозной крови, и очутилась в просторном зале с портретами по стенам и тяжелой лепниной по потолку. Столов с яствами и вином, однако, нигде не было видно, а сидело посредине зала, в три ряда, глазовское начальство, видимо, предвкушая концерт для узкого круга лиц. И опять Сергею Коровичу показалось, будто он попал в другую, неведомую страну, во всяком случае, никак не сочетались с покосившимися заборами эти свежие полувоенные френчи, сытые, добродушные физиономии, дорогие бурки белоснежного войлока и празднично-коричневой кожи, “политические зачесы” и благородные диагоналевые штаны.
Делать было нечего: трио исполнило саратовские страдания, жонглер умудрился явить свое искусство, использовав первые попавшиеся предметы, как-то: пустой графин, чугунная пепельница и чернильница-непроливашка, бас промычал партию Кончака из “Князя Игоря”, танцевальный ансамбль, в чем был, сплясал зажигательную молдаванеску, Фабрикант прочитал рассказ Катаева “Ножи”, куплетист пропел с десяток куплетов о международном положении, Сергей Корович просвистал модное польское танго “Мне все равно” и увертюру из оперетты Милютина “Девичий переполох”.
Тем не менее банкет был; по окончании концерта артистов завели в уютное помещение с дубовыми панелями по стенам и усадили за столы, уставленные такими яствами и винами, которые могли показаться даже экзотическими в бедняцком сорок восьмом году. А всего-то и было на столах невозможного по тому времени, что румынское красное вино, заливная осетрина и языковая колбаса.
Первый секретарь райкома, чрезвычайно приятный человек в синем бостоновом костюме, произнес речь, содержание которой свелось к тому, что, дескать, только-только закончилась самая страшная война в истории человечества, полстраны лежит в руинах, во всем ощущается недостача, а советское искусство процветает назло внешнему и внутреннему врагу. Выпили, и Сергей Корович уже было осторожно налег на заливную осетрину, как секретарь велел озаботиться по второй. На этот раз он представил отцов города, присутствовавших на банкете, и предложил тост за советскую власть в центре и на местах. Среди присутствовавших, в частности, были: председатель райисполкома, главврач городской больницы, прокурор, директор вагоноремонтного завода и оперуполномоченный МГБ старший лейтенант Иосиф Иосифович Воронель. Это был симпатичный молодой человек с просвечивающими ушами, веселым хохолком на макушке и таким сосредоточенным выражением физиономии, точно ему был известен очень большой секрет. Корович сидел с ним бок о бок, и поэтому неудивительно, что после четвертой рюмки между ними наладился разговор.
– А что, – обратился он к Воронелю после четвертой рюмки, – много у вас работы? Городок вроде бы небольшой…
– Как вам сказать… – помедлив, отвечал ему Воронель. – Это, конечно, не Бухарест.
Сергей Корович не понял, что имел в виду его сосед, сославшись на Бухарест, но из осторожности переменил тему и заговорил об артистическом, о своем.
– Вот, казалось бы, художественный свист, – сказал он, – ну чепуха собачья, а между тем этот жанр требует ежедневных усердных занятий, как, положим, игра на скрипке или вокальный жанр. В другой раз, прежде чем выйти на эстраду, битый месяц репетируешь какую-нибудь песню Шуберта, которую, между прочим, вокалист одолеет за три часа!
– Между нами говоря, – сообщил ему Воронель, – служба в органах тоже требует постоянной работы над собой, чтобы в тебе крепла способность к анализу, наблюдательность, классовое чутье. Иначе дело плохо. Скажем, доставили тебе тетрадь, а в ней политически вредное философское сочинение, которое писало перо врага… Спрашивается: что ты разберешь в этой тетради, если тебе, например, неизвестно учение о манадах или ты не знаешь, кто такой Кьеркигор?!
Корович сказал:
– Все-таки я удивляюсь на наш народ! Сидит он в лучшем случае на селедке и макаронах, живет по лачугам, каждой кошки боится, ходит по щиколотку в грязи – и вот возьми его за рубль двадцать: сядет и напишет какой-нибудь злой трактат!..
– Ну, во-первых, вы сгущаете краски, поскольку благосостояние советских людей изо дня в день растет…
– Это конечно, – поспешил согласиться Сергей Корович, – тут, разумеется, спору нет.
– Но, с другой стороны, трудно с вами не согласиться. Вот опять же возьмем обстановку на религиозном фронте: вроде бы у нас давно победил воинствующий атеизм, попов прижали к ногтю, кресты с церквей посшибали, и вот поди ж ты – не далее как месяц тому назад открылась подпольная организация адвентистов седьмого дня!.. И ладно, если бы в нее входило старорежимное старичье, а то ведь из восьми членов организации шестеро – молодежь! Откуда, спрашивается, каким образом, если у нас юношество слыхом не слышало про Христа?!
– Вот я и говорю: просто диву даешься на наш народ!
