(Предисловие Аркадия Бурштейна).
ЮЛИЯ КОКОШКО
Опубликовано в журнале Уральская новь, номер 1, 2000
Юлия Кокошко
Предисловие Он снился мне титаном-кораблем
Под вздутыми седыми парусами,
И чудилось: пока мы с ним, на нем –
Мы даже, может быть, титаны сами.
На малый час – но счастливы сполна,
Хоть за корму крутую подержаться,
Пока за борт не смоет нас волна…
А он – титан – он будет дальше мчаться.
Иль так еще: он – праздник, званый пир.
И мы званы! И мы вкушаем брашен
И пьем живую воду из кратир, —
И боги мы, и нам никто не страшен.
Но знаем: ненадолго мы в гостях,
И на глоточек лишний жадно метим,
Сжимаем хлеб преломленный в горстях
И прячем от стола объедки детям.
Для новых бражников нужны места –
И смена яств идет в высокой зале,
И нас, еще не вытерших уста,
Уводят спать. А пир бушует дале.
Ольга Анстей. Родной язык
Юлия Кокошко пишет особенную прозу. У этой прозы сегодня аналогов нет, Кокошко занимает в русской литературе место, на которое никто не претендует, и претендовать не может.
Ее проза – на той грани, за которой проза исчезает, и начинается высокая поэзия. Высокую поэзию читать непросто.
Непросто читать и тексты Юлии Кокошко.
Но читателя, который, сделав глубокий вдох, нырнет в это море, укачает, опьянит, и он утонет в нем, растворится, и возможно умрет на полчаса. И ничуть об этом не пожалеет. Ибо проза Кокошко прекрасна.
В основе ее уникальности лежат два принципа. Каждый из них по отдельности использовался в русской литературе. Но вместе они, пожалуй, слились только здесь.
Первый из них – особое отношение к реальности слова. Слово для Кокошко не менее реально, чем вещные предметы. Слово имеет плоть. Эту плоть можно потрогать (“…Он не разгрыз разницы между слушать и подслушивать…”).
На самом деле – именно Слово – подлинное – и главное действующее лицо созданных ею книг. Поэтому в них так мало внешнего действия, его заменяет одурманивающее движение семантических волн. Поэтому каждое слово отточено и проза пронизана насквозь – нервными окончаниями аллитераций.Поэтому отношение Юлии Кокошко к Языку, по-моему, близко к описанному в приведенном выше стихотворении О.Анстей.
Второй – стирание границ между реальностью и сном, когда описание реальных событий переходит в такое же художественно-достоверное описание сновидения, и невозможно осознать эту зыбкую грань перехода. Поэтому все мерцает и колеблется в этой призрачной прозе, поэтому так часто внимание автора фокусируется на описании теней, бликов и чего-то еще, столь же неверного и туманного, как Сновидение.
В прекрасной повести “В царстве Флоры”, изданной журналом “Золотой Век”, идет на пикник по до боли узнаваемой зеленой дачной местности вдоль реки славная компания. Милые люди, по дороге болтают о всякой всячине, интригуют, ссорятся, мирятся. Сугубо земная, обыденная компания. И вдруг понимаешь, что это никакой не пикник, а души мертвых на пути в страну Харона, и местность – казалось, столь знакомая – оборачивается берегами Стикса; Еще миг – и процессия застывает росписью на коринфской вазе.
Публикуемая здесь повесть “Ничего, кроме болтовни над полем трав” начинается с воспоминаний о реально имевшей место в 1972 году фольклорной практике студентов-первокурсников в селе Бутка Талицкого района.
И вдруг – реальность стремительно деформируется и уступает место условности. Судите сами – фабула повести сводится к тому, что некий юный игрок бежит за мячом сквозь города и веси, но мяч (или не мяч?) хитрит и несколько раз приводит бегущего к одному и тому же окну., в котором видны героиня, и её странный собеседник. И сам того не желая, юноша становится свидетелем их длящегося разговора. Но на глазах изумленного и благодарного читателя – из этой условной истории прорастает чудо: пространство начинает смещаться и вращаться вокруг этих Троих. Текст останавливает время, и оно замирает, и обращается вспять, чтобы вознести над собой юношу в колючих кустах, шиповник, розы, горящее солнцем окно, золотые локоны застывшей в том далеком лете семнадцатилетней девушки, и складывающегося из бликов, из пустоты, из небытия демона, называть которого мы не будем, чтобы не разрушить хрупкое волшебство.
