Предисловие Виталия Кальпиди
СОРОКОУСТ: ДМИТРИЙ ДОЛМАТОВ (1971—1992)
Опубликовано в журнале Уральская новь, номер 3, 2000
СОРОКОУСТ: ДМИТРИЙ ДОЛМАТОВ (1971—1992)
Виталий Кальпиди
“Когда на пастбище, а не по назначенью ты поведешь троянского коня…”
Пермь в то время еще интересовала саму себя. И на ее поверхности, как следствие, жили несколько прекрасных молодых людей. Сейчас их уже нет. Одних – по существу. Остальных – по сути. И красной нитью по городу теперь проходить нить серая. Так ему и надо!
У меня есть три причины, по которым я терпеть не могу Пермь: первая, вторая и третья. Есть и еще одна. Она состоит в том, что жизнь Димы Долматова ничему не научила его друзей/товарищей/сверстников. Про гибель Димы – я не говорю. Ибо смерть вообще ничему не учит, поскольку ее неизбежная шпаргалка не годится для земных экзаменов.
Дима Долматов вырос на моих глазах. Впрочем, это сильно сказано. Потому что и глаза-то в то время были похмельные, да и фокусировались они только через линзу стеклянной тары.
Я общался с матерью Димы – Татьяной Долматовой, вдохновенно привечавшей у себя в доме 45-градусную (угол наклона относительно дверного косяка) пермскую “богему”. Последняя была, безусловно, пермской, а вот богемой могла называться только в том случае, если это самое слово – всего лишь сжеванное и сокращенное дикцией обозначение бегемота, обожравшегося водки, портвейна (и далее – по парадигме)… И это никакой не юмор, а чистая правда.
Раннее детство Димы я изучил по многочисленным фотографиям, т.к. его отец был профессиональным фотохудожником, к тому времени уже сделавшим достойную карьеру и новую семью. Потом я стал замечать школьника, сидящего в дальней комнате за столом и имитирующего изготовление домашних заданий. А потом – я уверен – школьник заметил нас: меня, Славу Дрожащих, Геннадия Перевалова, Андрея Воха, Сергея Финачко, Алексея Парщикова (тройку раз наезжавшего из Москвы), Павла Печенкина, Эдика Сухова, Юрия Чернышева, Андрея Безукладникова, Славу Остапенко, Славу Смирнова – короче, весь длинный список пермских и не только пермских придурков, считавших себя поэтами, рокерами, художниками, режиссёрами и еще черт знает кем.
Школьник выучил нас, как то самое домашнее задание. Не знаю, хорошо или плохо, но выучил. Он нас знал, а мы его – нет. Он жил с нами на Луне своих подростковых фантазий, пока, пригвожденные гравитацией к столу, мы безуспешно пробовали выдержать перегрузки.
Человек наверняка понимает другого человека, если точно осознает степень его интереса к себе. И что из этого следует? Да не знаю я, что может из этого следовать! И знать, черт возьми, уже не хочу! Но мне до сих пор важно, понимал ли Дима, что он мне очень нравился? что я любил его? что не только из патологического лицемерия пытался вбить ему в голову отвращение, например, к алкогольному пойлу? что я, наконец, попросту верил ему и в него?
Вопросы, оставленные без ответов, удлиняют жизнь. Кому? – спросите вы. А я в ответ попробую удлинить ее еще немного. Опять же – кому?
Как-то Татьяна показала мне с Дрожащих димкины пятнадцатилетние стихи. На меня это не произвело впечатления. Дрожащих, впрочем, что-то одобрительное отбарабанил и через некоторое время опубликовал несколько стихов в газете, где отслуживал свой журналистский хлеб. А потом Димка окончил школу, поступил в университет, бросил его и ушел в армию. И прислал через некоторое время оттуда матери письмо, которое она фрагментами мне прочла. В письме он рассказывал, как участвовал в разборке “стариков” с молодым солдатом, сам будучи уже, видимо, “стариком”. Письмо переполнялось раскаяньем и тревогой. “Раскаянье” – это понятно. А тревогу я запомнил сильно. В ее стершихся из моей памяти словах была какая-то уверенность, что за всё это он обязан будет крупно расплатиться. Он ошибался, разумеется. С другой стороны – правильные вещи делают автобиографию, а ошибки – судьбу. Я хочу сказать, что, с точки зрения автобиографии, судьба – это ошибка.
Потом Димка вернулся, на время затусовался, что-то писал, что-то делал. Мы часто пересекались, необременительно болтали на самые радикальные темы. Он был очень осмотрителен в разговорах со мной. И я порой ощущал, как он пытается научиться быть на земле .