– Про какой вы все время твердите народ?! – вдруг заговорил полушепотом Воронель. – Да никакого народа нет! Я вот вам по дружбе открываю такой секрет: никакого народа нет! Потому что народ – это монолит, это то, что объединено одной моралью, единой системой ценностей, но главное – идеей, пусть она будет хоть “Германия превыше всего”, хоть семь дней в неделю сенной базар! А у нас существует союз племен, среди которых есть папуасы, слюнявая интеллигенция, ворье, сознательный пролетариат, руководящее звено, кристально чистые партийцы, классовые враги… Разве что лет через двадцать-тридцать, когда миллионы наших людей поймут, что коммунизм – неизбежное завтра всего человечества и мы, именно мы, ведем его на веревочке к этой цели, – вот тогда и будет у нас народ!
Сергей Корович сказал:
– Это вы точно подметили, что у нас кругом несоответствие и разброд. Рано, ах рано класть в ножны карающий меч великого Октября!
Но это он сказал так… на всякий случай, или потому, что нужно было что-то сказать в ответ на подозрительные откровения старшего лейтенанта, или просто сдуру, поскольку из-за непривычки к спиртному он уже мало владел мыслью и языком. Впрочем, в этой своей слабости он был не одинок: уже порядочно порастрепались “политические зачесы”, порасстегнулись кители и отовсюду слышался бестолковый, сбивчивый разговор.
До своей улицы Гоголя он добирался пешком, потому что дожидаться трамвая ему оказалось лень. Ночь стояла непроглядная, подморозило, и время от времени под невидимыми ногами ледок похрустывал, как стекло. Тишина была какая-то негородская, и если бы не мрачный, багрово-плюшевый свет из окон, можно было подумать, что он идет полем, или лесом, или вдоль железнодорожного полотна. И вдруг такое его одолело чувство одиночества, что хоть плачь.
Но вот и улица Гоголя, двухэтажный бревенчатый дом с нелепым чугунным крыльцом, вонючее парадное, лестница и дверь, обитая клетчатой клеенкой, которая обещала успокоение и приют. Если бы Сергей Корович не был выпивши, то она, наверное, произвела бы на него неотчетливо-враждебное впечатление, но теперь дверь, обитая клетчатой клеенкой, определенно обещала успокоение и приют.
Капитолина Ивановна Запорова ждала его, сидя за столом, над которым приятно светился овальный оранжевый абажур. Перед ней стоял чугунок с картошкой в мундирах, полбутылки самогона, и горбушка ржаного хлеба была не по-российски тонко порезана на доске. Сергей Корович отказался и пить, и есть, несколько заплетающимся языком пожелал старухе спокойной ночи и отправился почивать.
Посреди ночи он проснулся. Он проснулся так основательно, точно уже наступило утро, и с удивлением призадумался – а чего это он проснулся в такую рань. В следующую минуту до него донеслось невнятное бубнение, которое кто-то производил то ли за стеной, то ли за дверью чуланчика рядом с голландской печью, и он понял, что разбудили его именно невнятные голоса. Мало-помалу он стал разбирать приглушенный, но уже сравнительно отчетливый разговор. Один голос говорил:
– А чего такого я сказал? Ничего такого я практически не сказал! Подумаешь, обозвал Сталина людоедом, так ведь он людоед и есть!
Другой:
– Товарищ Сталин – выдающийся организатор и стратег нашего времени, гений, можно сказать, а ты бродяга и обормот!
– Сам ты обормот! А кто проворонил в июне сорок первого года германское вторжение? Кто позволил немцам дойти до самой Москвы? Кто вредительски сосредоточил наши основные силы на центральном направлении в сорок втором году, когда коню было понятно, что вермахт ударит с юга? Не гений, а сукин сын!
– Я тебя в последний раз предупреждаю – отвечай за свои слова!
– Но это еще куда ни шло. А как он, обрати внимание, воевал? А вот как он воевал: выставит десять советских дивизий против одной немецкой и дожидается, пока фрицы не устанут, или у них патроны не кончатся, или пока они не усвоят бесперспективность такой борьбы… Ну кто он после этого, если не людоед?!
– Ты у меня сейчас точно получишь в глаз!
– А ты хоть знаешь, сколько немцев под Ржевом держали фронт? Две дивизии. А с нашей стороны там двести тысяч солдатиков полегло!..
Поскольку такие разговоры в сорок восьмом году были немыслимы, даже с глазу на глаз и в ночной тиши, Сергей Корович подумал, что на самом деле он спит и ему просто снится поганый сон. Он повернулся на другой бок и вскоре, действительно, захрапел.
Но наутро ночной разговор ему припомнился в мельчайших деталях, и он все спрашивал себя: сон это был или не сон? и как ему следует отнестись к такому приключению, если это была явственность, а не сон? и не нужно ли немедленно снестись со старшим лейтенантом Воронелем на сей предмет?