Ну так скорее, скорее в путь, читатель, если ты, конечно, готов!
Аркадий Бурштейн
“Ничего, кроме болтовни над полем трав”
Приближение (I) и разложение (II)
I
Стиль неподкупный реализм: лето семьдесят второе, кордон, овраг, угадываются очертания входа – тяжкие и особо тяжкие… Отъезд Бродского, а наш первый курс не подозревает и оглашен на нескромной практике – на отпущенной от тождества и стремящейся к пасторали местности, которая лет через… цифры скачущие проглочены как неточные… вдруг сгруппируется в фундаментальный пейзаж – родина Президента. И однокурсник, что укрупнит мне жизнь прецедентами – или сузит круг моих поисков – еще с нами, но я мню его – статистом, а ныне – рву на себе… или в чьей-то разверстой костюмерной, захлопанной саранчой одежд… и потрясенно бормочу: родина больна… армия больна… я же – окопная мышь или мнимый больной – умираю за мнимых статистов. Но он уже перешел Рубикон… во власти угадываются очертания входа… и – в иной стране. Абсолютный документ.
Герой рассказа – юный Корнелиус, ловец дутых вещей, мчится за огненным мячом, проносившимся от препон – в лиса, за хитрящим и вдребезги рассекречивающим… словом, обогащающим. И влетев в очередной шиповник, он наживает преследователю – Сцену У Окна: на подоконнике, за полем трав – Полина с трудами дней, плетением или вязанием… возбуждена пунцовая прогрессия: розы, шипы, кудри Полины, захваченный ими ветер… И здесь же – бликующий собеседник Полины, с колеблющейся половиной усмешки… скрестив руки, закусив, как свисток, сигарету – и затачивая прищуром дорогу. И развеиваясь вместе с дымом. Двойной портрет: мерцающая аритмия, угол смеха, солнечные марки в кляссере стекла и взведенный курком шпингалет. Перепосвящение взоров – спускающимся на парашютах деревьям, ломая ветки… зелени парусины, орнаментальным конвульсиям строп… и на высоте пропадает – вставший в шиповнике и наобум прочитавший канон грозы… И Корнелиус пропал! Но не в розах – в момент преступления собственных сочинений. Он поджимает стропы рифмой: катастрофой. А далее – ощущение непоправимости… и приспущенное – в память об этом дне гнева – солнце, пройдя сквозь черные пружины и скважины, исчерпывает – вставших в окне. Но лис или мяч, числитель свернутого в огненную сферу значения, пересмеивает траекторию прошлого, как чумная амазонка, зондирующая Булонские аллеи, и опять заносит преследователя – в те же алеющие кусты: в алеющие соглядатаи. И форсированный пунцовый – и всколыхнувшиеся к фарсу фланги: расслабленный абрис – ореол… В нем – вполоборота к ветру – Полина с забранными в цвет гнева локонами, с плетеньем трудов… И скрестив руки, лицом к дороге – третий фигурант.
Итак, Корнелиус вторгается в сомнительные видения, упустив – маркированностьстекла… разорение, почтовое мельтешение монограммы… или шелестящей монодрамы третьего, извергнутого в ветер… Здесь такая фраза Полины:– Ты взошел в кустах вместо розы? И рядом со мной тебе привиделся дымящийся проходимец? У меня – тьмы знакомых, и каждый хоть раз да был проходимцем. А большинство – и осталось… Но Корнелиус – за случайность восстания на его пути кустов… нежданная инсуррекция, сатанински утонченный инструмент: шипы, иглы, розы… секущая времени… И находит новую примету: кто собран временно – из тактов смеха и развеивает свою тактику на глазах?
Полина теребит красной спицей пух.
