Опубликовано в журнале Уральская новь, номер 16, 2003
Никулина Майя Петровна родилась в 1937 в Свердловске. Окончила Свердловский горный институт и филологический факультет Уральского государственного университета. Автор многочисленных журнальных публикаций и шести книг стихотворений: «Мой дом и сад» (1969), «Имена» (1977), «Душа права» (1977), «Колея» (1983), «Бабья трава» (1987), «Стихи» (2002). Живет в Екатеринбурге.
* * * Г. Ш. Любовь моя бедна - не дарит, не карает: последняя, она всегда такой бывает. Она была такой всегда. Да мы не знали. А мы её порой случайной называли, не зла, не хороша, с начального начала, как старшая душа при младшей продышала. Высокие дела и вечное сиротство она перемогла по праву первородства. Не слава, не слова, не подвиг, не награда, она ещё жива, когда другой не надо. Она в последний час присядет к изголовью, она и после нас останется любовью. Задумаешь понять, да по ветру развеешь. Затеешь вспоминать - и вспомнить не успеешь. * * * Горячая, горькая - не стерпеть, уставшая быть зелёной... Полынная воля сухих степей, сливы на гулких склонах. Сады не богаты - земля права: неспоро живем и мыслим. А скоро зима, и спадет листва, и будет черно от истин. И мне по заслугам этот цвет, и эта печаль по силам, и этот калёный, полдневный свет... Да что я могу, помилуй? Ну, песни слагать, ну, детей рожать, ну, гибнуть в тоске незрячей за вечное счастье принадлежать земле, по которой плачу. * * * Когда устала страсть от сладости и боли, когда судьба сбылась помимо нашей воли, печальна и проста, как заговор негласный, вечерняя звезда скатилась и погасла. И нежный звёздный прах, нашедший наши лица, стал солью на губах и пылью на ресницах, травой взошёл вослед, и люди стали выше, и различили свет, пылающий над крышей. Свободны и легки от тяжести заплечной... И плакал каждый встречный от счастья и тоски. Севастополь 1 Вот только тут, где рядом хлябь и твердь, где соль морей съедает пыль земную, где об руку идут любовь и смерть, не в силах обогнать одна другую, вот тут и ставить эти города, не помнящие времени и срока, и лёгкие счастливые суда причаливать у отчего порога. Вон посмотри - весь в пене и росе, густой толпой, горланящей и пёстрой, седой отяжелевший Одиссей несёт непросыхающие весла. Вот он идёт по выбитой тропе, весёлый царь без трона и наследства, рискнувший заглянуть в лицо судьбе и на неё вовек не наглядеться. О эта страсть, терзающая грудь,- земля и море, встречи и утраты, последний дом, и бесконечный путь, и белый берег, низкий и покатый. Светло тебе, оставленный, сиять и сладко сниться странникам немилым... Земля моя, кормилица моя, какой печалью ты меня вскормила... 2 Попробуй оторви меня теперь от этих бухт в сиянии и пене, от августовских выжженных степей, от моряков, погибших в Эльтигене, от обелисков с жестяной звездой... Ох, сколько их над миром засветилось... Так время развело, что ни вдовой, ни дочерью - никем не доводилась. Так годы развели и расстоянья. Но с каждым часом горше и честней наследую великое страданье от горя почерневших матерей. И тоже признаю простую власть большой земли с полями и морями - в горсти зажать, лицом в неё упасть, уйти в неё - цвела б она над нами. Наследую последние права любить её, покуда хватит силы, и матерью ту землю называть, где отчий дом и братские могилы. 3 Чего он ждёт, святая простота, зачем он ночью ходит по проселку, зачем поверх лилового куста глядит, как птица, пристально и долго? Он гол и светел, как февральский сад, он весь в огне, в жару, на солнцепёке, как будто чей-то промысел жестокий его тоской сжигает невпопад, не в силах отрешиться и забыть... Грохочет вал отпрянувшей судьбы, и ласточки, изогнутые громом, уже кричат и кружатся над домом. А молодость, как крымская дорога среди полыни и сухого дрока, прохладны горы, море далеко, и кажется - совсем ещё немного - прольются мёд, вино и молоко, над жёлтой степью встанет царский город, тяжёлый