Опубликовано в журнале Вестник Европы, номер 1, 2001
Либерализм — в политике так называется направление, противоположное консерватизму. В философии и религии оно противопоставляется ортодоксальности. Это слово происходит от латинского liber — свободный. Либерализм, в общем, есть стремление к общественным реформам, имеющим целью свободу личности и общества, а также свободу человеческого духа от стеснений, налагаемых церковью, традицией и т.д. …Либерализм стремится предоставить человеческому духу полную свободу, требуя в связи с этим свободу слова; в области государственного устройства либерализм отстаивает конституционные порядки против абсолютизма, местное управление против централизации, свободу личности против полицейской опеки, отмену сословных привилегий, участие народного элемента в отправлении правосудия.
(Брокгауз—Эфрон)
Взаимоотношения либеральной и имперской идей — проблема крайне интересная и плодотворная для понимания многих аспектов исторического процесса, особенно в России. Хотя и не только в России. На игнорировании этой проблемы основаны многие ошибки советской историографии, даже в не худшем ее слое.
В предисловии к последней книге Эйдельмана “Быть может, за хребтом Кавказа…”, вышедшей уже после смерти автора, ответственный редактор книги пишет: “…Лишними в горах Кавказа и южнее были открыто несогласные, так сказать, диссиденты того времени… Неблагонадежных в военных мундирах, чей боевой опыт мог быть полезен, прямо или косвенно причастных к декабристскому движению, охотно отправляли под пули горцев, персов, турок. Некоторые из них — генерал И.Г.Бурцов, В.Д.Вольховский…” Это чрезвычайно распространенная точка зрения, истоки которой в четкой формуле: человек, исповедующий идеологию политической свободы, не может быть приверженцем империализма, — принципиально неверна. Как бы это ни было для нас огорчительно. Политическая история может быть с известной степенью адекватности описана в стилистике парадоксов, но отнюдь не элементарными формулами.
Соотношение либеральной и имперской идей и является одним из таких парадоксов.
Бурцов был действительно сослан, а Вольховский почетно назначен. Представляя себе менталитет русского офицерства той эпохи, можно с достаточной уверенностью сказать, что Бурцов и в иной ситуации охотно принял бы назначение на Кавказ, как большинство военных профессионалов. Для Вольховского же — ко времени назначения обер-квартирмейстером, а затем и начальником штаба Кавказского корпуса он был уже вне всяких подозрений — служба на Кавказе была самым желанным вариантом.
Владимир Дмитриевич Вольховский, блестящий военный, выпускник Лицея пушкинского курса, был человеком последовательно либеральных взглядов — он не только состоял членом преддекабристской “Священной артели”, а затем “Союза спасения” и “Союза благоденствия”, но и принимал участие в совещаниях Северного общества. От Сибири его спасло только то, что в конце 1825 года он находился в экспедиции в Средней Азии — по имперским делам. Много лет — с 1819 и до 1837 года — энергичная деятельность либерала Вольховского была направлена на расширение пространства империи.
Судьба Вольховского есть необыкновенно яркая иллюстрация к обозначенному нами политико-историческому парадоксу. Либерал Вольховский был практик имперской идеи. В конце концов его поведение можно объяснить необходимостью выполнять служебный долг и врожденной добросовестностью.
Но среди лидеров декабризма были крупные идеологи имперской идеи, органично сочетавшие ее с либеральными устремлениями.
Десятилетнее правление Ермолова на Кавказе фактически совпадает с десятилетием существования преддекабристских и декабристских организаций. И восторженное отношение русских либералов к фигуре безжалостного покорителя Кавказа, убежденнейшего строителя империи является одной из характерных черт их мировидения.
В 1820 году к Ермолову обращается с пламенными посланиями Рылеев.
В 1821 году восторженные стихи Ермолову пишет Кюхельбекер, называя его “своим героем”.
Симпатии к Ермолову-завоевателю, уверенность в правоте его действий были свойственны отнюдь не только молодым еще и восторженным Рылееву и Кюхельбекеру. Зрелый и глубокомыслящий М.А.Фонвизин, разделяющий с Луниным лавры наиболее значительного мыслителя-теоретика декабризма, на рубеже 1840—1850-х годов писал: “После Отечественной войны генерал Ермолов начальствовал на Кавказе и там опять показал свои великие воинские и правительственные дарования. По отзывам ветеранов кавказских и всех знакомых с тем краем, из всех начальствующих там генералов один Алексей Петрович был достойным преемником знаменитого князя Цицианова… Ермолов своими смелыми и искусными распоряжениями был грозой горцев”.
