(Рассказ)
Опубликовано в журнале Уральская новь, номер 15, 2003
Я боялся проспать и соскочил чуть свет. Достал из загнетка горшок с остатками похлебки. Кусок хлеба, припасенный с вечера, да несколько картошек положил в котелок и завязал в котомку. Поднялась бабушка, проскрипела половицами и, охая, села к столу.
– Не ходил бы.
Я отвернулся к окну, за которым еще не рассинелось утро.
– И то, будешь сидеть, много ли высидишь, – вздохнет бабушка.
У нас замерзла картошка. Зимой ее можно было кое-как есть, потом она почернела и размякла, а до свежей было далеко. Мамина сестра, тетя Таня, написала, что у нее картошка сохранилась, и я собрался в Карабаш. Была и еще одна причина. Тети-Танин сын, а мой сродный брат Витя пятнадцати лет, уже работал на медеплавильном заводе слесарем, сделал складной ножичек и зажигалку из винтовочной гильзы. Я втайне надеялся, что, может, от него научусь делать зажигалки, и тогда не придется высекать огонь кресалом.
– Как Тесьминский мост пройдешь, так все вдоль опор правь, – напутствует бабушка. – Сперва контрольный будет, потом другой, потом печи Худяковых, потом Киолимские, после опять контрольный, а уж там и Золотую гору увидишь, за ней – Карабаш и есть.
Все это я знал по многочисленным рассказам. Мы и сами жили на контрольном пункте линии электропередач, сокращенно – ЛЭП. В лесу через горы прорублена широкая полоса, на ней стоят высокие столбы – опоры, похожие на букву “П”. Они держат толстые провода. По этим проводам идет ток большой силы, такой большой, что двигает поезда, заставляет работать заводы и освещает целые города. Провода эти натягивают, а потом следят за исправностью линии монтеры. Мой отец и был таким монтером. И не один, а целая бригада. Эта бригада долгое время жила у нас. В дождливые вечера монтеры собирались у огня и вели разные разговоры. А так как почти все они были охотниками, то много говорили об охоте. Я слушал, наблюдал, как они живут и одеваются, у кого какие ружья и лошади. Говорили и о том, что на случай войны охотнику будет непременно легче, потому что он ко всему привыкает, никого не боится, что из них получаются добрые следопыты-пограничники, а также снайперы.
Однажды на рассвете меня разбудила бабушка:
– Погляди-ка, Чиненов-то кого принес.
На столе лежал глухарь, принесенный одним из монтеров. Распахнутые крылья занимали всю длину стола, а бородатая голова на длинной шее с нахохленными перьями свисала почти до пола. При свете керосиновой лампы глухарь казался мне угольно-черным и огромным. Будто во сне я сидел возле необыкновенной птицы, рассматривал бахромчатые лапы, красные брови, рисунчатый хвост. С тех пор я решил во что бы то ни стало сделаться охотником.
Потом, когда пошел в школу, по зимам я жил у поселковой бабушки и теперь ночевал у нее, чтобы сократить путь до Карабаша.
– Заверни на Плотину, передай Савелию, – бабушка положила на стол тяжеловатый сверточек, – скажи: от Мохова.
Слесарь Мохов считался среди охотников лучшим ружейным мастером. Он, видимо, высылал какую-то деталь вместо сломанной.
Котомку за спину – и вхожу. Свежо до дрожи. В небе огненно-красная заря. Перебегаю Каменку ниже дерновой запруды и одним духом взбираюсь в гору. Вокруг поселки: Рабочий, Чапаевский, Ветлуга, Демидовка. Гору огибает железная дорога, над ней густой дым; паровоз “ФД”, что означает Феликс Дзержинский, тянет длиннющий состав: на платформах, накрытые серым, танки.
Мы тогда рисовали танки на газетах, в старых книгах, на листочках копировальной бумаги, на партах и заборах. Наши танки давали такие залпы, что немецкие “тигры” разлетались на куски, а экипажи летели вверх тормашками, самолеты со звездами на крыльях заходили в хвосты мессершмитам и юнкерсам, и те кувыркались, волоча за собой густой дым, наши пушки дырявили толстые стены дотов, а корабли шли на таран и от фашистов оставались пузыри на воде. Мы не только рисовали, но один раз ходили с Ленькой Кривопаловым проситься на фронт, но нас завернули обратно. Ленька предложил бежать. Мне стало жаль маму – без отца семье и так приходилось тяжело. Тогда появилось много волков, еще подумает, что меня загрызли. К тому времени я освоился с ружьем, иногда приносил домой дичь, считал себя заправским охотником и на фронте надеялся стать снайпером.