– А теперь я отдамся воспоминаниям над пухом и прахом. Сенсационным разоблачениям! – объявляет Полина. – Лето Роковых Совпадений. Когда слагалась величайшая книга, мне исполнилось восемнадцать – и я не знала о настоящем ни-че-го! Правда, странное совпадение? Ты даже слышишь скрип пера – и не ведаешь, что это… но щелкаешь сессию и являешься за диалектами – в еще более оглохшую точку, где только… я не брезгую цифрой… пять миллионов сосны и березы, но в конце твоей жизни эта дыра, ха-ха… окажется родиной знаменитого героя! Или я злоупотребляю приемом? Мы обитали в развалинах школы… сладчайшей жизни. Межа коридора, заваленного мертвой мебелью, уходящей во тьму.
Справа – девичья: концертирующая свора кисок первого курса – и пара старух с пятого, творящих надзор за нами – и тремя нашими сокурсниками, возможными сатирами, слева. Патронки сразу вскипятили романы, но третий отчего-то решил, что он – лишний и, отвергнув варианты, существовал в параллельном мире. Днем мы практиковали… шатались по глиняной дороге и разбивали ее – на упущения. А вечером в левой половине развалин набухал виноград и превалировали музы… залпы шампанского, карийон посуд и целовальные переборы… и запрещенные эмигранты голосили с магнитофона один для всей округи секрет – кого-то, на их критиканский взгляд, нет… А кого-то – жаль. Куда-то сердце мчится вдаль… А правые чуть совершеннолетние идиотки выбрасывают штандарт невинности… аншлаг? И вычисляют драматургию и строят козни… надуваясь освоенными удовольствиями – дымом и теплым пивом, и в десять – проваливая в сон, чтоб всю ночь чесаться от зависти, пока через коридор – поют и любят, и опрокидывая мебель, выскакивают – под летние звезды… затихая – только к рассвету, чтоб настичь сиесту. И когда мы, уже наполнив глупостью день – и посетив жужжащее, гудящее лесное кладбище… стыд: кладбищенской земляники вкуснее и слаще нет… для левых опять – зажигают звезды. Впрочем… оно нам нужно? Заряжают пушки, совлекают безвестность с виноградов… и костер танцует под вертелами, где финишировал бычок…–А третий? – спрашивает Корнелиус.
– Ах, этот… – задумывается Полина. – Чуть ли не третий. Ведет себя загадочно, на вопросы отвечает уклончиво… Да кроме облизнувшихся путан о нем никто и не помнил, я – первая. Понимаешь? Первая – я, а не ты. Кажется, он заботливо поливал бычку чресла и подбрасывал под крестец – огонь, а куда-нибудь – лед… А третий смеялся – над ними и над нами! -говорит Полина. – И через десять лет хранил для дряни – мои оскорбленные гримаски и высоконравственные репризы. Он-то слышал, как опускались великие страницы, и что ни день – новые. Все дано тебе – для того, чтобы вскоре рыдать над собственной слепотой и посыпать голову блестками позора. Блест-ка-ми. О знать бы, что в одних с тобой захолустных обстоятельствах… почти касаясь плечом… Знать – сразу с происходящим! Ну, как – этюд с третьим участником? А в финале кто-то произнесет вымышленную фразу:
– Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни тем, что умерли.