Фонвизин был истинным русским либералом, человеком, весьма сведущим в истории — в том числе и ему современной. Недаром он ссылается на кавказских ветеранов. Он не мог не знать, что князь Павел Дмитриевич Цицианов был сторонником самой жесткой линии по отношению к горцам и что Ермолов, действительно, и в этом был его преемником. Но он явно одобряет и того, и другого.
Тот же Фонвизин в августе 1839 года в письме Якушкину радуется успехам своего друга, некогда члена декабристского сообщества, в тот момент центральной фигуры завоевания Кавказа, генерала Павла Христофоровича Граббе и вообще приветствует успехи русских войск на Кавказе. А в 1842 году он пишет тому же Якушкину о Граббе: “Всем сердцем пожалел я о его неудачах в войне на Кавказе, которых никак нельзя было ожидать при его военных дарованиях”.
Надо сказать, что и сам генерал Фонвизин имел шансы стать одним из завоевателей — близко зная его по наполеоновским войнам, Ермолов в свое время упорно добивался его перевода на Кавказ, рассчитывая сделать одним из своих доверенных помощников. Разумеется, с ведома и согласия Фонвизина.
Расширение пространства империи и включение в нее стратегически важных областей было психологическим императивом для русского дворянина, императивом, не требующим, как правило, морального оправдания. Но в случае с Кавказом был и еще один существенный фактор. Если по поводу Польши в сознании русских либералов, как мы увидим, существовала некая двойственность, то относительно Кавказа сомнений не было ни у кого. И причины этой цельности объясняет “Русская правда” Пестеля.
Здесь, разумеется, может встать вопрос — а был ли Пестель либералом и корректно ли привлекать для доказательства нашего тезиса его тексты? Вопрос и в самом деле дискуссионный. Но, на мой взгляд, доктрине Пестеля были присущи принципиальные черты русского либерализма первой трети ХХ века. Как известно, в “Русской правде” Пестель намерен был провозгласить уничтожение сословных привилегий, “дабы слить все сословия в одно общее сословие Гражданское”, и утвердить общее равенство перед законом. Это должно было произойти после периода диктатуры, но стратегические цели были декларированы четко: “Гражданское общество составлено для возможного благоденствия всех и каждого”.
Пестель был сторонником веротерпимости, и религиозный момент в его отношении к кавказским народам роли не играл. Он специально писал о мусульманах: “Так как татаре и вообще магометане, в России живущие, никаких неприязненных действий не оказывают против христиан, то и справедливо даровать им все частные гражданские права наравне с русскими и продолжать возлагать на них одинаковые с ними личные и денежные повинности, распределяя их по волостям на основании общих правил”.
Совершенно по-иному видятся Пестелю характер и судьба кавказских народов: “Кавказские народы весьма большое количество отдельных владений составляют. Они разные веры исповедуют, на разных языках говорят, многоразличные обычаи и образ управления имеют и в одной только склонности к буйству и грабительству между собой сходными оказываются. Беспрестанные междуусобия еще более ожесточают свирепый и хищный их нрав и прекращаются только тогда, когда общая страсть к набегам их на время соединяет для усиленного на русских нападения. Образ их жизни, проводимый в ежевременных военных действиях, одарил сии народы примечательной отважностью и отличной предприимчивостью, но самый сей образ жизни есть причиною, что сии народы столь же бедны, сколь и мало просвещенны. Земля, в которой они обитают, издавна известна за край благословенный, где все произведения природы с избытком труды человеческие вознаграждать бы могли и который некогда в полном изобилии процветал. Ныне же находится в запустелом состоянии и никому никакой пользы не приносит оттого, что народы полудикие владеют сей прекрасной страной”.
То есть здесь два тезиса: во-первых, “буйство и хищничество”, представляющее опасность для сопредельных областей, и, во-вторых, экономическая нецелесообразность существования плохо хозяйствующих горцев в потенциально богатом крае. Далее следуют соображения геополитические и четкая программа действий для правительства победивших либералов: “1) Решительно покорить все народы живущие и все земли, лежащие к северу от границы, имеющей быть протянутой между Россией и Персией, а равно и Турцией; в том числе и Приморскую часть, ныне Турции принадлежащую. (Собственно, начертания Пестеля были выполнены Николаем в войнах с Персией и Турцией в 1826—1829 гг.). 2) Разделить все сии кавказские народы на два разряда, мирные и буйные. Первых оставить в их жилищах и дать им российское правление и устройство, а вторых силой переселить во внутренность России, раздробив их малыми количествами по всем русским волостям, и 3) Завезти в Кавказские земли русские селения и сим русским переселенцам раздать все земли, отнятые у прежних буйных жителей, дабы сим способом изгладить на Кавказе даже все признаки прежних (то есть теперешних) его обитателей и обратить сей край в спокойную и благоустроенную область”.