В течение дня ночное приключение подзабылось. Поутру он ел в гостиничном ресторане на пару с чтецом-декламатором, Фабрикантом, пшенную кашу с маслом и смеясь рассказывал товарищу, как подвыпивший оперуполномоченный Воронель все говорил ему на прощанье: “Похмеляться прошу ко мне”. После было выступление на пуговичной фабрике, поездка в колхоз имени Луначарского, где артистов накормили яичницей с салом, а вечером два концерта (в городском Доме культуры и в Клубе железнодорожников), после чего состоялась небольшая пьянка в рабочей столовой вагоноремонтного завода на улице Красных Зорь. Однако поздно вечером, когда Сергей Корович вернулся в свое убежище и засел с хозяйкой под оранжевый абажур, ему вдруг припомнилось давешнее приключение, да так живо и пугательно, что надвигавшейся ночью он на всякий случай решил не спать. Уж больно заинтриговала его чудовищная беседа двух неизвестных, и он все спрашивал себя: а не заговор ли плетется в бревенчатом доме по улице Гоголя, то ли в чуланчике возле голландской печки, то ли непосредственно за стеной. Посему вместо самогона, которым настойчиво потчевала его Капитолина Ивановна Запорова, он выпил две кружки крепчайшего чая и отправился за ситцевую занавеску якобы почивать.
Первое время в комнате стояла мертвая тишина, только слышалось едва различимое шуршание тараканов, старый комод слегка пощелкивал, рассыхаясь, да Капитолина Ивановна постанывала во сне. Сергей Корович уже подумал, что ему точно приснился ночной давешний разговор, и на него мало-помалу стала наваливаться дремота, как вдруг кто-то протяжно зевнул поблизости и сказал:
– Черт принес этого дурака! Да еще он и непьющий – вот тут это самое… и живи!
Сон как рукой сняло, Корович навострил уши, и у него что-то заныло от ужаса в животе.
– Все у тебя дураки, – послышался другой голос, – один ты умный, а на самом деле ты бродяга и обормот!
– И чего ты все ругаешься, как только не надоест?! Тут голова пухнет от мыслей, а ты только и знаешь, что “бродяга и обормот” Вот давай лучше порассуждаем на тот предмет, что до сих пор живы герои Салтыкова-Щедрина, хотя недавно исполнилась тридцать первая годовщина великого Октября…
– А чего тут рассуждать? Все и так ясно: имеют место отдельные пережитки эксплуататорского общества, кое-кто пролез к нам из прошлого, но мы эту публику скоро прижмем к ногтю!
– То-то и оно, что, видимо, ее никогда не удастся прижать к ногтю. Потому что, скажем, нравственность существует совсем в другом измерении, нежели прибавочная стоимость и курс на победу коммунистического труда. Это как, предположим, погода и международное положение или человек болеет сифилисом, а ему прописали пирамидон.
– Значит, ты против Карла Маркса?
– Конечно, я против Карла Маркса, потому что на самом деле революции – это не локомотив прогресса, а не пришей кобыле хвост! Потому что революция не способна решать ни одного коренного вопроса жизни, например, она не может превратить преступника в сознательного гражданина и никогда не сотрет разницы между умным и дураком!
Это была такая забубенная антисоветчина, что Сергей Корович не выдержал и чихнул. И сразу наступила мертвая тишина, только слышно было едва различимое шуршание тараканов, как старый комод пощелкивал, рассыхаясь, и Капитолина Ивановна постанывала во сне. Он подумал, что в этом доме точно гнездится какая-то контрреволюционная организация, и от ужаса, почему-то смешанного с восторгом, не мог заснуть до пяти утра.
За поздним завтраком, который состоял из горячих картофельных лепешек с конопляным маслом и пустого чая, Корович дулся, дулся, потом сказал:
– Странные, Капитолина Ивановна, у вас тут дела делаются по ночам.
Сначала он решил не показать вид, что им раскрыта группа врагов народа, и сразу снестись с оперуполномоченным Воронелем, но какое-то неотчетливое чувство подсказало ему, что это будет нехорошо. Поэтому незадолго до завтрака, умываясь из старинного педального умывальника, он подумал, что прежде следует объясниться с хозяйкой, чтобы ненароком не наделать глупостей и беды. То-то он дулся, дулся, потом сказал:
– Странные, Капитолина Ивановна, у вас тут дела делаются по ночам.
Хозяйка Запорова приоткрыла рот и подняла на него испуганные глаза.
– По-моему, у вас на квартире притаился враг, который устраивает по ночам конспиративные сходки и несет разную контрреволюционную чепуху. Вы как хотите, Капитолина Ивановна, а я вынужден буду про это в органы сообщить…
Старуха сердито посмотрела на дверь чулана, и Сергей Корович вдруг испугался того, что он, видимо, попал в самую точку и теперь ему, возможно, несдобровать.
