Илья Кутик
Опубликовано в журнале Уральская новь, номер 1, 2000
Илья Кутик
Новые стихи. Беседа. Творческий обзор* * *
Илья Кутик – поэт-метафорист, входящий в группу основателей той самой школы метаметафорической поэзии, которая на рубеже 70-х и 80-х годов стала ведущим направлением в русской поэзии. Солисты этого камерного ансамбля Жданов и Парщиков, Еременко и даже Аристов нашим читателям более или менее известны. Кутик же всегда стоял в стороне. Еще в самом начале перестройки он уехал в Швецию, да так там, на Западе, в тени статуи Свободы и остался. Чудны дела твои, Господи! В момент, когда ведущие исполнители метафорической музыки вроде как замолчали, те, кто сознательно держался поодаль, вышли на первый план. И не потому, что более слабых, раньше их закрывали спины более сильных. Просто дыхание и тех и других оказалось разным, у кого-то совсем коротким (Еременко), у кого-то, как у Аристова или Кутика, более длинным. И вот что особенно важно – с каждым днём люди эти, придерживающиеся близких (но не тождественных!) эстетических взглядов, пишут всё лучше и лучше. Метаметафоризм действительно оказался самым что ни на есть ведущим и жизнестойким! Надо было только сохранить себя для наступления каких-то более адекватных, аутентичных времен. Мы публикуем стихи из новой книги Ильи Кутика. Кажется, она должна стать одним из последних важнейших поэтических событий уходящей эпохи. И вовсе не потому, что вся она посвящена котам. Точнее, одному, недавно умершему голубому персидскому коту, который скитался вместе с хозяином по окраинам того, нового, света. А теперь снова поменял место дислокации и нынче скитается еще дальше. Книжка Кутика – реквием самому близкому существу. И, кажется, я его понимаю. Теперь о стиле, который с первого раза и не прочухаешь. Стихи Кутика – предпоследняя остановка текста перед исчезновением, практически полным растворением в темноте тишины. Дальше на этом пути, полном воздушных ям и провисаний, оказывается только Геннадий Айги. Эти двое, Кутик и Айги, следуют методе, сформулированной Элиотом в одном из своих “Квартетов” (западной поэзией здесь накоплено больше опыта): “Слова, отзвучав, // Достигают безмолвия. Лишь порядком, лишь ритмом // Достигнут слова и мелодия // Незыблемости…”. Полнота переживания становится просто-таки непереносимой. Проявление сразу всех уровней поэтической рефлексии (иначе не услышат) способствует накалу страстей, вряд ли возможному или дозволенному. Поэтому всё, что только можно, микшируется, стирается, убирается в подтекст, в неразличимость семантического сплина-тумана. Ровные дорожки слов заменяются какими-то цирковыми, по форме, кульбитами, мостиками пауз и тире, висячими трапециями дефисов и белых пятен. Высшая стадия семиотической дрожи, мелко звенящей на снегу в каждом звуке десятками смыслов: развалины, оставшиеся после всего, круги руин, по которым, конечно, ещё можно судить о замысле, но лучше этого не делать. Лучше заселить эти голодные пространства плотью своих мыслей и образов, смоделировать в них какую-то новую жизнь… Судить о замысле здесь всё равно, что попытаться составить впечатление о фильме по одной только афише: название, какие-то буквы, несколько случайных и эффектных кадров. Тот айсберг, подводная часть которого лишь подразумевается в чёрной тьме, но практически не участвует в осуществлении надводного пейзажа. Стихи-вампиры: для их функционирования необходимо твое, читатель, непосредственное участие. Именно оно заполняет все эти интенции и переходы, безлюдные, бессловесные, кровью самых насущных смыслов. Сама же по себе даже самая совершенная система оказывается безжизненной.Дмитрий Бавильский
ИЛЬЯ КУТИК
Из книги “ПЕРСИДСКИЕ ПИСЬМА,
или Вторая часть книги СМЕРТЬ ТРАГЕДИИ, выходящая первой”
Разрыв
1
из Донна
Кто в мыслях даже совершает кражу
Возлюбленной моей, пусть чересчур
Мошною не трясет: у дур
Единственных – все на продажу;
Его ж – за мысль одну! – я прокляну и сглажу:
Пусть тот, кто низко пал, его унизит сам;
И да краснеет он, что к покупным красам
Прильнувши, ощутил бессилие и срам;
Пускай его измучат гонорея,
И гипохондрия, и ишиас,
И мысль про очевидный сглаз
От неизвестного злодея;
Со шлюхой путаясь и от стыда хирея
До срока, медленно, пусть сядет он на мель,
А выблядок его, неведомо откель
Явившийся, лишит всех родовых земель;
Пускай злоумышлять начнет он против
Короны, а потом умрет в тюрьме.