Ленька однажды не пришел в школу. Его сняли с товарняка под Уфой грязного, оборванного и еще более худого. Через месяц он убежал снова, и встретились мы уже после войны. У Леньки на гимнастерке поблескивала настоящая медаль, а нехватка двух пальцев на руке придавала ему особый вес в моих глазах.
Едва состав миновал Средний Мыс, а у Сорочьей горы появился новый – и опять танки.
Сбегаю с горы, миную еще одну, у Плотины слышу шум падающей воды, звук ботала – корова Майка отбивается от комаров, да вжик-вжик – должно, Савелий правит косу. Так и есть, в распущенной рубахе, худой и высокий, сунул за голенище брусок – айда махать самой большой, какую когда-либо приходилось видеть, литовкой, оставляя широченную полосу сыро пахнущей травы. Его считают нелюдимым. И верно, в хмуром взгляде будто что-то затаенное от людей. Мне по сказкам представлялись именно такими разбойники. И хотя он ко мне благоволит больше, чем к другим, я его побаиваюсь. Торопливо достаю сверток:
– От Мохова, бабушка по пути передать наказала.
Его глаза зверьками из-под кустов нацелились:
– По какому такому пути?
– В Карабаш пошел, к тете Тане.
– Не дойти тебе. Пятьдесят верст – не в бабки сыграть.
– Дойду.
– А хаживал?
– Заблудиться негде, дорога вдоль трассы.
– Камень, ямы да болота – вот вся и дорога.
– Дойду.
– Ну, ин по делам вору и мука. Да погоди, куда ты? Дождь будет, намокнешь и пропадешь.
– У меня кресало есть.
– Ах, язво сибирское! Крысало… Ну ступай, коли крысало, только до моста не дойдешь, как до костей прополощет, будет тебе тогда крысало…
Половина неба совершенно чиста. Нет, напрасно старик пугает.
– Зайди, черкну Худякову насчет капканов. Самого не будет, Варваре передашь, – и пошел, перекинув косу через плечо.
На берегу пруда с черной плоскодонки Филатовна черпала воду.
– Да это никак Васька?
– В Карабаш наладился, орел.
– Да ты в уме ли, парень? – Филатовна перекинула ведро в другую руку, – ближнее ли место! Что отец-то пишет? А у нас от Петьки письмо пришло. Что мать поделывает?
– Известно, – помрачнел Савелий, – мужики там головы кладут, бабы тут жилы рвут на работе, чтоб ему ни дна ни покрышки, – и, сплюнув, длинно обругал Гитлера.
В сенях я скинул ботинки. Савелий поднял их, оглядел и отложил.
На кухне у стариков была печь, возле нее скамеечка, лавка у стены, стол в простенке между окнами, выходящими на пруд, самодельные стулья, посудник, задернутый цветастой занавеской. Пахло сухой травой, пучки которой висели вдоль стены под потолком.
В комнате – кровать, над ней ружье, у окна – комодка, тоже самодельная, и большое зеркало в раме с завитушками.
Савелий прошел в комнату, достал из комодки чернильницу, ручку-вставочку да амбарную книгу.
– Все пишет, – почти шепотом сказала Филатовна, очевидно не одобряя этого занятия старика.
– Опять за свое! – мохнатые брови его сдвинулись.
– Молчу, Савва, что ты, что ты…
– Говорил: уровень, градусы и все, что к воде приходится, записываю. Дождь пойдет, я должен вешняки поднять, с гор-то мало ли ее хлынет – плотину порвать может, мост снести.
– Это когда же он будет, дождь-то?
– Да сейчас же польет.
На стеклах вскоре появились косые росчерки капель. Савелий мне показался волшебником, который говорит мне назло, что пойдет дождь, а сказал бы, что не пойдет, так, небось, светило бы солнышко.
– А теперь, – он глянул на Филатовну, – про волчьи капканы пишу. Мало им Писаря, они и до Майки доберутся.
– Нет-нет, ты пиши, как можно Майку задрать.
Только тут я заметил, что нет у стариков собаки. Пес был злой-презлой. Савелий свернул листок в конвертик и подал:
– Гляди не потеряй.