парус вздрогнет над Босфором и поплывёт, над бездной накренясь, и молодости чёрная напасть погонит нас дорогой роковой за белой одиссеевской кормой. Большое солнце блещет на весле, попутный ветер обрывает снасти, и ночью прижимают нас к земле почти кровосмесительные страсти. * * * В полмира снег, сугробы и метели, сплошная ледяная благодать... Ну где ещё о Греции мечтать, когда бы не Россия. В самом деле, - как, возлюбив её печальный дым и в полузвёздах небо жестяное, не разобрать, что дальнее - седьмое - должно быть тёплым, синим и чужим, что полновесный северный гранит и долгих зим блестящие избытки уже диктуют мимолетный Крит, светящийся на журавлиной нитке, что вставшая из плодоносных вод скала обетованная всего-то на расстоянье птичьего полета от наших безразмерных непогод, и просто выйти к южному крыльцу и разглядеть в смятении туземном, что небо общее над морем Средиземным, как зеркало, приподнято к лицу. Днестровский лиман 1 Ох, матушка моя, хохлушка и кацапка, таврических степей двоюродная бабка, куда как ты зимою хороша. Вольно тебе равниной расстилаться, вольно тебе полгода умываться снегами из небесного ковша. К лицу тебе холодные светила. Куда же, бабка, внучку отпустила - под эллинов, под мраморных богов. С больших ступеней Крымского нагорья с разбегу в бездну Средиземноморья, под сень благословенных парусов. Легко тебе, кормилица благая, и к северу, и к югу напрягая рожденные тобою племена, катить свои медлительные реки и крепкой ниткой из варягов в греки увязывать моря и имена. 2 И всё-таки счастливо жить одной, не чувствуя подвоха и обмана, соседствуя с Овидием, зимой, у долгих вод Днестровского лимана. В скупом морозе, в маленьком снегу найти себе подсказку и подспорье в глухом чулане Средиземноморья, в отчаяньи, на козьем берегу. Вбирая тот же дым и тот же сыр, сухой и острый, в корочке солёной почти не ртом, но сердцем изумлённым, влюблённым и изношенным до дыр. Так жаждущим, что тягостную кладь чужой любви и вымыслов прекрасных, сомнений одиноких и опасных оно уже готово перенять. Оно в сквозную дудочку поёт. Но слов уже не слышно. Только море узнало нас и нежно признаёт собратьями в печальной диаспоре. 3. Тира Не какие-то грозные вехи - мелкий камень да козьи орехи, да прибитая пылью зима. Околоток античного мира, вековая провинция - Тира, древнегреческая Колыма. В ожиданье вестей и погоды прозябанье вдали, в тишине... где они, винноцветные воды, - только в слове, в молитве, во сне. Где они, крепкостенные грады, вожделенное небо Эллады, драгоценный родительский дом? О, какая обида простая, о, каким я печалям внимаю, за каким я пирую столом... Скажешь - было бы где пировать - крыша в дырках и дом на подпорках... Но пожить у тебя на задворках - всё равно благодать, благодать... 4 Слову людскому пристало ли жить в суете? Разве счастливая близость души и погоды больше не в силах держать свою волю в узде и благородным движением полнить длинноты? Где возвышающий душу гимнический жар? Где чистопробная тяжесть одической лести? - Всё только окрик, истерика, топот, базар - словно мы все расселились в цыганском предместье. То-то далась нам наука в лохмотьях плясать, псов передразнивать да в темноте хорониться, слово кривое подкинуть, узлом завязать, правду зажать, как ворованный грош в рукавице. Мне нахлебаться бы вдоволь свободы своей, выпасть бы ночью дорожной из общей телеги в дальние земли, куда с незапамятных дней правят свои паруса корабельщики-греки, где приднестровские степи - вблизи и вдали - равно бедны и безвидны в кругу горизонта, мысли приходят высокие, как журавли, строятся клином и тянутся письмами с Понта. * * * Уездная тоска - и вдруг - и в кои лета - посланником небес - залётный Хлестаков, столичная звезда, безбожная комета, руководитель душ, произноситель слов, замученный молвой, восторгами и славой, он только здесь любим, он понят только здесь, он близок ко двору, к персоне - боже