II
Cначала – бегущий юный Корнелиус, ловец дутых предметов и трагических, возносящихся и низверженных линий – игрок в мяч, отныне – подследственный, а через несколько фраз мелькнет и – под-подследственный: самосев, но первый – Корнелиус с лаконичной косичкой на затылке, так вяжет кипу – и траченный вязью момент, и море – за песчаной косой ночи… вязать – значит, помнить… помнить – значит, вязать. Но пока Корнелиус принимал на веру разбросанное горстями утро, его туманные перехваты в красной пыли – опять просмотрел вход в игру и прошляпил арку: поворотную траекторию, накопительницу голов… какие летали головы! Корнелиус же ведет предмет – мимо свистящего аркана, и мчится, не разбирая дороги – и к чему разбирать, если цель – охота за красным? За огненным мячом – вытертым прытью в эллипс лисом, что хитрит вразброс с заданным посылом, и проскальзывает, и вдребезги рассекречивает – и заметает любые расстояния. И вытягиваются в беспричинную и великую улицу – вечерние перекрестки в мошкаре фонарей и взятые в поливальные жвала шоссе… взмывшие паузы взморья – и портики рощ с перистилями огненных лужаек, и прочие гряды и резцы… вариант: и свернутый в свитки лес – историческая библиотека… И снова наплывающий и раскалывающийся многогранник города: исполненные в разной технике – промысел, инициатива… Но некто – случайный в церемониале прохождения улицы… не предусмотренный – здесь или везде… И Корнелиус в одночасье – беден и совершенно застыл, как просквоженный стрелой… и зорко глядя в даль – засылая правого орла и левого ястреба – мимо райского вреза витрин: – Черт и пес, это же – он! – подпрыгивая, нанизывая на перст – перспективу: – У афиш – тот… – и забыв, что краснохвостая комета еще не остановилась: – Сосчитанный Тот! Третий лишний – в Сцене У Окна! Первый – я, наблюдающий окно – из кустов шиповника, пока шипы пронзают мне кожу. Вторая – Полина за полем трав, на подоконнике, на распахнутом ветру – с превратностью вязания, скорость – в пуховых узлах, пунцовые спицы… пунцовая аномалия – напившиеся шипы, розы, кудри Полины: цвет гнева, засвеченный ими ветер… уста, роза ветров… Каков куш – колющего: спиц, ресниц, шпилек, шипов… рогов! Наконец, колкий третий – рядом с Полиной в обнаруженном изводе окна – бликующий, дробный, с колеблющейся половиной усмешки… скрестив руки, закусив, как свисток, сигарету – и зауживая прищуром дорогу… и развеиваясь вместе с дымом. И на ваше поздне-праздное любопытство Полина имеет честь отрезать, что он – увы… что его уже… и память о нем гасит черным пером – обтрепанные цирки холмов и дрожь балансирующих на синем канате рек… жонглирующих – головнями бакенов… а также: треск летящих по кругу деревьев в рогатых мерцающих гермошлемах. И позднее: глянцевый корпус дурмана – и пробоины полных вздохом долин… Это третий, развеявшийся – в безымянных солнечных ромбах, обводах – сейчас, впереди, в огненном столпе осени… то есть – в толпе и опять устремившись к исчезновению… ускользнувший – златых рангоутов солнца и прочих уз – но узнан, узнан! Что, нынче – воскресение? Здесь морочат и усмиряют уклон – уличный, потусторонний… величие беспричинности – или Корнелиуса ? Юный игрок – в разветвлении дня, промокая шеломом панамы – ошеломленный лик. Клясться о проходящем – непреходящим? – и оттягивая себя за косицу на рубеж родовитых вещей и явлений, имеющих – основание… не имеющих основания – на глазах развиднеться… разве – усекновение секунды присутствия: – А кто решил, что такой-то фрагмент и группы паразитирующих в нем подробностей – и преступившего их третейского – я увижу только однажды? Вы возделываете и орошаете земли, где его уже… и отныне ему… и полоскание эвфемизмов. А если вышел – ваш ресурс? Ваши возможности закрыты, а мне назначено любоваться… непревзойденный он! – семь лет подряд и в ряженые субботы? Дано: впервые некто явлен Корнелиусу в сцене с Полиной у окна – и связан с ней взятой в раму и застоявшейся минутой: анахронизмом, поджигающим пространство… наконец – чьим-то взглядом, остановившим окно: брошенный в лето сигнал тревоги, карту выщербленных шарлахом полушарий… вернее – смыслом, который кое-кто подпустил… да, из шиповника. Двое в раме – торжественны… тождественны – стoят друг друга… здесь – вонзившиеся шипы. Спрашивается: сколько раз Корнелиус увидит третьего, если Полину он наблюдал тогда – в сто первый раз? При баррикадировании мирового зла у нас – полжизни! Его мелеющий горизонт, и тут Корнелиус удовлетворен – и наращивает свободные зрелища. И новый перст: – Кто отец ужаса, отказавший – черни ваших очей, чтоб семь вечностей ему потакали – мои?