На конвертике было написано: “Егору Спиридонычу Худякову от плотинного Савелия”. Я положил письмо в мешок.
– Раньше вечера не прояснит, ишь, Таганай-то головой в тучи ушел. Сиди, завтра убежишь.
Терять день не хотелось, да делать нечего. Савелий из сеней принес колодку и связку лыка. Колодку укоротил, обстрогал и сел возле печки. Сапожным ножом он делил лыко вдоль на полоски, заостряя каждую с концов. Подрезав последнюю, взял по три в руку и, положив на колено крест-накрест, стал переплетать между собой. Филатовна глядела на пруд, покрытый сыпью, и вздыхала:
– Не даст убрать кошенину. Помнишь, Петька ногу ломал, такое же негодное лето выдалось: греет да мочит, так все и пропало пропадом.
Портрет Петра стоит на комодке, там он в фуражке со звездой.
– Как бы хорошо теперь нам с Петькой-то было, – продолжает Филатовна.
– Погоди, – откликается Савелий, – намнут холку супостату, вернется Петро домой.
– Вернется, дом ему купим. А что? У Расщупкиных на Пушкинском хороший дом, и недорого, за пять отдаст Марфа, одна осталась, зачем ей столько? А Петька явится, ему в самый раз. Потом, может, и мы туда переберемся, кто ж водиться с внучонками станет? – рассуждала Филатовна.
А дождь льет. Все в доме стариков мне уже известно и не занимает, кроме ружья, но попросить его не смею.
– Тоскливо, так почитай, – Филатовна достает из-за печки книгу с черными корками и желтыми листами, не то изгрызенными мышами, не то обитыми. От книги пахнет затхлым. Пробую читать про какого-то Моисея и ничего не понимаю.
– Брось, – говорит Савелий, – мошенство все это и леригия. В святые-то попадал народ денежный. Наблудит, а потом и отвалит золота, – как не святой.
– Греха побоялся бы, старый, – укоряет Филатовна.
– Опять за свое! – Савелий ударяет кулаком по колену.
– Ну-ну, Савва, что ты, будь по-твоему.
– Ты, Васька, не слушай, что она бубнит, слушай, что я тебе наскажу.
Он некоторое время молча шелестит лыком, кидает в подпечек окурок и начинает:
– Жил-был в кои годы тут Агафон, при кричном деле состоял на заводе – крицы проковывал – это, понимать надо, железо так в старое время делали, плющил его в полосы, а из полос на потребу шло: топор, лопату, а хоть бы и литовку – тоже негде взять. Работа адова была. А начальство ходит, поглядывает, и что не по губе пришлось, тут же – в ус да в рыло. Ну, Агафон-то раз и говорит работным: какие вы, дескать, есть люди на земле, что бьют вас боем, а вы молчком утираетесь. Начальство услыхало да и к Агафону по той же дороге заехало. Не поглянулось мужику, взыграла душа. А был он крепок: двухпудовые гири через ворота метал, подковы ломал, что крендели, а то возьмет да ломом подпояшется на потеху. Так вот, взыграло в нем, сгреб он начальство в охапку. Работные глядят: что дальше будет. А он, Агафон-то, поднес начальство к наковальне, посмотрим, мол, сколь в нем духу – попугать хотел. А у начальства духу-то вовсе мало было, и вышел он из души, обмякли ручки-ножки. Из конторы тут же указ: три тыщи ударов, в кандалы да в острог. Лошадь от тыщи падала, а тут три. Пришли указ соблюсти – нет Агафона. Был – и нет.
Много ли, мало ли времени прошло, а только начались тут дела дивные – стал появляться на горе Таганай человек, обличьем на Агафона схожий. А вокруг него стал люд собираться. Полиция бегает из конца в конец, а захватить удальца не может. С ног валится, только бы сохватать, вот он: цоп! – да с тем и останется. Агафон же удалец на другой горе, а вокруг опять народ. Полиция туда, окружат, как медведя в берлоге обложат, и давай сходиться. Сойдутся носом к носу, а посередке опять пусто. Хоть ревом реви, хоть волос на себе дери, а не дается Агафон, да и только. Куда пропадал? Да не иначе как в гору. Ему, удальцу-молодцу, все ништо было. За горы стал похаживать. Вышел раз в широку степь, в чисто поле – и схватили его. Руки-ноги заковали в железо: “Сказывай, где товарищи-дружки, ход твой тайный где, пошто неслышим-невидим, как вода сквозь пальцы уходишь?”.