Все имя обваляв в дерьме,
Тем самым всех своих отродьев
(Что, может, не его) навеки обанкротив.
Иль – вариант другой: пусть голоден и хил
Он просит по дворам; никак не юдофил,
Пусть он обрежется, чтоб жид его кормил!
Все козни мачех; все, что ночью снится
Тиранам от руки ближайших лиц;
Обиды рыб, зверей и птиц,
И кары все из уст провидца, –
Пусть на него падут! А если он – девица?
Тогда мой перечень – не худшее из зол
И, в общем, лишнее, поскольку слабый пол
Природа сглазила до всех моих крамол.
2
О, ангел залгавшийся! Нет – не ангел!
Хотя родилась под крылом Франциска.
Пиша о разрывах, Донн циркуль хватал и штанген,
а я вспоминаю тебя, покойная моя киска.
Мы с ней хотели взять новую, но – не вышло:
что-то уж слишком быстро переменилось в ней.
Горизонт. На горизонте – вышка:
с оной не видно ни адреса, ни ступней.
3
как бы из Донна
Помню, моя былая, у тебя поживала кошка,
Вся такая чернявая и поджара.
Звали ее по-женски, я же – лишь понарошку –
Звал ее по-мужски: котяра.
Она была мужней кошкой, и когда он за новой новью
Уплывал, то мы на коврище белом
Занимались – какой-никакой – любовью
Под зеленым глазиком оробелым.
Ты осталась жить с балакирем по-английски.
Я не стал, говоря по-английски, smarter.
Но ролей перемену хозяйки и ейной киски
Понимаю – особенно если с марта.
4
Быстро все рассказать, быстро!..
На бегу (…обутый или босой…)
опустевая как та канистра.. .
На бегу все рассказать борзой…
Чтобы комната, вырванная бензином,
реяла в небе, как наша нега…
Уподобясь кленам, дубам, осинам,
вдоль полотна пронестись без бега..
5
Дай, Джим, на счастье пять. Твоей
жены я больше не увижу:
на карте я живу правей
от вас, а вы – левей и ниже,
где морские котики (…в Калифорнии…)
ходят в развалочку, как козаки
Гоголя, но становятся чуть проворнее
от осознанья, что носят фраки.
На их Нобелевском банкете
с нею мы побывали тоже…
А потом занимались глаголом “ети”
под одеялом – как будто дрожжи.
Но – тут ты вернулся, и – чтобы отвадить линчи –
мы с нею выпили на дорожку…
И – на разных концах Америки – вместо котиков кормим нынче:
я – чужого кота, она – такую же кошку.
6
из Донна
Не так я опустился, чтоб
Воспеть глаза, прическу, лоб,
Нос, губы, щеки или, скажем,
Ум с нравственностью. Антуражем
Сим пусть заходится взахлеб,
Кто пухом стелется лебяжим.
По мне – хотя люблю сильней –
Уж лучше твердо знать, что в ней
Мое, чем лить на все елей.
Любовь определять бы мне
Хотелось лишь одними “не”,
Ну как (возьмем к примеру) Бога;
Что “вообще” – то слишком много.