– Ох, беда, беда! – сказала Капитолина Ивановна, слегка покачивая из стороны в сторону головой. – Самогона вы не употребляете – вот беда!
Корович удивился:
– Самогон-то тут, спрашивается, при чем?
– Уж если дело дошло до конспиративных сходок, то придется все доподлинно рассказать. Только убедительно вас прошу – вы уж про это дело, пожалуйста, никому! А то у меня будут такие осложнения в личной жизни, что хоть ложись прямо сейчас на кушетку и помирай! А самогон вот при чем: кто выпьет стакан моего самогона, тот всю ночь дрыхнет без задних ног.
Что-то совсем уж таинственное приоткрывалось за старухиными словами, и Сергей Корович даже дыхание затаил.
– Видите, какое дело: сын у меня народился совсем чудной, прямо скажу, – ненормальный, чудо-юдо, а не то, какой бывает положительный человек. Я его с самого рождения и не показывала никому, так он у меня двадцать четыре года в чуланчике и живет. Днем спит, а ночью колобродит – вот такая нелепая у него жизнь…
– Пусть так, – согласился Сергей Корович, – только с кем же он разговаривает по ночам?
– Да сам с собой и разговаривает, больше ему не с кем поговорить.
– Что-то вы темните, Капитолина Ивановна!
– Да нисколько я не темню!
– Нет, темните, потому что я слышал разные голоса!
– Видите, какое дело: у него, у сына моего то есть, две головы.
Некоторое время они молчали, пристально глядя друг другу в глаза – Капитолина Ивановна с простодушным и несколько виноватым выражением, а Сергей Корович так, как если бы у него внутри что-то оборвалось.
– Как это – две головы? – спросил он, отчего-то пришепетывая.
– А так! Туловище одно, руки-ноги как у людей, а шеи две и головы две, вот они друг с другом и говорят.
– А зовут его как?
– Адольф. Муж мой, покойник, как, значит, сын у нас двуглавый народился, и говорит: раз он такой урод, то пускай и имя у него будет дурацкое – так и получился у нас Адольф.
– Забавник был у вас муж.
– Поди не забавник, если он мне такое детище накачал!
– А нельзя ли на вашего Адольфа Запорова посмотреть?
– Нет, этого никак нельзя, потому что он с испугу может отдать концы. Ведь он, кроме меня, сроду и человека-то не видал. Он, наверное, даже думает, что это он нормальный, а я – урод.
– Ужасно интересно! – воскликнул Сергей Корович. – Особенно интересно, как сосуществуют-то две эти самые головы?
– Да по-разному, день на день не приходится, как у всех. То разговаривают до утра. То один книжку читает, другой в носу ковыряется. А то, бывает, поругаются и ну плеваться друг в друга – плюются и утираются, каждый своей рукой. Сны им снятся разные, у одной головы про то, у другой про се.
Не удивительно, что Сергей Корович безоговорочно поверил своей хозяйке, потому что надо принять в расчет: Капитолина Ивановна рассказывала о своем несчастном сыне с такой простотой и мудрой обреченностью перед стихиями, с какой русский человек вообще рассказывает о беде; страна наша – фантастическая, и кажется, нет решительно ничего, чего у нас под тем или иным соусом не могло бы произойти; наконец, сиамские близнецы – медицинский факт. Но когда Корович вышел со двора и направился в сторону трамвайной остановки, его стали одолевать сомнения и он уже говорил себе, что двуглавый Адольф Запоров, скорее всего, фикция, ибо такая сверхъестественная аномалия никак не может просуществовать двадцать четыре года, и Капитолина Ивановна его принимает за дурака; что, скорее всего, в доме по улице Гоголя именно свили себе гнездо махровые контрреволюционеры, которые собираются по ночам.
С течением времени его сомнения зашли так далеко, что, сойдя на остановке “Гостиница “Мечта”, он направился не к гостинице, где на одиннадцать часов утра был назначен сбор концертной бригады, а в сторону райкома партии, где, по его расчетам, заседал оперуполномоченный Воронель.
Так оно и было: дежурный милиционер проводил артиста до двери в полуподвальном этаже, обитой черным дерматином, Корович постучал в нее пальцами и вошел.
Воронель сидел за обыкновенным канцелярским столом, обхватив руками голову, и дремал. Если бы оперуполномоченный не дремал, то Сергей Корович определенно сообщил ему о ночных бдениях на улице Гоголя и даже составил бы подробный письменный отчет о речах, которые ему довелось услышать, но тут Коровичу отчего-то вдруг стало совестно своего намерения, и он решил, что это будет точно нехорошо. Ему вдруг и старуху Запорову стало жаль, и существование двуглавого ее сына показалось не таким уж сомнительным, но, главное, его, как пот прошибает, прошибла мысль, что вообще доносить – это нехорошо.
Воронель встрепенулся, невнятно посмотрел на Коровича и сказал:
– А, товарищ артист! Какими судьбами, в чем вопрос?