Привязали к кандалам вервие, другой конец на руку намотали, чтоб не ушел, и в горы молодца-удальца ведут. Привели к горе Таганай, видят: дыра, думают: допытались. А он и говорит: Есть на свете пять главных дорог – одна на запад, другая на восток, третья на юг, четвертая на север, а пятая в завтрашний день. Я по ней хожу, а вам, говорит, туда недоступно, потому напрасно ловите”.
Пока, значит, стража вертела башками за пальцем, куда Агафон показывал, очухалась: ни дыры в горе, ни Агафона-удальца, одно вервие в кулаке, да кандалы в траве. А по горам-то хохот пошел.
– А правду бают, – спросила Филатовна, – будто в Таганае-то вода, и если ее выпустить, затопит город?
– Поговаривали, – отозвался Савелий, – вроде раньше беглые от заводских работ огненных, рудобои да углежоги в горе скрывались и видели воды этой великое озеро. Да и откуда бы ключам да болотам наверху взяться?
Савелий затягивает лапоток на колодке, подстукивает ручкой кодочика, чтобы поплотнее вышло, и под кодочик лыко пропускает. Филатовна глядит в окно.
– Пузыри в лывах, надолго, знать, зарядил.
– Небо-то, хвати, так износилось, как Васькины ботинки, – Савелий сгреб в кучу лыковые обрезки и распорядился: – Собирай на стол. А ты, Вась, с лавки слазь да стул подставляй.
Мне давно хочется есть, но у стариков на столе не густо.
– Чего ждешь? – спрашивает Савелий.
Достаю из мешка хлеб и картошку.
– С чем пойдешь-то?
– У меня еще есть, – отвечаю не моргнув.
– Ну-ну, гляди.
На столе квашеная капуста, рубленная со свекольным листом для экономии, молоко, рыбные котлеты, которые мне очень понравились. Они оказались из гольянов, пропущенных через мясорубку. Захотелось половить этих рыбок.
Дождь как раз приутих, и я побежал на слив, где вода падала с плотины и стекала в яму. На берегу лежала удочка, ею Савелий удил гольянов для насадки на крупную рыбу. Нашел под корягой червяков и стал таскать ярко раскрашенных рыбок. Выдернув с десяток, закинул дальше, надеясь выудить хариуса, и зацепил крючок. Ах, зачем я не полез в воду и по леске не добрался до крючка? Что теперь скажу старику? До войны было хорошо – продавали, а теперь где взять? Собрал жалкую кучку рыбок в лопушок и побрел к дому. Спросят, скажу: так и так. Не спросили. Старик продолжал ковырять лапотки, старуха латала ему рубаху. Они вспоминали отряд какого-то Каппеля, который бежал от красных, и где проходил, заносил сибирскую язву – вымирали целые села. Скотина еще бродила по улицам, а людей не было видно совсем. Но я все это плохо слушал, тревожимый виною перед стариком. Остаток дня показался бесконечно длинным. К вечеру старик поднялся:
– Меряй штиблеты. В них колобком по лесу прокатишься. Спроворь-ка, старая, онучи парню.
Филатовна разорвала старую занавеску.
– Самое первое гляди, чтоб онуча не сбилась: мозоль наживешь – походу конец, – поучал Савелий, – ставь ногу.
Я под его надзором обулся. Лапти оказались легкими и поскрипывали. Старик был рад, что пришлись впору.
– Жестковаты – не беда, обобьешь живо о камни, и нога спать будет. Опять же вода, если зайдет, то тут же и выйдет. А теперь ложись – не отдохнешь, не ходок из тебя.
Я был рад уснуть и не думать о крючке, но ворочался и встал рано, чтобы уйти, не потревожив стариков. Однако Савелий поднялся, сославшись на старые кости, которые не дают покоя, налил мне молока и посоветовал:
– Не скачи, пристанешь скоро, найди палку – все помощь. Да к Худяковым завернешь, не дичись, люди простые, накормят.
Утро оказалось чистым. Край неба над Урал-тау сиял, а воздух был таким, что стало легко и радостно. Я побежал берегом пруда, обивая капли с травы. Над прудом курился легкий туман. На воде виднелись морщинки от павших поденок и мошкары. Сломил ветку и стал отбиваться.