Кто ж думает, что он вполне
Познал ее, для диалога
Прошу – пускай мне объяснит
Сие ничто сей эрудит.
То, что мое, не убежит.
7
Гнев воспой, о богиня, Ильи, Витальина сына!
Предки обамериканились, не обримясь…
Что ж до меня – то меня особенно подкосило:
уход ее без “прощай”, но с подарками, что дарились.
А я бы – пришед в лохмотьях – как Одиссей в Итаку
(поскольку с ее женихами я даже не возникаю –
уж слишком их много на карте…) – дошло б до того, то так и
ушел бы в тех же отрепьях, не помня о Навзикаях.
8
опять из Донна
Как твой камень, сердце черно опять:
Ей свое – привычней колец – терять;
Что, агат, ты на это скажешь? – что, мол, ага,
Все ж я прочней любви, ибо всякая – недолга?!
С обручальным ты не сравнимо. Что ж
Не его, а это – ценою в грош –
Я ношу на руке? – хоть слышу в день изо дня:
Я дешевка, даже не модная, сними меня!
Ладно, живи, если уж ты со мной.
Мизинец, как палец ее большой,
Украшай да знай, что – на месте моем – она
Вернула б тебя тому, которому неверна.
9
Когда ты ушла (…внезапно…) я пролежал в кровати,
скрючившись в позе какой-то яти,
месяц, а – может – больше…
Хотя ты – действительно! – уступала
в смысле тела, его металла
девам Украины или Польши.
Что же со мной случилось? как мы оказались вместе?
Видно, осточертели девушки с телом жести,
гнущейся на журналах.
Хотя я и сам сгибался – вспыльчиво, как Ромео, –
от твоих – как их назвать? – родео, –
вроде пегих и чалых.
Когда ты ушла, я проветрил и переставил мебель,
чтобы заставить место всех наших ебель,
оральной и прочей спермы;
но когда ты кричала: I love you, baby! –
я кончал и видел звезду на небе,
и – клянусь! – ее видел первым.
Когда ты смылась, я представил себе Каллипс,
пристегивающихся, наподобье клипс,
и отстегивающихся с той же самой
легкостью… Дай тебе Бог и впредь
кончать по два раза, в подмышках преть
и оставаться самкой
10
Тебя ль напугал Пастернаков “хаос”!?
Грозилась кучей витальных кляуз;
все письма свои забрала и фото;
теперь тебя ставит раком не я, а кто-то
где-то – в черной – любимой – юбке.
Видно, жить тебе наподобье губки,
отпадающей от объекта
только лишь ради другого Некто.
11
из Донна
Нахал, ей Богу, кто твердит,
Что, мол, была любовь да нету .
Была б – не то что инвалид
Ты стал бы, а под стать скелету.
Кто, скажем, в бред поверит мой,
Что год я проходил с чумой?
Отстаивать кто станет в спорах,
Что за день не взорвется порох?
Кусочек лакомый – сердца,
Когда ей попадают в руки.
Их и другие без конца
Покусывают, гложат муки.
Любовь же – это знаю я –
Проглатывает, не жуя:
Китом представши многотонным,
Засасывает их планктоном.
Что, я не прав? – Но разве блеф
То, что с моим случилось, дева?
Вошел к тебе я, словно лев,
А вышел – с пустотою слева.
Достанься же тебе оно,
В груди б не ощущалось дно,
Любовь же – безо всякой меры –
Казнит их, как казнят фужеры.
Нельзя в ничто стереть, что есть,
Нет полной пустоты на свете.
Наверно, чтоб меня известь,
В груди бренчат осколки эти;
Не знаю, сколько оных, но
Все мелко, что отражено:
Желанье, жар… всего ж бедовей,
Что – с той любви – не до любовей!
12
Ты любила секс начинать в машинах
Начался же он в пору чикагских длинных
зим. Ты пошла, как на штурм Хотина,
хотя мои стены были не выше тына,
и я сдался быстрей, чем турок.