– Да вот… похмелиться зашел, как договаривались, – ответил ему Корович и от смущения стал протирать глаза.
– Чудак вы, ей-Богу! Тоже нашли, куда зайти похмелиться, ну да слово – не воробей…
Сказав эту присказку, он выдвинул нижний ящик стола, достал оттуда початую бутылку водки, два стакана и блюдце с тонко порезанным огурцом. Выпили, закусили, и как только по жилам побежало к голове жидкое, умиротворяющее тепло, Коровичу стало ясно, что они с Воронелем близкие люди, родственные души, и каждый сидящий в здании райкома партии также свой брат русак, и то же самое жители города Глазова, и население Саратовской области, и весь многомиллионный народ, обживший пространство от Бреста до Колымы.
– А теперь просвистите чего-нибудь, – попросил его Воронель.
Сергей Корович поднял глаза к потолку и засвистал вполсилы “Турецкий марш”.
СТАРУХА ИЗЕРГИЛЬ
Чудное и темное было время. Еще держава жила войной и мужички за кружкой пива разбирали давешние бои, еще жены пропавших без вести себя вдовами не считали, по рынкам сидели в корзинах инвалиды, обезноженные по пах, в пригородных электричках слепцы с трофейными аккордеонами пели про батальонного разведчика, обиженного штабным писарем, свирепствовали карманные воры, милиционеры носили кубанки и револьверы с нашейным шнурком, а простые смертные ходили в одежде, безнадежно пропахшей порохом, и ели булку не каждый день. Но, с другой стороны, на сердце было радостно оттого, что наши люди победили-таки непобедимого неприятеля и половину Европы повернули в свою религию, патефоны и велосипеды перестали быть предметами роскоши, модницы ходили в гости в японских халатах с золотыми драконами на спине, появились новые денежные знаки, приятно радужные, форматом с носовой платок, водки было хоть залейся, погоды стояли великолепные, и бравурные песни ласкали слух.
В это самое время в городе Глазове, но не том, что в Удмуртии, а в том, что затесался существовать на полдороге между Саратовом и Уральском, на улице Гоголя, в старом бревенчатом двухэтажном доме удавился один незначительный старичок. Этот старичок был в том смысле незначительный, что никто, кроме управдома, даже не знал его фамилии, и жил он в своей коммунальной квартире так незаметно, как если бы и не жил. Занимал он крошечную комнатку в одно окно, по соседству с Капитолиной Ивановной Запоровой, прозванной соседями Старухой Изергиль за то, что она была мастерица врать. И хотя их разделяла одна дощатая перегородка, Капитолина Ивановна не слыхала, как старичок уходил из жизни, при всем том, что он непременно должен был производить какие-то страшные предсмертные звуки, которые мудрено было не услыхать. Это недоразумение навело Капитолину Ивановну на мысль, что, видимо, умирать не так страшно, что смерть похожа больше всего на то, как будто кто неслышно вошел в комнату, выключил свет — и все.
Вообще, в этом доме всегда что-нибудь да случалось. В соседнем доме, тоже бревенчатом и двухэтажном, в котором жили железнодорожники, никогда ничего не случалось, а в этом доме то ветеринар, допившийся до чертиков, забьет молотком мать, то спрыгнет с крыши мальчишка и переломает себе ноги, то ослепнет капитан-артиллерист, принявший по ошибке полстакана метилового спирта, и горел-то дом два раза, и вот теперь тут удавился незначительный старичок. По словам учителя географии Юрия Григорьевича Огольцова, соседа с первого этажа, самоубийца привязал бельевую веревку одним концом к спинке кровати, на другом конце свил удавку, сунул в нее голову и присел. Потом, наверное, как будто кто неслышно вошел в комнату, выключил свет — и все.
Хоронили старика, как водится у православных, на третий день. В этот день Капитолина Ивановна поднялась в восьмом часу утра, напилась чаю и включила радиоточку, черным блином висевшую на стене.
— В результате победы социалистического уклада во всех сферах жизни, — заговорил черный блин человеческим голосом, — в нашей стране осуществлены ликвидация паразитических классов, ликвидация безработицы, ликвидация пауперизма в деревне, ликвидация городских трущоб. Коренным образом изменилось сознание людей. Вместе с тем нам нужно преодолеть, в кратчайшие сроки и во что бы то ни стало, отставание таких важнейших отраслей народного хозяйства, как железнодорожный и водный транспорт, цветная металлургия, товарооборот между городом и селом…
Вполуха прислушиваясь к тому, что говорила радиоточка, Капитолина Ивановна тем временем нашинковала капусту, морковь и лук для пустых щей, выгладила две простыни и пододеяльник чугунным утюгом, чуть не докрасна раскаленным на керосинке, отдраила мелом самовар и заштопала свои единственные фильдеперсовые чулки. В ту самую минуту, когда с чулками было покончено, со двора донесся протяжный вой, и Капитолина Ивановна сразу сообразила, что это привезли из морга тело удавившегося старичка. Она накинула на голову вытершийся оренбургский платок, влезла в свое плисовое пальтецо и пошла проводить соседа в последний путь.