Возле устья Тесьмы застал восход. Солнце поднялось над Урал-тау, залило светом долину. Мокрая трава заискрилась. Вдруг из этого радужного царства с треском выломился рябчик и, сложив крылья, упал неподалеку. Я был хорошо знаком с повадками этой птицы и дал крюку, чтобы попусту не тревожить затаившийся выводок. Шел берегом среди темных елей, пронизанных солнцем, словно прошитых парчовым узором. Кое-где через речку висячими мостами перекинулись березы. Быстрое течение гнуло их ветки, а листья кувшинок словно кланялись. В заводинках крутились гольяны, иногда проплывали, словно простреливали воду, мелкие хариусы, а в одном месте из-под камня высунулся широкоротый пятнистый налимчик. Хотелось поближе с ним познакомиться, но надо было по холодку пройти как можно больше. Вскоре показалось открытое место – трасса, а за нею мост.
Постоял на мосту, поглядел на кулика, который бегал на отмели, послушал отрывистый крик иволги: “Туда ли идешь? Туда ли идешь?”.
За поворотом поворот, все вперед, все вдаль бежит дорога, все выше в горы птичкой-подорожником манит: скок-поскок с кочки на камень, с елки на сосенку – айда за мной. По краям дороги ручейки-говоруны: хлебни пригоршней – сласть, плесни в лицо – отрада, и дальше ступай. А вот и курумы широкой полосой, рекой каменной с хвойными берегами между высоких гор залегли. Откуда взялись они и застыли в вековой неподвижности?
А дорога бежит. И будто слышится скрип телег, накат саней с коробами, в коробах уголь накрыт рогожами. Н-но! – мужики бородатые в зипунах, подпоясанные кушаками, руками машут. Свистят кнуты, тянутся из последних сивки, рыжки да савраски, заходятся в одышке, екают селезенки, падает с губ пена на дорогу. А она бежит, и конца ей нет.
Когда все было? Может, дедушка помнит? А может, еще его дедушка? Далеко-далеко у Ицыла-горы лес дроворубы валили, угольщики жгли в печах уголье, возчики везли на завод. Старый завод, старая дорога. Нет-нет да и теперь еще попадется лошадиный череп на обочине, остатки колеса, обломок оглобли или съеденный ржой санный полоз. Дорога долгая, чего в ум не падет, все передумаешь, все переберешь.
Слева Таганай отставать стал. Вспомнил рассказ Савелия про Агафона-удальца, остановился напротив Откликного гребня. Покричал. Жарко, глухо, голос гребня не достигает, и ожидаемого эха нет. Вместо комаров появились слепни, они с гудением носились вокруг и кусались через рубаху.
Подъем кончился. Дорога теперь шла ровно и пропадала далеко за поворотом. Кое-где на ней сохранился разрушенный деревянный настил, по краям его выжималась ржавая вода, стоки густо заросли осокой и камышом.
Вдали послышался лай. Из-за поворота выбежали три собаки. До контрольного оставалось с полкилометра, и шел я без лишнего шума, однако учуяли. Черно-белые лайки бежали навстречу. По голосу можно было ждать, что они очень злы. Среди лаек, живущих в лесу, попадаются сущие звери. Я бросил палку, ветку, которой обмахивался, и с замиранием ждал встречи.
Не добежав шагов сто, собаки сели, как бы предупреждая – дальше ходу нет. Я шел, лай перемежался урчанием. Потом они окружили меня: две спереди, одна сзади. Прижал руки к бокам и двигался медленно, избегая глядеть им в глаза – чего лесные собаки не любят – и уговаривал: “Милые, хорошие собаченьки…”, и боялся оступиться – кинутся и разорвут. Чем меньше оставалось до контрольного, тем неистовее становились, свирепели собаки.
Я надеялся, что кто-то есть дома, выйдет и уймет их, но никто не выходил. За оградой бродила скотина. А вот и дом – почерневший, с крытой шатром тесовой крышей, проросшей зеленым мхом, три окна на дорогу. В открытые ворота виден травянистый двор, вытоптанный посредине, телега с поднятыми оглоблями, старая деревянная колода. На крыльце старушка, очевидно, совсем глухая, – на собачий рев даже не повернула головы. За домом – огород, обнесенный жердями, едва видимыми из-за поднявшейся конопли и сныти, а в нем, над картошкой, – подсолнухи и журавель с веревкой, будто на привязи.
