Опубликовано в журнале Уральская новь, номер 16, 2003
Гольденберг Марина Аркадьевна родилась в 1978 в Златоусте. Публиковалась в журнале «Уральская новь». В настоящее время учится в Литературном институте им. А. М. Горького.
* * * (2002) Мне только кажется, что это я стою. Я вижу всё, но я себя не вижу, не видела, а Песах приближался, как знак того, что ты идёшь ко мне. Земля плоска в пасхальную неделю. Земля хрустит, как горькая маца, которую невидимые пальцы ломают на неровные куски. И было всё в тот день непоправимо: столовая - священна и стерильна, квадрат стола, столовые приборы, вино зевало - томное вино, бокальчики тянули губы к люстрам и скатерти чуть-чуть приподнимались от сквозняка. Египет выходил лягушками и первенцами в город и кровью в небо. Помнится, шёл снег, сухой, насквозь. И были две ладони, обнявшие ослепшее лицо. О, дочери израильские, спите под яблонями белыми своими и тёплые плоды тяните к небу, и - боже сохрани - вас пробуждать. * * * (2002) Ты немного сбылась, подарила мне письменный стол и струну бельевую, и три полотенца на ней, кучевых облаков во сиреневый город гастроли (за отёкшим стеклом), и учебники серых кровей, и - на всех плоскостях - пузырьки, самолучшим лекарством (их кряхтением, тиканьем, спешкой) пестрит тишина, но, бывает, проступят из тюля и сумерек: "...Здравствуй..." - старшина из его вспоминаний и чайка-жена... У подружек по сыну (ветрянки-войнушки и детство, чересчур босоногое) - хнычут, в детсад не хотят. От любови осталось холодное мокрое мёртвое место, на которое мама летала забыться в Эйлат. * * * (1999) Навсегда уезжающих не люблю за красные руки от тюков, сумок, пакетов и ящиков; за решительные глаза; за оставленные фотоальбомы, и неподъёмные воспоминания; за так и не проданные на всякий случай квартиры; за заросших травой родителей; за их искреннее "может, когда-нибудь"... за то, что они тоже не знают, где лучше. * * * (1999) Как в первом снеге, постоять в фате, от каблуков устать, глаза закрыть, захлопнуть дверь за всеми, дохромать до поцелуя, с торта съесть цветок или дугу белковую кольца и попросить застёжку на спине расслабить или просто расстегнуть; шагнуть из платья, поискать халат; носить посуду к раковине; мыть и что-нибудь на счастье - расколоть, и острым поцарапаться слегка, и сделать вид, что нестерпимо жжёт зеленка, и стараться не смотреть, куда тебя уносят на руках; стесняться лампы, что-то говорить и прятаться в хрустящей простыне... Лежать, обнявшись, пальчиком водить прохладным по горячему плечу и имена - как с отчеством звучат? - перебирать, и ссориться уже, не замечая, что давно светло... * * * (1998) Сама не знаю, что пишу... Пройдёт, как жизнь, без сна, без смысла. Мужчина должен быть ребристым. И многоЕвным. Разрешу играть с собой и сдамся быстро. Ничья была - ничья и есть... И никому не половина, и не делюсь напополам. Спокойно объясняю сыну, что папа редкий был Адам. * * * (2001) Мне жёлтым ноготком грозила свечка, но что поделать, если я болтлива?! Я так люблю, что в сером беспредметьи закрытых глаз - всё знаю о тебе. Он тоже знает. Знают парики на грязно-пенопластовых затылках, но эти - стопудово - промолчат. Был год на женихов неурожайный: то крот, то чёрте-те что, то майский жук, то (боже, сохрани от этих) эльфы... И в тихий океан плыла квартира и комната, в которой я не знала, как дальше жить, в которой ты была Корделией, Кримхильдой и Джульеттой (печальной героиней "зарубежки", с пятеркой за Шекспира и Рабле), когда, обняв колени, тосковала красивой белокафельной тоской... Как мне хотелось, чтобы это длилось, в покое, без фланелевых пелёнок, чужих детей, работы, суеты ещё хотя бы сутки... Засыпай в дыханьи тёплом будущего лета! Какие мы начитанные стали, прописанные в Люберцах на месяц, просвеченные сказками насквозь. * * * Туча-молитва прошла стороной Слёзы низались, топтали морщины, губы, перчатки. Усни, о больной третий глазок, монокль дверной с хордой трещинки на мужчине, стоящем будто бы без цветка, с пальцем в чувствительной точке звонка, и требующим одного: щелчка