Напротив черного хода стоял на двух табуретах гроб, обитый игривым голубым ситцем, и такой вместительный, непомерный, что покойник в нем даже несколько терялся, показывая только желтые руки и не алебастровое лицо. К торцу гроба был прислонен венок, почему-то от райпотребсоюза, подвывали женщины, знакомые и незнакомые, дети с испугу сосали пальцы, и разорялся, свирепо поводя глазами, подвыпивший брат покойного, который накануне приехал из Костромы. Он захлебывался слюною и говорил:
— Уходили братца, гады! Довели до греха человека, который был безусловно в расцвете сил! Ну ничего: я выведу это дело на чистую воду, я вашу сволочь разоблачу!
— Да на фиг он нам сдался?! — возражали ему соседи.
Костромич в ответ:
— А комната? а место в погребе? а дрова?!
Видимо, ему кто-то уже напел, что непосредственной соседкой усопшего была старуха Запорова, женщина фальшивая и себе на уме, потому что костромич, разоряясь, смотрел преимущественно на нее. Капитолина Ивановна испугалась этого взгляда и, от греха подальше, пошла по своим делам.
Сначала она направилась в домоуправление, которое располагалось по соседству, в одноэтажном деревянном особнячке. Капитолина Ивановна искони смущалась канцелярий, и на этот раз она минут десять стояла перед дверью в кабинет домоуправа Кулакова, пока, наконец, не собралась с силами и вошла. Кулаков сидел за канцелярским столом о двух тумбах, крашенных под карельскую березу, в круглых очках, съехавших на самые ноздри, и рассматривал сломанный дырокол.
— Чего вам? — сказал Кулаков, строго глядя поверх очков.
— Я насчет дров, — робко проговорила Капитолина Ивановна и чисто женским движением утерла уголки губ. — Вот бы мне ордерок, хотя бы кубометра на полтора…
— Какие еще дрова?! — возмутился Кулаков и от возмущения даже привстал со стула. — Я вижу, вы совсем, гражданка Запорова, не в себе! Кто, спрашивается, получал ордер на два кубометра дров месяц тому назад? Пушкин Александр Сергеевич или вы?
— Так ведь обчистили у меня дровяной сарай, все до последнего полена вынесли, сукины сыны!
— В таком случае вам нужно не в домоуправление, а в пикет. Пускай милиция разбирается, а Кулаков в данном случае не при чем.
С этими словами он отложил в сторону дырокол, напустил на лицо озабоченное выражение и достал из кармана самопишущее перо.
Капитолина Ивановна еще постояла с минуту без движения и ушла. Неудача не сильно ее огорчила, поскольку, во-первых, она еще прежде надумала купить дрова у брата покойного старичка, а во-вторых, потому, что жителю России мерзнуть не привыкать.
По дороге домой она сделала крюк, чтобы заглянуть в единственную на всю округу продовольственную палатку и выяснить, не дают ли яйца или муку. Так оно и было: и яйца давали, по десятку в одни руки, и муку по три рубля двадцать копеек за килограмм. Младший продавец Соловьева написала ей на ладони номер очереди химическим карандашом, и Капитолина Ивановна, приготовившись к многочасовому стоянию, обреченно сложила руки на животе. Играли в глупые свои игры ребята, которых всегда было много при очередях, затем что каждой детской душе, предъявленной старшему продавцу Поповой, полагался десяток яиц и один килограмм муки. Время от времени в разных концах очереди случались скандалы, которые сопровождались истошной руганью и такими дикими пожеланиями, что дети со страху прекращали свою игру. Знакомые переговаривались, и Капитолина Ивановна от скуки ловила обрывки фраз…
— А эта татарочка ему и говорит: “У меня, — говорит, — муж трагически погиб, так меня теперь каждый может обидеть, потому что я полная казанская сирота”.
— Трагически — это как?
— А так: он три недели пил, а на четвертую у него сердце не выдержало, и он скоропостижно отдал концы.
— Я все-таки удивляюсь, как за полторы тысячи лет русский народ умудрился не выработать единого морального кодекса, который для всех был бы приемлем и исполним! Ведь у нас в каждой социальной группе своя мораль! У колхозника одна система ценностей, у слесаря другая, моряк при известных обстоятельствах поступит так, школьный учитель — сяк… Вы, конечно, на это возразите, что идея, овладевшая массами, становится материальной силой и в нашем конкретном случае марксизм-ленинизм и есть тот центр притяжения, в котором соединяется все и вся… А я скажу так: да, соединяется, однако при том непременном условии, что массы эти в моральном отношении — монолит!