Стоило миновать дом, как одна из собак перебежала назад. Передняя пятилась, с рычанием уступая мне каждый шаг. Потом и она перебралась назад, и потихоньку стали отставать, повернули к дому, но еще несколько раз возвращались и, наконец, отстали совсем.
Лицо, шею и руки налило жгучим зудом – слепни искусали в кровь. Умылся холодной водой, разулся, постоял в ручье, перекинул лапти через плечо и пошел босиком, ступая то на горячие камни, то испытывая от них приятную прохладу в тени. До следующего контрольного было километров десять, и мне опять стало легко и весело.
Впереди курилось марево. Слева высилась плешина Круглицы, за нею – Дальний Таганай, напротив него Ицыл. Когда-то здесь были дремучие, страшенные, по рассказам, леса. Целых сто и еще пятьдесят лет их рубили на уголь, и теперь старые выруба заросли и стали почти непроходимыми.
Журчат ручейки по краям дороги, наклонилась над ними трава. Белая таволга пахнет горьковато-терпко, в пушистых шапках ее копошатся жуки-слоники, над реброплодником висят журчалки, в малиновых кисточках татарника гудят шмели, всюду порхают бабочки. В одном месте на дороге они сидели так плотно, что под ними не было видно земли. Я наклонился, протянул руку и отпрянул – змея! Когда прошел страх, увидел: под бабочками был выползок – старая змеиная кожа, из которой выползла гадюка.
А солнце поднималось, парило, в знойном воздухе стоял неумолчный звон кузнечиков. Я подходил ко второму контрольному, ступал босыми ногами так тихо, что собаки или не учуяли, разморенные зноем, или их тут не было. Миновал половину пути, и если кто вышел из Карабаша, должен был попасться навстречу. Но прошел еще пять километров до печей, где жил охотник Худяков со своей Варварой, встречных не было. Худяковых тоже дома не оказалось, и записку Савелия пришлось оставить у ворот, придавив ее камнем.
Тут стоял такой же дом, как на первом и втором контрольных, и в каком жил я сам на Березовке. Невдалеке стояли кирпичные печи с разрушенными сводами и кучи невывезенного угля, проросшие по краям бурьяном. Дорога местами была сплошь черной от угля. Разморенный жарой, я чувствовал сильную усталость, но голод заставлял думать об обеде и глядеть по сторонам. Кое-где маячили стебли саранок с ярусами листьев на них. Чем больше ярусов и толще стебель, тем крупнее луковица. На Березовке мне попадались с кулак, и десяток таких хватило бы на обед.
Вдруг я увидел маленький черный глаз, над ним красную бровь – тетерев в траве! Но почему он не летит? Охваченный охотничьим азартом, готовый кинуться и подмять его под себя, уже представлял полный котелок мяса: ешь – не хочу. И понял: он испытывал страх, какой, возможно, я недавно пережил от встречи с лайками. Я шагнул, косач сунулся в траву и побежал, вытянув шею. Он, должно быть, линял и, растеряв перья, не мог летать или был ранен весной на току. Мне стало жаль птицу. Путь бежит себе, а я не пропаду. Вскоре выглядел стожар от прошлогоднего стога, выдернул его и стал бить заостренным концом, углубляя ямку возле саранки. Потом надавил на свободный конец, и с комом земли вывернулась золотистая луковица.
Через час накопал достаточно луковиц, промыл их в ключе, набрал хворосту, достал ватный жгут, втянутый в трубочку, чтобы не обивался пепел, кремень и кресало – кусок плоского напильника с обточенным ребром. От удара им по кремню высеклись искры, зашаял трут, а еще через несколько минут пламя облизывало котелок, а я устроился в тень березы.
Вдруг передо мной возникла странная фигура: на голове тряпка, за поясом топор, через плечо сумка с нанизанными на ней кротоловками, на ногах сапоги из шкур. Не сразу понял, что передо мной женщина. Я объяснил, кто такой, куда и зачем иду.
– Знаю, – ответила она. – Савелий здоровьем не худ ли? Филатовна-то, чай, шибко убивается? Единственный сын, легко ли… Что? Письмо получили? Не сказал, выходит, ей Савелий. Дом, говоришь, покупать собираются? И хорошо, и пусть берут. Значит, и не было похоронки, а слова мои забудь.
За время разговора она достала из сумки крота и сняла с него шкурку, будто яичко облупила.
– Айда, молоком напою. Печь недосуг топить, а молоко есть.
Мне не хотелось возвращаться.