Но и – возжегся. Возил тебя к разным психо-
терапевтам От твоего поддыха
я и сам запал. В отсутствие же запала,
спички, огнива, я тлею противно, вяло,
как придушенный каблуком окурок.
13
Во мне – во снах – чувство былой аварии:
что меня долбануло на повороте
судьбы, как бы спелось в медовой арии
полу-кота персидского. Паваротти.
Вот он выходит где-нибудь в Central Park’e
и поет толпе: “О, лимузин мой, лимо!”
И толпа плещет искрами, как при сварке
или в аду. Я там был, но не помню лимба .
То есть, помню: там были еще Доминго
да еще – как звать его? – да, Каррера.
И они там пели “Калинка моя, малинка”
плюс “Очи черные”, дабы началась карьера
их в России. Но в России – покруче ада:
оный там наяву и наблюдаем денно,
а чужие аварии-арии – будто нытье детсада,
где важней макароны и Макарена.
14
Параллельно – как сняли бы Гринавей иль Ярмуш –
говорила всем, что выходишь замуж
за меня. То же самое
ты говорила, правда, еще другому,
кто был до меня, не случись облому
с – во мне – привлекательной панорамою.
До того ты хотела жить пополам в России
и в Америке, как Фигаро в Россини,
не обломись Чикаго
с работой, банкирами и врачами…
Я – в себе – отпел тебя – со свечами –
мумию – без саркофага.
Так и жить тебе – завернутою в немецкий,
русский, плохой французский, хороший светский
бинтообразный саван,
и – чтоб скрыть его – наряжаться в кожу:
юбки, платья, пальто; ходить на Россини в ложу
и считаться живой тем самым.
15
Ты больна концептом “роwег”.
Ходишь бледная, как пава,
ждешь павлинов,
ибо их циклопьим глазом
гипнотируешься разом.
Душу ж вынув,
на атаку новых перьев
ты бросаешься, уверив,
что виною
глаз ваш – ибо слишком ярок…
Что ж, дурак, бери подарок,
брызжь слюною!..
16
снова из Донна
Глаза, что на тебе поди
Совсем зажились, отряди
Обратно; впрочем, столько лжи
В душе и в теле
Они узрели,
Что с оба ока
Мне мало прока
И лучше их попридержи.
Но сердце мне отдай! – оно
Так пылко, если влюблено;
Но если даже невзначай
Его от пыла
Ты отучила,
И все, что свято,
Ушло куда-то,
То – незачем, не отдавай!
Но сердце просит – забери! –
Как и глаза. Что ж, изнутри
Ему увидеть удалось
Тебя не хуже,
Чем им – снаружи,
И сколь ни дико,
Я весь – улика
Того, что ты гнила насквозь.
17
Ах ты, бэ в очечках, американка, –
как тебя называли в России, а ты не знала,
что сама игра в биллиард называется “американка”,
где быть тебе только шаром, катящимся как попало.
Сколько вас, британок, швейцарок, голландок, шведок,
американок, на этом сукне зеленом
прокатилось, и – право же – случай редок,
чтобы вас не загнали в лузу на поле оном.
Эх, видать, не зря, недаром
пробивают вас, как кием,
Питер да Москва да Киев
черным шаром.
Будь ты чешка или полька –
ты не в счет, пока в России
ценен – даже в образине –
паспорт только.
С черным солнцем, в черном платье
ты была готова к роли
той же – лишь бы не пороли;
но – тут – кстати
за морем, за окияном
подвернулся я, и в лузу
было б лезть уже – как в лужу –
делом странным.
Ах ты, бэ в очечках, зачем златые
горы сулила? – по той же самой
привычке российской? Но я – не ты и
твой уход – как русский – воспринял драмой.
Ах, как тут не перечитать Катулла!
Но – как читать начнешь – так тотчас же и уронишь.