Он влюбился. (И, наверное, не раз.) Одну его – последнюю – пассию я помню. Это была, как и положено, “несчастная любовь”. Та девица не очень ловко умела подменять отсутствие личной глубины обычной филологической экзальтацией. Разумеется, он не интересовался моими по этому поводу комментариями. На фиг они ему были нужны!
Любовь всегда обогащает, даже если ты любишь нищего. Нормальный человек счастлив по определению. И не беда, что счастье часто принимает гимнастическую позу личного горя.
За три дня до роковой поездки в Питер мы встретились с ним для того, чтобы поговорить о его стихах. Я, предварительно почитав их, с ходу заявил, что надо готовить подборку для журнала “Урал”, которую и пообещал пролоббировать. Димка вежливо отказался и попросил дать ему еще полгода, чтобы разобраться с текстами, написать новые, ну и т.д. Я с уважением поддержал такую версию развития событий…
Жизни нравилось, что Дима живет в ней. Она так привыкла к этому, что он взял и умер. За всем этим ничего не стояло. Случай всегда пытается расписаться под “Свидетельством о смерти” почерком закономерности. Кто хочет – может купиться на эту “фанеру”.
Дима Долматов погиб под Ленинградом при невыясненных обстоятельствах. Вроде бы его сбила электричка. Хрен с ней, с этой электричкой, она уже дошла до пункта назначения.
Когда трехмесячная пропажа Димы вылилась в неоспоримый факт его гибели, я жил уже в Челябе. Пришлось лететь в Пермь, выметать из его дома пьяную шоблу-ёблу, которая вурдалачила там (благо был ПОВОД), и месяц жить с его матерью, выковыривая ее из черной депрессухи, куда она провалилась не без помощи “ друзей и подруг покойного”.
Горе можно пережить, читай – переждать. Нужно буквально закусить губу и ждать-ждать-ждать. И оно пройдет. Обязательно. Невидимые потусторонние вражины обычно питаются нашим горем и нашей болью. Поэтому надо дать им время сожрать выделяемое нами пропитание. Нужно просто дать им время. Эти “санитары грёбанного леса” всё подметут подчистую. Конечно, пока ты ждешь – никакой жизни в тебе нет. Есть только ВРЕМЯ и чавканье “едоков”. Это самое время, не смазанное маслом жизни, жестко трется об тебя, и ты стареешь морщинами, пигментом, зубами и жилами виска. Покрываясь волчанкой памяти, ты действительно перестаешь жить и видеть. И зрение твое само превращается в соринку, которую непременно хочется проморгнуть. И когда всё становится на свои места, ты внезапно понимаешь, что никаких таких мест на свете попросту нет, а всё лишь висит в воздухе, уплотненном твоим мужеством. И это перестает тебя интересовать в принципе. Короче – Татьяна Долматова, мама Димы, пережила гибель единственного сына.
В течение месяца, пока она училась ходить по дому, не обливаясь слезами, я успел закинуть в пермскую тусовку частую сеть и выудить энное количество стихов покойного. Как водится, отредактировал их и составил сборник. Перепечатал на машинке и положил на стол в комнате, где “школьник готовил свои уроки”. Друзья-товарищи наперебой предлагали свою помощь в публикации этой небольшой книги. Обговорив с ними детали, я вернулся в Челябинск. Почти год я думал о НЁМ. Будучи человеком, мягко скажем, впечатлительным , похожим на губку, я втянул в себя всё, что понял. Мне казалось, что Димка вошёл в меня со своим данным ему от природы комплексом полноценности, принципы которого я сформулировал так:
1. Никто тебе ничего не должен.
2. Творчество – это просто громадный пустяк, а встреча с товарищем – маленькая вселенная.
3. Духовность – вульгарное растранжиривание энергии жизни. Быть академиком Лихачевым, простименягосподи, – всего лишь вульгарно.
4. По-настоящему движет нами то, что не может случиться в принципе, потому и движет нами, что само случиться не может.
5. Многочисленные события делают жизнь однообразной, то есть богатая на события и впечатления жизнь – бедна .