– От последнего контрольного поднимешься, увидишь впереди далеконько березу – одна на горе – все вырубили. От нее спускайся и угодишь в Татьянин огород. Да обуйся, не то обезножишь.
Ободрав еще крота, она ушла, а я снял варево и поставил в ручей студить. Потом, накалывая острой палочкой крахмалистые пресноватые дольки, съел все и захотел спать. Но впереди оставалось почти двадцать километров. Поднялся через силу и, не вняв совету Варвары, перекинул лапти через плечо.
Дорога стала светлее: ни сосняков, ни темных ельников – береза, осина, липа, изредка неведомый в наших краях вяз, да по ручьям заросли черемухи. За одним из поворотов открылся старый, покосившийся мост через Киолим. Поперек моста, свесив белые головы, лежали два мальчика, один ростом с меня, другой поменьше. Старший держал в руке острогу. Они переглянулись и опять уставились под мост. Вдруг старший ткнул острогой и вытащил ее на мост с рыбиной. Я никогда не видел такой пестрой и округлой рыбы.
– Красуля, – неохотно пояснил старший и опять изготовился. Сколько я ни глядел вниз, ничего не мог заметить в воде, которая казалась дегтярной от черных камней, и не верилось, что там могла водиться такая крупная рыба. Много позже я узнал, что эту рыбу чаще зовут тайменем. Мальчишки добыли еще одну, а я пошел дальше. За мостом открылся дом – Киолимские печи, от которых осталось одно название.
Слева все тянулся Таганайский хребет. Вдали синела одна из его вершин – Юрма с Чертовыми Воротами – отвесными скалами вверху. Страшные рассказы слышал я об этой Юрме от дедушки. Будто там, в норах да щелях, да в потайных землянках, в старое время скрытно жили люди. А таились они оттого, что крестились двумя пальцами. Их за это ловили, заставляли креститься тремя и, случалось, забивали до смерти, а жилища их разоряли дотла. Однако ж никак всех переловить не могли – слишком дремучи были леса, а тропы неприметны. Когда же удавалось выследить их и перекрыть тропы, они уходили вверх, через проем в скалах, в Чертовы Ворота.
Дорога из леса вышла на трассу. Вдали показался мосток через небольшую речку, а может, рукав Киолима. Перед мостком растянулась, перекрыв дорогу, змея. Набрал камешков и стал кидаться. Змея неохотно подняла голову, еще более неохотно отползла на обочину. С опаской перешел мост и через полуразрушенные перила поглядел вниз – и там змея, свернулась кольцами на плоском камне. Пришлось обуться и поскорее миновать опасное место.
Дорога вела в гору, почти на самом верху – домик с зеленым пятном – огородом – последний контрольный. Оставалось километров десять, но ноги уже плохо слушались. Пришлось пожалеть, что не внял Варваре – подошвы избил о камни, они припухли и саднили. Если попадался пенек, я садился. В таких случаях нельзя часто садиться, я знал это правило, но каждый пень будто притягивал.
Из леса вышла старушка с корзиной груздей, подправила под платок седые волосы и попросила:
– Пособи, милый, умаялась шибко.
Я оторвал корзину от земли и не сдвинулся с места – ноги не шли. Старушка покачала головой и взгромоздила поклажу на загорбок. Вначале я тянулся за ней, потом отстал. Когда поднялся на гору, она чернела далеко впереди.
Справа, словно кратер вулкана, дымилась Золотая гора. Прямо впереди, на одной из вершин, былинкой синела береза, одинокая, как мачта невидимого за горизонтом корабля, там – конец пути. Но я уже шел как спутанный. Стало казаться, что дом, семья, поселковая бабушка, Савелий с Филатовной, мечтающей купить дом уже не существующему Петьке, были давным-давно, и с тех пор я все шел и шел. Показалось озеро Брахтан с его плавучими островами-лабзами. Тут мой сродный брат Витя ловит чебаков и окуней, а также щук на дорожку. Может, именно теперь он здесь. Но нет, берега пустынны.
Я добрался до тетки, когда садилось солнце, по улице брело стадо, над крышами вился дым, пахло теплой пылью и парным молоком. Меня о чем-то спрашивали, и я что-то отвечал, а потом хотел встать и упал – так болели ноги.
Все прошло. Остались в памяти от той поры дикая красота гор, да названия: Большой Таганай, Круглица, Откликной гребень, Ицыл, Юрма – напоминали о военном детстве.