правый - к особе самого... Он - страшно произнесть. Как он красноречив, как он прекрасно бледен, какой державный жест, какая красота... И всё-то потому, что он теперь уедет, и больше никогда... и больше никогда... Сойдёт блестящий век, как с ложек позолота, и барышня других - мучительных - времён, подняв огромный взгляд на молодого Блока, от страха обомрет: конечно, это он. Конечно, это он. И нет иной причины для страсти и тоски. Он молод. Он хорош. И слухи о его трагической кончине - бессмысленная ложь. * * * Так среди прочих щедрот, летних, садовых и влажных, вздрогнешь и вспомнишь однажды - господи, липа цветет! Мёд от земли до небес, утренний воздух дарёный - и среди прочих чудес - венчик её оперённый. Ласковый шёлковый пух бедные губы щекочет - слово не найдено. - Дух. Дышит. И дышит, где хочет. * * * Огород. Тропа. Сарай. Женщины на фоне лета, обе в белом - самый край то ли лета, то ли света. Светят, головы склоня, и зазор сияет малый, как ячейка для меня между бабушкой и мамой. Значит, я уже была, раздвигала воздух тесный, возле бабки повсеместной в ватном коконе спала. Только выкатилась вдруг из юдоли безвоенной, из-под бабушкиных рук на любительской вселенной. И пока фотограф мой, летописец-одиночка, занавешенный чадрой, дергал кнопку на шнурочке, неразумное дитя, незаметно и неслышно с двух сторон из кадра вышла, в обе дали уходя. * * * Опять проездом, мимоходом, под знаком тайного стыда, автобусом аэрофлота, попуткой - но опять сюда - под сени ханского покоя, в соседство вымерших гробниц, в притушенное долгим зноем сиянье древних черепиц. Кривые пыльные ступени, струя отмеренной воды, лишённые листвы и тени сухие, белые сады. И только туже, туже, туже сжимающийся окоём, и слово, грянувшее в уши, и явь, цветущая кругом. Холодный жар. Благоуханье. Бахчисарайская весна. И лёгкость лёгкого дыханья. И страшная его цена. Ялта Как я люблю её, белую, в нищем январском снегу, гулкую, чистую, с хрупким корабликом сбоку, с мокрым каштаном, упавшим с небес на дорогу, с редким прохожим, обнявшим себя на бегу, разом вдохнувшим скупые её холода, лодочкой узкой уплывшим с белёной веранды - и по бульвару, вдоль белых колонн Ореанды, к морю, к причалу, и кто его знает куда. Как я люблю посмотреть на неё с полпути, с полвысоты, из предгорий, когда, отставая, вся она блещет черешней в татарской горсти, белая, красная, крупная и золотая, как она, лёгкой лозой уцепясь за гранит, лезет на кручи, откуда незрим и неслышен, ангел Ай-Петри, пока он ещё не убит, дышит теплом на её ненаглядные крыши. * * * На быстрые стрелки часов, за чёрные потные окна, поверх непрощальных цветов, лиловых, багровых и мокрых, попозже, когда расцветёт, и если судьба не обманет, уже с инкерманских высот на море и город в тумане смотрю - на размеренный бег рассеянной тени древесной, пока сухопутный ковчег несёт меня к тверди небесной, пока ты стоишь на углу и капли стекают за ворот, пока ты уходишь сквозь город, закинув полу за полу, сутулясь, подняв воротник, прикрыв сигаретку от ветра, в последнюю ночь, напрямик, в её безглагольные недра… * * * Предзимний юг. Грохочущий сквозняк. В долинах дождь. Над побережьем тучи. Вчерашний воздух сжался в известняк, и летний ветер в раковину скручен. Вослед минувшим птичьим косякам большая перелётная дорога отпрянула от нашего порога через проливы к южным берегам, в такую даль, что светится земля стоградного и царственного Крита и справа вверх по ходу корабля свершаются Тиринф и Арголида, в такую глубь, что не видать следа, окликнешь друга - имя не вернётся, и в тёмной дудке старого колодца - заглянешь - ох - далёкая вода. * * * Ю. Казарину Ты не друг мой любимый, не добрый брат, нас с тобою не страсть и не дом связали, мы с тобой породнились тому назад не измерено, сколько веков и далей. Тогда хлеб был пресен и беден кров, и земля неоглядна, суха, сурова, и цари отличались от пастухов только тяжестью крови и даром слова.