Рваная фактура: форшлаги, всполохи, кружащий смех. И ритенуто – натянутая медлительность , провокация! Прерывист – значит, необязателен. К счастью, он удаляется. Под эгидой мерцания и дроби. Остановить его! Склеить – разлитым всплошную и липнущим к коже насущным… повязать душевной канителью! Трясти – страстный проблемный дискурс, раздумья о социуме… И вам в усердия – половина его усмешки: повышенный угол, колеблющийся фитиль. Не сравните ли – со своей половиной? Подумаешь, и Корнелиус зачехляет косицу панамой, филигрань – от нескромных, – он знает нечто… я хохочу, как группа филинов. Но как разошелся мяч… с направлением, где успел наш прослоенный далью третий друг, наш клейменный красными люфтами плоскогорья! Упустить вечный гон – или тайну воскресения: откуда вдруг – вопреки исходящей прямой наводкой реальности… За показания рыжей наводчицы – ни реала! На случай, кем-то из бывших в раме двоих – исход провален. Ваши цели – и средства? Учитывая кровавую гамму… Но мчаться, потрошить? Или – заунывно красться за тем, что случится? Репатриация отпавших, их оживленный променад – вот суть, а дальнейшее – лишь переливы. Да предадимся размышлениям и озарениям, измышлениям и расчетным ошибкам – в прохладе экседры Шиповник, меж порхающими с ветки на ветку розами и рассыпанными – тенью каждой – кошачьими головами тьмы. Ибо красный лис, он же мяч, вольно несущий свое свернутое в огненную сферу значение, то и дело – согласно теории вероятности… или вопреки – пересмеивает траекторию прошлого, как чумовая амазонка – отмазывая Булонские аллеи, и заносит преследователя – в те же алеющие кусты: в алеющие соглядатаи, открывая ему за полем трав – многократность вертикали и превознесенное окно: биплан, разбросавший крылья рам… во времена трав, шипов и роз… таких маневренных, что Корнелиус навзрыд запутан: настигнутый им двойной портрет уже выставлялся в раме – или… сейчас упустит петляющий лисий огонь – и никогда не увидит Сцены У Окна? Или не увидит потому, что помчится за третьим, а в его жизни эта сцена давно прошла? Форсированный пунцовый – и склоняемые к фарсу фланги, их расслабленный абрис – ореол… И вполоборота к ветру – Полина с забранными в цвет гнева локонами, с вязаньем: пух, птицы снежные – и серые, тающие – на красных спицах. И скрестив руки, лицом к дороге – пришлый третий: аритмия, вьющийся угол смеха, дым. Перепосвящение взоров – спускающимся на парашютах деревьям, вздутой зеленью парусине, черным сложносокращениям строп… и на этой высоте пропадают – вставший в шиповнике и прочитавший в увиденном канон грозы… и поле отчужденных трав, мечущее лаванды и маки…Да, Корнелиус пропал! И не в ромбах шипящих кошачьих зевов, но – в собственных сочинениях! Кто подобрал рифму к стропам – катастрофа? И ритм непоправимости… и припущенное, приспущенное в день гнева солнце, пройдя сквозь черные стропы над головой Корнелиуса, исчерпывает – вставших в окне… и бьющийся заклад воздуха – между Полиной и третьим… насыпая ему под куртку – осколки, подбираясь к вздернутому вороту, отгибая… Наблюдатель заостряет край воздуха? Лишь – чужеродность элемента: внутри дома – не отстав от уличного вида… вида на дорогу, не почтив иное пространство – преображением. Разорвав себя на тут и там. Окно как место разрыва… Но что Корнелиусу – Полина? Спартанскому отроку с недозрелым лисом… И кто и зачем видел Полину встревоженной? Ее страсть – безмятежность… И отражается – в лике третьего: мятеж, мятеж, уже дымится! Ни одной неизгладимой линии!