Здесь надо обратить внимание на одну фразу второго параграфа — гуманно оставив мирных горцев на своих местах, Пестель предлагает “дать им российское правление и устройство”. Но именно это было главным камнем преткновения в отношениях горцев и русской власти. Горцы органически не могли отказаться от традиционного быта. Долгие годы попытки заставить их принять российское устройство приводили к кровавым мятежам с кровавым же подавлением. Имперская доктрина Пестеля не знает компромиссов. Планы, соответствующие политической и экономической целесообразности, должны были проводиться с максимальной жесткостью. Не будем забывать, что это текст 1824 года — подходит к концу ермоловское десятилетие. Пестель — человек информированный. Особенности кавказской войны ему хорошо известны. Он делает практические выводы из ермоловского опыта.
У Павла Ивановича Пестеля репутация, прямо скажем, неважная — известна его готовность пользоваться самыми радикальными методами для достижения цели: будь то уничтожение всей августейшей фамилии с женщинами и детьми или поголовное выселение непокорных горцев. Но любопытно обратиться к планам другого автора декабристской конституции — Никиты Михайловича Муравьева, чистейшего либерала и гуманиста с репутацией незапятнанной. Муравьев, как известно, был сторонником конституционной монархии, гражданского общества, федеративного устройства с широкими полномочиями “правительствующей власти” Держав, составляющих государство. Но государство называется Империей, а глава государства Императором. Либеральная, но — Империя. Более того, нет никакой разницы в устройстве Держав. Все унифицировано. Держава Кавказская управляется таким же образом, как и, скажем, Держава Балтийская (Польша и Литва). Выборы в Державные Законодательные собрания производятся одинаково и на Кавказе, и в Финляндии. То есть очевидно, что принцип Пестеля — подавление местных обычаев горских народов и замещение их переселенцами из России — не встретил бы у Муравьева принципиальных возражений. Его подход к национальному строительству вполне соответствует основополагающему постулату Пестеля: “Все племена должны быть слиты в один народ”. Причем со временем единственным языком — по Пестелю — на всем пространстве империи должен был стать русский.
Муравьев ориентируется не на империи европейского типа — Священную Римскую империю германской нации или ее наследницу Австрийскую империю, где с разной степенью самостоятельности, но учитывалось своеобразие входивших в империю национальных образований. Он ориентирован именно на Российскую империю с ее основополагающим унитарным принципом. Если либерал Муравьев совершенно игнорирует национальный аспект государственной политики, то либерал Лунин остро сознает важность этого аспекта. У него есть ясная концепция решения двух наиболее болезненных вопросов в имперской проблематике — польского и кавказского. И здесь несомненный либерал Лунин смыкается с проблематичным либералом Пестелем. Пестель в “Русской правде” декларировал: “В отношении к Польше право народности должно по чистой справедливости брать верх над правом благоудобства. Да и подлинно великодушие славного Российского народа прилично и свойственно даровать самостоятельность низверженному народу в то самое время, когда Россия и для себя стяжает новую жизнь”. Но получение Польшей независимости Пестель обусловливает подробно и жестко — политическое устройство Польши должно быть подобно российскому, она должна неукоснительно учитывать геополитические интересы России и не претендовать на земли, которые Россия считает своими.
Разумеется, великодушие Пестеля непосредственно связано с тактическими идеями Южного общества и местом поляков в их планах переворота. И тем не менее это серьезное отступление от общей имперской линии либералов-реформаторов. Как мы помним, в 1817 году Якушкин отреагировал на слухи об отчуждении в пользу Польши ряда земель вызовом на цареубийство — он счел планы Александра предательством интересов России.