6. И еще тритысячисемьсотвосемьдесятдвапункта…
Приближалась годовщина гибели. И за месяц до срока я понял окончательно, что никакой книги стихов не будет. Та самая рукопись так и лежала на столе, где я ее и оставил одиннадцать месяцев назад. Друзья-товарищи оказались, как им и положено, обычными козлами. Я пару часов походил по квартире, покрывая вместо пыли крупнозернистым матом ее мебель, и, наконец, понял, что и сам я тоже парнокопытное животное, коль сижу в Челябе и жду у отсутствующего здесь моря погоды, которая сюда никогда не придёт. Я уже почти не думал о самом Диме. Я думал о книге, о стихах, о том, как же я презираю всю эту пермскую братию. На мягких крыльях этого презрения я и вылетел в сторону Перми и добрался до нее, не потеряв ни перышка. Денег у меня не было ни копья. Умения делать книги – как-то тоже не наблюдалось. Не помню, зачем я оказался в маленькой общежитской кухоньке у Жени Субботина, который вообще никакого отношения к Долматову не имел. Самого хозяина долго не было, но я его таки дождался и обрушил на бедного Женьку сорокаминутный монолог, смысл которого мне уже никогда не восстановить. И тут произошло чудо – Женька согласился помочь. Он являлся руководителем какого-то балетного фонда, бедного, частью своей несуразного, но все-таки фонда. Мы прикинули, что до срока осталось ровно 29 дней. Расписали по дням наши действия и начали. Уже после мы с Субботиным под маркой несуществующего издательства выпустили еще с десяток сборников. У нас были конфликты, какие-то разборки на предмет “ускользающих куда-то бабок”, но как бы я ни изображал гнев и агрессию в тех ситуациях, мне всё время помнилось, что это он, Женя Субботин, взял и просто помог мне с изданием книги стихов Димы Долматова. Помог не по каким-то там причинам, а по протекции одного эмоционального движения, длившего, может быть, всего несколько секунд в кубатуре его общежитской кухни. А значит, не мог я по-настоящему сердиться на него, не мог, потому что не ХОТЕЛ этого делать. Субботин со своей скорострельной речью, невразумительной как минимум вполовину, с походкой, напоминающей походку перетрахавшейся пингвинши, был для меня ЕДИНСТВЕННЫМ вдохновенным человеком из всех, проживавших тогда в Перми. И спустя много лет отсюда, из этого абзаца, набранного тривиальным TimesET, я говорю ему экзотичным “LC Chalk”: “Спасибо тебе, Женя, за всё, что ты для меня сделал, за то, что помог мне заменить безалаберную монументальную веру в человечество на три с половиной тростинки результативной веры в самого себя”.
Вечер памяти Димы Долматова приближался. Оставалось дней 10-12. Слава Остапенко стремительно нарисовал иллюстрации для книги. Уже даже были отлиты клише (высокая печать требовала такой неандертальская технологии), когда выяснилось, что на книгу не хватает энной суммы. Мне вспомнилось, что город Салавата-блин-Юлаева, то бишь Уфа, приглашал меня прочесть лекции в местном университете о современной поэзии. Я срочно связался с Башкортостаном и продал себя на корню на целую неделю. Надо сказать, что я вообще стараюсь не светиться на всяких выступлениях, сборищах, вечерах и делаю это только по необходимости, т.е. веду себя как поселковая целка в общаге, например, Литинститута. Но здесь был особый случай, и я решился потерять девственность.
Уже через два дня я стоял перед студенческой и преподавательской аудиторией и сыпался по всем статьям. Я нёс полную ахинею и думал уже не о деньгах, а о том, когда же меня погонят взашей. Два дня длился мой позор. Целых два дня. Рога моего униженного эго, вероятно, оставляли глубокие следы, царапая косяк при входе туда, где я с таким успехом демонстрировал высший пилотаж личного идиотизма. Вечерами я разговаривал с Димкой. Говорил ему, что он безусловный сукин сын, ибо а) поехал в этот петровский бомжатник; б) умудрился там крякнуть; в) и теперь я должен здесь, в Уфе, срамиться по полной программе, чтобы добыть вшивые бабки для выпуска никому не нужной книжки… Не бессмысленность поведения раздражала меня, а потеря вдохновения к воспроизводству этой бессмыслицы. Короче, еще три дня я кое-как дочитывал свои “лекции”. Банк “Заря Востока” (или “Восток Зари”?), будучи спонсором моего приезда, деликатно выплатил мне ту самую сумму, и я с позором смылся в Пермь, где выяснилось, что недостающие деньги Женя Субботин уже нашел, и к назначенному сроку мы успеваем при любом раскладе.
Вечер состоялся в Союзе Писателей. Зал был переполнен, выступали различные литераторы: и левые, и правые, и средние, и никакие. TV и радио вели репортажи, приятно шуршали фотовспышки, как будто кто-то транжирил электрические деньги. В центре сцены стоял огромный портрет Димы Долматова. Читались стихи. И было ясно, как божий день, что всё происходящее – полное ДЕРЬМО. Кристаллическая решетка любого события, на которую мы нитками привязываем мясо человеческого смысла, быстро доводит это самое мясо до состояния идеального дерьма, даже не привлекая к этому процессу пищеварительный тракт. Я мысленно попросил прощение у “виновника торжества” и дал ему слово, что этим “дерьмом” я постараюсь вымазать всю литературную Пермь, насколько, разумеется, хватит моих тщедушных сил.