— А в Крыму сейчас поди теплынь, розы цветут, море волнуется и шумит! Я обожаю, когда море волнуется и шумит! Набежит — отбежит, набежит — отбежит… Прямо какая-то нездешняя красота!
— Подумаешь, море шумит, невидаль какая! Это просто как дверь открывается и закрывается — вот и все!
Наконец, очередь Капитолины Ивановны подошла, и она выкупила свои законные десяток яиц и один килограмм муки, отстояв в хвосте у продовольственной палатки без малого пять часов. От палатки до дома было две остановки на трамвае, но она потащилась пешком, несмотря на изнеможение, так как у нее не осталось мелочи на билет.
Вернувшись домой, Капитолина Ивановна поставила на керосинку кастрюлю с водой, чуть позже засыпала в кастрюлю картошку, капусту, морковь и лук, заранее обжаренный на сковородке, потом приладилась у подоконника и взяла в руки любимую книжку “Алые паруса”. Что-то не читалось, и, включив радиоточку, она стала просто глядеть в окно. Черный блин человеческим голосом говорил:
— Революционизирующая сила стахановских скоростей ярко проявилась в стекольной промышленности. Под влиянием успеха фуркистов-скоростников уже найдены практические пути для ускорения варки стекла на повышенных скоростях. Между тем не все так гладко в этой важнейшей отрасли народного хозяйства. Недавно на совещании Технического совета Министерства промышленности строительных материалов СССР обсуждался очень серьезный вопрос. Речь шла о том, что в течение многих лет научные открытия советских ученых, имеющие для стекольной промышленности исключительное значение, не привлекают внимания руководящих товарищей в центре и на местах…
Вода в кастрюле закипела, и Капитолина Ивановна стала машинально помешивать варево ополовником, по-прежнему глядя в помутневшее, точно надышанное окно. Вот прошел мимо участковый Крынкин с планшетом из коричневого кожимита, выехала из переулка и скрылась машина золотарей, голубятник Рудольф залез на крышу дровяного сарая и замахал шестом с тряпкой, привязанной на конце, две старушки, соседки, остановились у черного входа и стали что-то горячо обсуждать, пока не увидели в окне Капитолину Ивановну, и тогда поманили ее на двор. Капитолина Ивановна сильно удивилась этому приглашению, но поспешила навстречу, накинув платок и свое плисовое пальто.
Одна старушка ей сказала:
— Ты бы, Ивановна, эвакуировалась бы на время куда-нибудь.
— А что такое?
— А то, — сказала другая старушка, — что тебя обещался зарезать этот сумасшедший братец из Костромы.
— Что-то вы уж очень сердобольные стали, — заметила с укоризной Капитолина Ивановна. — То небось за глаза все Старуха Изергиль да Старуха Изергиль, а то вдруг дорога вам стала никчемная моя жизнь! Я так скажу: резать меня не за что, и никаких сумасшедших братцев я не боюсь!
— А зря! Потому что он не в своем виде и говорит, будто это ты всему виною, будто ты напускала на старика какие-то голоса…
Легок на помине, из-за угла дома появился давешний костромич и, увидев Капитолину Ивановну, действительно, вытащил предлинный поварской нож.
— Караул! — заголосила Капитолина Ивановна и бросилась наутек.
Смешно ковыляя, она взбежала по черной лестнице на второй этаж, миновала застекленную веранду, ворвалась в четвертую квартиру, поскольку дверь в нее была распахнута настежь, и пробежала ее насквозь, потом спустилась по парадной лестнице, выскочила на улицу, обогнула угол дома, оказалась во дворе, опять взбежала по черной лестнице на второй этаж, и в общей сложности проделала этот маршрут пять с половиной раз. Когда, наконец, тяжелый топот за спиной смолк, Капитолина Ивановна на всякий случай спустилась по парадной лестнице вниз и, навалившись на косяк входной двери, стала переводить дух. Костромич, видимо, как человек пьющий, не выдержал этой гонки и отступил.
Вернувшись в свою комнату, Капитолина Ивановна первым делом накрепко заперла за собою дверь. Щи в кастрюле на одну треть выкипели. Черный блин радиоточки, как ни в чем не бывало, человеческим голосом говорил:
— Весело и оживленно в Батумском порту. Сюда со всех концов света прибывают все новые и новые партии армян-репатриантов из Америки, Сирии, Ливана, Греции, Франции и других стран. Много горьких слов можно услышать от них о годах жизни в так называемом свободном обществе. Сурен Погосян, проживавший в США, рассказывает, что любой человек неамериканской национальности на каждом шагу сталкивается с пренебрежительным отношением к себе. Пресловутая теория расового превосходства проникла во все поры американского общества, говорит он…
Капитолина Ивановна долила воды в кастрюлю, стоявшую на керосинке, присела к подоконнику и опять взяла в руки книжку “Алые паруса”. Читала она около часа, потом сняла кастрюлю с керосинки, отлила себе ополовником порцию в гарднеровскую тарелку с выщербленными краями, отрезала ломоть ржаного хлеба и села есть.