Я – не играю в бильярд. Пусть играют Тула,
Новгород, Псков. Да хоть сам Воронеж!
18
из Донна
Дрожи, о Зависть! бывшую мою
Умою я сегодня и полью!
Злословие до рвоты, так что вены
Становятся на шее здоровенны, –
Вот ремесло ее. И если вы
Терпеть не можете копаться в
Чужом белье, то непременно с нею
Научитесь. А если Гименею
Вы присягнули, ждите: эта б <….>
Вам палки ревности начнет вставлять
В колеса брака. Но и в бранной фразе
(Как предыдущая) не хватит грязи
На грязь ее; здесь надобно перо
Мне Мантуаново, чтоб силы про
Нее, бич женщин, рассказать хватило;
Про сей гибрид козы и крокодила,
Что норовит боднуть, покамест гнев
В ней сзади бьет хвостом, а грязный зев
Все спереди сжигает ароматом,
Как слюни Цербера, тяжеловатым.
При этом странно, что кусок чужой
Не лезет в горло даже ей самой.
Что ж до мозгов ее, то в этом Орке
Одни огрызки собрались да корки
Каких-то козней, плюс мильон затей,
Как уязвить больней и половчей,
И прочая; короче, в этом чане
Начатки чаяний без окончаний
Знай носятся, как атомы светил,
И не дождутся, кто бы их слепил.
Но – полно! Несмотря на все проклятья,
Ей вряд ли должное смогу воздать я.
19
Глух, как Гойя, считал тебя нежной Махой,
наряжал в пеньюары, сиречь – в сорочки.
Когда же меня ты послала на х <…>,
я вернулся к статусу одиночки-
кота. Не – покойника, а скорее –
бродячего. Теперь вот живу в Швейцарии
местной, лежа на батарее
и – будучи глух – не слушая птичьи арии,
которых здесь – как в Большом… А еще – у меня коллега,
сопоставимый только с натертой лыжей
на паркетах Швейцарии из годового снега.
Правда, нынче – лето, и кот – абсолютно рыжий.
И – тем не менее – он, словно лыжа, ловок
в слаломе лова, в его размерах.
Каждый день он приносит до двух полевок,
придушенных и неприлично серых.
И – глядя на них – понимаю я не без страха,
что отсюда видней ты, что все-то дело:
ты лишь казалась матовой, словно Маха,
но – от взмаха хвоста – освежающе посерела.
20
Рояль дрожащий пену с губ… Как в цикле
под тем же названием, что и данный,
мы друг к другу с музыкою привыкли
из-за тебя, подруга, возвращенная прежней дамой.
Сколько вас в цикле? – не занимаюсь счетом…
Но – при музыке – нету тебя дороже.
Черный рояль покрывается нервным потом,
как вороной, когда напрягают вожжи.
Он становится на дыбы, когда ты
на педаль нажимаешь, как будто в стремя
вставляя ногу, и мчат сонаты,
к узде привыкая – хотя б на время.
Что бы там ни было, какою своею ложкой
ни корми ты клавиши – белые зубы коньи, –
черный рояль не может стать черной кошкой
и перебежать дорогу на самом ее разгоне.
21
из Донна
Строфа:
Чтоб подтвердить, что женщины пусты,
Зачем мне именно досталась ты?
Затем ли ужасает перспектива,
Что лжива ты, поскольку так красива?
Не юность ли, что легковесна сплошь,
В тебе когда-то воспитала ложь?
Не думаешь же ты, что все проказа,
Что небо глухо и к тому ж безглазо?
Про клятвы женщин говорят, что те
На ветре пишутся и на воде;
Так, значит, это правда? Правда, значит,
Что женщина, пленяя, лишь дурачит?
Кто б мог подумать, что из стольких слов,
Твердившихся до первых петухов,
Из стольких слез, вспрыснутых в обеты
Любви, которой две души согреты,
Казалось, были раз и навсегда,
Получится такая ерунда?