Целый год потом я выпускал бесплатные сборники различных поэтов, пермских, челябинских, уфимских, свердловских. Проводил вечера поэзии по разным уральским городам. Вдохновляясь, я иногда забывал, с какой целью всё это делаю, но когда вспоминал, улыбка садиста плавно качалась на моих губах, усыпляя бдительность пермской литературной тусовки. Много позже критик Владимир Абашев расшифрует мой гнусный замысел в одной из своих статей, скорей всего, не осознав, насколько он в тот момент окажется проницательным. Но к этому времени “замысел” уже будет доведен до уровня “культурного знака”. Безусловно, с моей стороны это была МЕСТЬ. Кому? За что? Меня эти вопросы не волновали. Просто город Пермь по-прежнему жил, гундосил и попёрдывал, не заметив гибели чистоплотного юноши, самого милого, как оказалось, мне человека. И это я воспринял не иначе, как личное оскорбление. Я бухнул на свою аферу массу денег, сил и времени. Издал в итоге около полусотни книг, провел десятки презентаций, фестивалей, инспирировал рецензии и статьи в дюжине городов – от Москвы до Владивостока. Выпускал CD. Ссорился с друзьями, которые не заслуживали ни одного плохого слова в свою сторону. Порой я даже верил в “мясо”, называемое мной на публике не иначе, как “организация литературного процесса на Урале”. Но на самом деле я не верил в это никогда. Вся моя “кипучая деятельность” сводилась к фразе, которую я часто повторял по вечерам: “Тонет еноТ”. Этот палиндром идеально замыкал в самом себе невозможность никакого развития ситуации в сторону смысла. Просто “тонетенот”, и – ничего невозможно изменить. Согласитесь, похоже на идеальную месть, при условии, что на берегу стоит враг енота. Вот, собственно, и весь сказ.
Первый урок Димы Долматова, который я усвоил, таким образом гласил: “Культура в любом своём проявлении – это бессильная МЕСТЬ всему, что не замечает ее”. Второй его урок звучал так: “Плюнь ты на эту самую месть и отправляйся-ка под Ленинград, в Комарово, или еще куда и оттянись там на полную катушку…”
Поколение пермских поэтов/писателей, к которому принадлежал Дима, ничего не даст современному искусству. Ибо, что бы они ни делали, все это будет только подчеркивать димкино отсутствие. И это – хорошо и правильно. Что толку с того, что мир, по их определению – дерьмо, а они поэтому несчастны, а те, кто не замечает этого несчастья, не дает денег, не трахается с ними, те тоже немного (а иногда и очень даже много) – дерьмо. Как начали они ныть в момент рождения, так и продолжают это делать: одни более изящно, другие – менее. Они до сих пор сидят на пальме несуществующего конфликта с миром, периодически падая с нее и ломая хвост. Последовательность этих смехотворных падений можно назвать “динамикой творческого развития”. Самое страшное в жизни – это смерть. Самое страшное в смерти – это жизнь. Будучи творчески мертвыми, пермские литераторы живыми искрами личного таланта будут только подсвечивать кладбищенскую панораму пермской литературы, которая, кстати, прямо на их ни фига не видящих глазах становится поволжской. Поэтому послезавтра их назовут китайцами, и они, оттянув пальцами к вискам свои всеничегоневидящие глаза, вынуждены будут согласиться и с этим тоже.
Давным-давно я был уверен, что всех нас спасёт сентиментальность. Но сентиментальность без возникающего сразу же за ней мужества – по сути своей цинична. Да и спасать никого не надо.
Как-то мы сидели с Димой Долматовым на кухне и беседовали о чем-то бесконечно необязательным, но приятном и нежность образующем. Я вдруг сказал: “Нельзя любить родину больше котенка, лежащего на твоем подоконнике…” А Димка мгновенно добавил: “Ее нельзя любить даже больше подоконника, на котором лежит твой котенок…”
Разумеется, всего этого не стоило писать. Впрочем, мне это ничего и не стоило.
Я уверен, что будущее существует только для того, чтобы изменить прошлое или, по крайней мере, чтобы его создать. Неужели вы понимаете, о чем я? Не стоит отвечать на этот вопрос-провокацию. Просто удлините жизнь. Себе…