замка... Спи, моя нежность, усни, растворись, спи, непокорная травка, тянись к ножкам, к сандаликам, спи и снись... весна - зелена - с ума... * * * (1998) Одна знакомая увозит в Голландию пионерский галстук, значки, школьные почётные грамоты - позабавить своего Берта. Да и просто на память, чтобы когда-нибудь вечером хлопотливая, томная или просто расчувствовавшаяся голландка вздохнула о русской прабабке. * * * (1999) И сколько б мы ни говорили, к простым вещам: ты сверху или ты не придёшь - всегда сводилось не быть и быть. Я становилась взрослее. Ящичек в столе один во всей твоей берлоге, меня принявший, был ли он? А за окном клочки летели этюдов утренних... Поделим мой бедный ящичек на всех - на всех, кого я дожидалась с твоим приходом, и на все другие ящички. Послушай, я ухожу. Хотя б до той двери, которой я не хлопну, побереги меня, и нас, и стол, и ящичек, и утро. * * * (2002) Лучше уж розы-морозы терпеть, чем эту измену и девочку эту... Я в безвольную старость скатилась, и мне умереть - как выбраться в гости по слякоти... Переиграть бы хоть что-нибудь: лагерь студенческий, Шварцман Илюша и Юлечка Слуцкер. В каком городке какой страны не любит она его и прощает какому медведю измены... А что было делать Илье, молчащему с темно-зелёным самоучителем испанского, в моем полудетстве с мечтами о маленьком сыне, который дерзил, обижался, капризничал, из свитеров вырастал... Я ходила кругами на пару со стрелкой... Из числа двенадцать опять получалось три и всё возвращалось: и вспоминала, как вежливо Илечка ждать разрешил и куда-то в Канаду увёз Юлькино "нет", одиночество, письма, гитару и книги. * * * (1998-2000) У еврейских детей неизбывное чувство горбинки. Видишь - лужи обходит, и тусклый скрипичный футляр вместо пса лопоухого возле ноги. В половинке окна - полногрудая мама, а папа не смотрит, устал: всё работа, работа. Две слёзки, две тонких полоски с детской лапочки-тропки - сошлись на ключице легко. Отпускаю себя, ухожу за дворы, за киоски, за неровную чёлку вечернего неба - мельком посмотреть, как смычок белобрысо чихнёт канифолью, и холодная - с улицы - скрипка бочками сверкнёт, как ребёнок чужой добредёт к своей маленькой школе, постоит у двери и обратно домой повернёт. * * * (2000) Хрустит вода, и город в целлофане. На улице Ручьёва крайний дом единственный остался без обёртки. Его-то я тебе и подарю. Он днём - под голубиными шажками, с зевотою подъездов, с тюлем в окнах; а в темноте - зловещий, заострённый, царапающий тучам животы. Ты смотришь вверх - туда ушла намедни с блестящего ночного тротуара царицы S. недевичья обида. Я отомщу. Я знаю, что дарю. * * * (2000) Медея - похоже на мёд и на робкое "где я?". Скажу Еврипиду, что больше никто не придёт. - Застыл междометьем пластмассовый шахматный ход, и рослая чёрная пешка исчезла из вида. Заботы. Безденежье. Муж изменяет и пьет. Медея прощалась и долго стояла в прихожей. Медея - на мёд и на робкое "где я?" - похоже?.. Старик-Еврипид равнодушно плечами пожмёт. * * * (2001) На фантике написано "Весна" и на календаре. Но снег напорист. Учу: "плюсквамперфект, перфект, аорист..." Штришок от шоколадного пятна - нет, пятнышка... - испачкала тетрадь. Тебя целую сладкими губами. Ну, помоги мне что-нибудь соврать о нас, учёбе, изморози - маме! Домашние дела. С кистями шарф замоченный - ручная анаконда... Совсем не тянет - в поисках Макондо вертеть в руках большой пятнистый шар. * * * (2002) Боль безысходна. Король сероглаз. Мужа и трубку оставим в покое. Жаль королеву - седая доска - будет теперь и конём, и ладьёю "Чёрных Полей да Бесцветных Снегов". Дочку - проснулась: - одолжим в другое стихотворенье. У "Старых дубов" видели тело его молодое, если бы пьяное. Нет на земле тайны любви. Оставайся сегодня, муза, приляг на рабочем столе... Как ты лукава в прозрачном исподнем! * * * (2002) Живет моя отрада или нет, все терема готически безвходны (а изнутри - безвыходны). Примет особых так и не было у лета, но, замерших над каменною Летой, запомнит август нас троих анфас, поскольку фотографию не спас.