Лунин в трактате “Взгляд на польские дела…” (1840), при всем своем полонофильстве, подходит к проблеме менее радикально. Он решительно осуждает мятеж 1830—1831 годов как метод возвращения независимости Польши: “Непосредственным результатом восстания были: потеря всех прав, разорение городов, опустошение селений, смерть многих тысяч людей, слезы вдов и сирот… Оно причинило еще большее зло, скомпрометировав принцип справедливого и законного сопротивления произволу власти… Все, несомненно, согласятся, что хотя русское правительство и несет долю ответственности за беспорядок, оно не могло поступить иначе, как покарать виновников восстания…” Повторю — это совершенно искренне пишет влюбленный в Польшу и горячо ей сочувствующий либерал и свободолюбец Лунин. (Не напоминает ли эта коллизия нынешнюю чеченскую ситуацию?)
И далее Лунин предлагает свою модель взаимоотношений России и Польши, сформулированную, как он считает, еще лидерами Южного общества: “Верные своей высокой миссии, они предсказали полякам, что их изолированные попытки всегда будут бесплодными; что их надежда на помощь западных государств всегда останется призрачной; что единственная надежда на успех заключается для них в союзном договоре с русскими”.
Лунин подробнейшим образом анализирует географические, этнические, культурные, экономические факторы, детерминирующие, по его мнению, неизбежность объединения двух народов в случае крушения самодержавия. Любопытно — Пестель, неприязненно и высокомерно относящийся к полякам, готов предоставить им независимость, Лунин убежден, что благополучное будущее Польши возможно только в составе Российской империи, и приводит стройную систему аргументов. В том числе и ссылку на исторический опыт: “Может ли Польша пользоваться благами политического существования, сообразными ее нуждам вне зависимости от России? Не более, чем Шотландия или Ирландия вне зависимости от Англии. Слияние этих государств произошло путем ужасающих потрясений и бесчисленных бедствий, следы которых еще не вполне изгладились. Но без этого слияния на месте соединенных королевств, составляющих ныне первую империю мира, находились бы лишь три враждующих между собой, слабых провинции, без торговли, без промышленности, без влияния на другие народы и доступные первому же завоевателю…”
По Лунину, высокая историческая целесообразность заставляет Польшу оставаться в составе Российской империи — как равную, но — совершенно по Пестелю — ориентированную на устройство и интересы России.
Абсолютно по-иному Лунин подходит к кавказской проблеме. В том же 1840 году он писал в своем главном политическом и историософском сочинении: “…Внутренняя часть обширной территории, вдающейся в пределы империи, по-прежнему находится во власти нескольких полудиких народцев, которых не смогли ни победить силой оружия, ни покорить более действенными средствами цивилизации. Эти орды нападают на наши одинокие посты, истребляют наши войска по частям, затрудняют сообщение и совершают набеги в глубь наших пограничных провинций”. Лунин отметает все объяснения неудач русских войск труднодоступной местностью, тяжелым климатом, воинственностью горцев. Он уверен, что все дело в неспособности петербургского правительства рационально организовать процесс завоевания. В необходимости самого покорения Кавказа силой оружия у него нет сомнений. Но самое главное, Лунин считает, что усмирить Кавказ и прочно включить его в состав империи способно только либеральное правительство, действующее на основе идей Тайного общества. И он оказался недалек от истины — стремительное окончание Кавказской войны произошло именно в наиболее либеральный период царствования Александра II. Причин было много, но смена политического курса Петербурга сыграла не последнюю роль.
Как и Пестель в 1824 году, Лунин в 1840 году обосновывал неизбежность экспансии России на юго-восток.
Исходя из всего вышесказанного, можно утверждать, что приход к власти либералов в 1825 году не замедлил бы, но интенсифицировал процесс расширения империи. Пестель прямо писал об экспансионистском императиве Временного правления: “Кроме инородных земель, долженствующих остаться в составе Российского государства… надлежит еще обратить внимание на некоторые земли, с Россией ныне смежные, кои необходимо к России присоединить для твердого установления государственной безопасности. Земли сии суть: 1) Молдавия, 2) Земли горских кавказских народов, России не подвластных, которые лежат к северу от границ с Персией и Турцией, а в том числе и Западную приморскую часть Кавказа, Турции теперь принадлежащую, 3) Земли киргиз-кайсацких орд… (т.е. северная часть Средней Азии. — Я. Г.), 4) Часть Монголии, так, чтобы все течение Амура, начиная от озера Далая, принадлежало России”.
Но фундаментальные идеи декабризма не умерли с разгромом Тайных обществ. Их практическое осуществление в сфере имперской идеологии можно проиллюстрировать на весьма выразительном примере — деятельности одного из крупнейших либеральных реформаторов Дмитрия Алексеевича Милютина.