Хор:
Господи! ну конечно! Как можно было
не понять в семнадцатом своем веке,
что очевидно в двадцатом!? Сначала берется мыло
и долго-долго им трутся, но чтоб не зашло за веки.
Ибо и так глаза – ослепленные вероятьем –
красны, как у кроликов; потом – желательно – пемза;
а после – для тех, кто, аппетит утратив,
не ел – приказанье: пойду, наемся!
Главное – не бередить!.. Заглушать жратвою,
выпивкой, ямбом или хореем,
лучше – дактилем, – то, что подобно вою
вырывается и отчего – хиреем.
Антистрофа:
Комната – в небе булавка. Острием в меня.
Живу, как бабочка. Лучше всех.
Выдуваю к исходу дня
раскладушку – мыльный пузырь, на который наброшен мех.
Ты тоже на мех ложилась в позе: отбросив ногу,
головой к подушке, прислушиваясь как будто
к раковине… А в ней – завыванье рога
Роланда… И так наступало утро…
Я был пришпилен к тебе. И – как Донн – задавал вопросы:
почему? отчего лопнул мыльный пузырь…
выдохся рог?.. Не викинги здесь, а россы
ходят с рогами, куда ни зырь.
22
Я живу на Мишугене, как говорят на идиш,
или – на озере Мичиган – по-английски.
Не верь, – предупреждали, — тому, что видишь:
местные девы – не киски, лиски.
Вот и ты махнула хвостом и – смылась,
начудив в курятнике преизрядно.
Я выскребал полы, но мало чего там смылось,
не говоря о “внутри”, где остались та-а-акие пятна.
Было ль все это хитростью (…для улова…),
но сто дней, что мы продержались вместе,
казались мне возрожденьем и вылились в Ватерлоо,
в попытку самоубийства и – англосаксам – мести.
Посреди Мишугена есть остров Святой Елены:
там мне сдана двухкомнатная квартира,
дана бумага, и строчки на ней нетленны,
а еще – рога от тебя, но со струнами. Вышла – лира.
23
Строфа:
На ни никаких на ногах
стоит Озимандия Шелли –
с таким озарением прах
поведал, что все ошизели.
Хор:
А чего ошизели? Ну, прах и прах…
Бывшая статуя, поставленная в песках
кем-то когда-то… Понятно, что тарарах
с ней случился… Чего сей сонет у Перси
Биши так хвалят? – ведь он не воспел ни перси,
ни жураву, а так – только груду персти!?
Антистрофа:
Нет, был это мощный мотор,
который пески разобрали
на части, а части растер
бархан после долгого ралли.
И был он – то ль царь, то ли хан.
Хана ему вышла, короче.
Стал кротче он, но потроха
его оживляются к ночи
и вдруг вырывается хрип,
сравнить что – по пенью с гитарой
лишь русские разве могли б,
но и для случайных он ярый:
“Смотрите, меня на куски,
на крупную пыль перетерли
проклятые эти пески,
лишь голос остался мне в горле.
Смотрите: по-прежнему мощь
в моей сохранилась гортани,
как тело мое ни изморщь
барханы и прочие дряни!”
Хор:
Какие такие дряни? женщины, что ли? – судя
по женскому роду слова… Но откуда им взяться в груде
песка? – Все белиберда и будя…
Плюс – автор унизил женщин, Шелли привлек и Донна.
Хорошо – не Катулла. Писал он во время оно,
и ему мы прощаем, но прочее – беспардонно!..
Строфа:
Мы все – Озимандия, хор!
Идите вы лучше-ка вправо
и влево! И пусть на пробор
расчешется ваша орава.
Антистрофа:
Мы все – Озимандия! Все!
И каждый – хотя бы по разу –
в плохой пребывал полосе
и матом озвучивал фразу
Как в Шелли, был каждый из нас.
Мораль: чтоб в кусках, в пополаме
хоть голос – будь хрип он иль бас –
звучал, как ни валимся сами.
март 1998-август 1999