Когда со щами было покончено, она принялась за небольшую постирушку, а отстиравшись, пошла на веранду развешивать белье, внимательно выглядывая из-за углов, чтобы не наскочить на сумасшедшего братца из Костромы. Четвертью часа позже соседка Круглова ей рассказала, что костромича забрали в милицейский пикет за драку, которую он устроил возле пивного ларька на улице Красных Зорь.
Четвертью часа позже Капитолина Ивановна сидела на скамеечке у парадного в компании пожарного Казюлина и учителя географии Юрия Григорьевича Огольцова, которые вели между собой зажигательный разговор.
— Что такое Маяковский? — говорил учитель географии. — Это мощь, натиск, это электростанция поэтической мысли, такой, понимаете ли, Днепрогэс, питающий всю страну. А ваш Есенин — нытик, корифей подзаборной лирики да еще и похабник, который только что по-матерному не писал!
— Зато у Есенина все о душе, — возражал пожарный Казюлин, — о переживаниях, одним словом, о прекрасном, какое стихотворение ни возьми. Выпивал человек, это правда, но кто же у нас не пьет? Кроме того, Есенину любую слабость можно простить за то, что он воспел нашу природу, а на ее фоне — неприкаянную душу русского мужика! А ваш Маяковский — долдон, ему бы учебники сочинять!
— Тогда давайте сначала выясним, в чем заключается цель поэзии… Пушкин говорил, что цель поэзии — поэзия, но, тем не менее, он с юношеских лет встал на четкую общественно-политическую стезю. Вспомним хотя бы его послание декабристам, или “Клеветникам России”, или его издевательские стихотворения про царей… Словом, помимо гражданской ноты настоящей поэзии нет и не может быть!
— Против общественно-поэтической стези я не возражаю, но поэзия — это все-таки о душе…
Учитель и пожарный еще довольно долго спорили о стихах, и хотя Капитолине Ивановне было многое непонятно, она просидела на скамеечке с полчаса. Вернувшись к себе, она некоторое время провела у окна, прикидывая, чем бы таким заняться, и в конце концов решили наквасить кислой капусты впрок. Но тут обнаружилось, что ни щепотки поваренной соли не осталось в большой старинной солонке из бересты. Наскоро одевшись, Капитолина Ивановна побежала за два квартала в палатку, где давеча стояла в очереди за яйцами и мукой, и донельзя огорчилась, увидев приклеенное к стеклу витрины объявление: “Соли нет”.
Поплелась Капитолина Ивановна обратно, чувствуя в ногах такую усталость, точно они были из чугуна. Дойдя до небольшого сквера, посреди которого стоял на постаменте бюст Ленина, выкрашенный серебрянкой, она села на скамейку и, по своему обыкновению, сложила руки на животе. Вдруг она сказала, глядя в слепые глаза вождя:
— Куда же ты нас, Владимир Ильич, завел?! Обыкновенной соли, и той не купить, так прямо и пишут без зазрения совести — соли нет. А за пожилыми женщинами с ножами гоняются — это как?! Конечно, бар всех повывели и в поликлинику можно ходить хоть каждый день, но все равно какая-то безрадостная у нас жизнь… Почему бы это такое? Кажется, народная власть у нас устоялась, повсюду идем с перевыполнением плана, а радости как не было, так и нет. Даже, по-моему, хуже стало, совсем обозлился народ, поедом едят друг друга, хуже каких собак. По крайней мере, за пожилыми женщинами с ножами гоняться — это все-таки не модель!..
Уже свечерело, прозрачная темень опустилась на город Глазов, слышно было, как на поворотах противно скрипел трамвай, звезды глядели сквозь поредевшие кроны тополей, словно многочисленные глаза. Капитолина Ивановна протяжно вздохнула, поднялась со скамейки и пошла дальше, машинально отряхивая свое плисовое пальто.
Вернувшись домой, она застала на кухне большой скандал. Судя по всему, кто-то обидел соседку Круглову, подсунув ей обмылок в кастрюлю с супом, и перепалка достигла того градуса, когда драки бывает не избежать. Уже одна жиличка задрала подол, оборотившись к соседям задом, и обнаружила при этом голубые байковые штаны, уже другая жиличка схватилась за скалку, которой раскатывают тесто, когда Капитолина Ивановна, не любившая этих сцен, закрыла за собой дверь. Оказавшись в своей комнате, она разделась, поправила перед зеркалом волосы, затем выставила из буфета хлебницу с нарезанной булкой за семьдесят копеек и сказала негромко:
— Адик, сынок, выходи пить чай.
Дверь чулана скрипнула, отворилась и в комнату вошел Адольф Запоров, еще не совсем пришедший в себя со сна. Оба его рта кривила зевота, но все четыре глаза смотрели живо и широко.