Милютин, вышедший из той группы обедневшего и оттесненного от власти русского дворянства, которая вывела на политическую арену наиболее активных деятелей Тайных обществ, принадлежавший к постдекабристскому поколению (родился в 1816 году), воспитанный в той же культурной традиции, знавший наизусть поэмы Пушкина и Рылеева, вошел в шестидесятые годы в узкий круг близких императору деятелей, осуществивших прорыв, который можно называть историческим реваншем декабризма. Например, идеи Пестеля, касающиеся военной реформы армии, в значительной степени предвосхищают реформаторские идеи военного министра Милютина. Но главное для нас другое — реформатор-либерал Милютин, высоко ценивший личные свободы и гражданские права, был одним из самых последовательных и непреклонных строителей империи. Он предстает перед нами максимальным олицетворением того парадокса, о котором шла речь в начале, — “империя и свобода”, либерализм и имперская идея, слитые воедино.
В самый напряженный период реформ под давлением либерала Милютина военный бюджет, ориентированный на войну с Турцией — вспомним Лунина и Пестеля! — и подготовку завоевания Средней Азии, поглощал средства, необходимые для проведения тех самых реформ, которые тот же Милютин решительно поддерживал.
Его внешнеполитическая имперская доктрина восходила к “Восточным утопиям” Петра I и Екатерины II. Доктрина, которой он обосновывал, вопреки категорическим возражениям министра финансов, войну с Турцией за влияние на Балканах, входила в катастрофическое противоречие с его представлениями о направлении внутреннего развития страны.
Либерал Милютин, понимавший неимоверную сложность внутренних проблем России, был яростным противником польской независимости и столь же яростным сторонником расширения империи на юго-восток.
Нельзя сказать, чтобы либеральная рефлексия по поводу имперской экспансии расцвела и в ХХ веке. Пожалуй, наиболее выразительным примером подобной рефлексии были соображения Георгия Петровича Федотова. Уже в 1937 году историк и мыслитель Федотов, размышляя о причинах падения Российской империи в работе “Судьба империй”, — позади десятилетие советской власти! — писал: “Мы любим Кавказ, но смотрим на его покорение сквозь романтические поэмы Пушкина и Лермонтова… Мы заучили с детства историю о мирном присоединении Грузии, но мало кто знает, каким вероломством и каким унижением для Грузии Россия отплатила за ее добровольное присоединение. Мало кто знает и то, что после сдачи Шамиля до полумиллиона черкесов эмигрировало в Турцию… Кавказ никогда не был замирен окончательно. То же следует помнить и о Туркестане. Покоренный с чрезвычайной жестокостью, он восставал в годы первой войны, восставал и при большевиках… Наконец, Польша, эта незаживающая (и поныне) рана в теле России. В конце концов — в том числе и националистическая — примирилась с отделением Польши. Но она никогда не сознавала ни всей глубины исторического греха, совершаемого — целое столетие — над душой польского народа, ни естественности того возмущения, с которым Запад смотрел на русское владычество в Польше”.
Однако и Федотов определенно различал польскую и кавказско-азиатскую проблемы. Оставаясь непримиримым в польском вопросе, он настаивал на незаурядном культурном, цивилизационном значении, которое имело русское владычество на Кавказе и в Средней Азии.
Но Федотов был, пожалуй, в неуследимом меньшинстве.
Я просмотрел с соответствующей точки зрения две знаменитые книги — “Вехи”, предрекающую гибель государства Российского, и “Из глубины”, анализирующую (в 1918 году) причины уже свершившейся гибели. Среди авторов этих книг были сильнейшие умы тогдашней России, безусловно исповедовавшие основные либеральные ценности.
Но никто из них даже не упомянул в числе этих роковых причин имперский фактор, не соотнес причины взрыва, разметавшего государство, с историей его создания, с методами, которыми были сбиты в одно целое принципиально различные народы, со структурой рухнувшего государства. Это чрезвычайно симптоматично и заставляет нас критически отнестись к общелиберальной аксиоматике — во всяком случае, к той ее сфере, которая трактует взаимосвязь имперской идеи с гражданскими свободами.
Надо трезво осознавать – если мы будем придавать термину “имперский” безусловно негативный смысл, то нам придется существенно изменить наше отношение ко многим составляющим нашей истории, которыми мы привыкли гордиться. Исторический процесс в реальности куда многообразнее, чем нам бы хотелось. Увы…