Герой Преодолевающий – протяженность, связность… Не значит ли, что он не связан с Полиной? Случайное отражение – в скрипучем стекле времени? Или – попал на свидетеля, и случайность – свойство последнего? И в том ему мерещится беда! И сцена обречена, потому что замешана – на скоротечных захлестах, накладках, допущениях – на произволе… Мгновение – и все распадется, разъедется – в другие посадки на окна! Если не – новый мяч, случайный – от огненного хвоста до хитрована-куста… И вспыхнут – еще на солнце памяти – два створчатых крыла, два пленных языка: у Полины – левый собеседник и дым, у дымящегося – правая Полина и небо над дорогой и над деревьями. И оба – не ведая, что творят, растворят в неведении – прошедший стекло куст трещин, где притаился… Найдите в начале стеклопада, камнехода, в разбеге розг – того, кто давно за вами наблюдает, точнее: единственный владелец целого! И видит себя, и поле трав, и барышню и дымящегося, захвативших его – предвестием катастрофы. И кто бы ни был носитель случайности – кто ни привнес ее в Сцену У Окна, расплатится – собственной головой! И он разгневан… не он ли внес и – цвет гнева? Но если досаждает мерцательная геометрия: ромбы рам, острые моменты… та – или третья фигура… жалеть ли – о распавшемся? Ответь, Корнелиус, настигающий – пунцовое и порфирное… пролив солнца, и отраженных в нем лиц, и прозвеневший между – обоюдоострый ветер. И рубины гнева: все – случайно, все – мнимое… Как и – мнимость трагедии?
Если б он слышал, о чем болтают в окне! Какие брызги… Хоть – с рассеянной фразы Полины, не менее несущественной, чем следующие:– Так чьи это письма? Все внимание – к твоим комментариям, низким сноскам! Сходни в траншеи, в катакомбы…
– Скажи: в Аид, вот для тебя – глубины! А может – перевернешь книгу?
И смех и длинный дым.
– Разве это послания простолюдина? – Полина, с сомнением. – Такой густой выхлоп – борения с колорадским жуком? Но что ни строка – воспроизводство вечных вопросов…
И третий, сдвинув в угол уст – кадящий рожок:
– Алчба и песья суета кухмистеров, свиней, огней… Автора пропустила не ты, а я, даруя – мой комментарий к письмам, а вовсе не… И тебя удручила масса жизни?
– Ты не украл их – чтобы прокомпостировать собственным именем? И из предисловия торчит хоть фаланга суетливого сквернослова?
– Письма нашлись в гостиничном нумере, в восточном экспрессе, в деревенщине-электричке… Или чудом уцелели на пожаре. Есть вариант – с почтальонской сумой, выплюнутой волнами на берег, где играли дети. Не все равно, кто волчатник… отстреливал серыми стаями зубчатые буквы, но увы, провалился – в загадочные обстоятельства? Другой сюжет… власть Рока! Обеспокоившего себя – претворением чьих-то замыслов. И я сажаю на их руины птиц – и разглагольствую о таинственной враждебности обстоятельств. О вечной угрозе – она разлита в воздухе, протянув всю утварь – вразбивку, но – прозрачна… до непоправимой минуты.
И пауза – Полина вяжет. И рассеянно:
– Кажется, культивируют слепоту и рост – в человеке, если форма на ком-то свободна… Или – внутреннюю свободу? Пошатнувшийся по ту сторону трав шиповник – искаженный канон: хаос зеленой черепицы, шипящие кошачьи… смешение канонов куста и грозы…
– Ты мечтала о встрече со мной сто лет… или двести? – уточняет третий. – И вот я – здесь, и из иного вещества, чем сны твои! Можешь удостовериться устами, блокировать меня объятием: объявленный не дробится – в щепу для новых снов. Не так беспринципно. И слова, что ты слышишь, принадлежат – не тебе, но – мне, и потому – не совсем те и раздражают слух? Но чем длинней я говорю – тем дольше существую… перед лицом дороги… звуконепроницаемого земного пути. И ты не теряешь времени на мое существование – но вяжешь… до слезы восходящее – к вязанному тобой и три, и пять лет…
– Едва ты исчезаешь, я все распускаю, как Пенелопа.
– Полина, Пенелопа, полотно… – и, перехватив рогаткой пальцев голубой рожок: – Ужели ты ожидаешь – не меня?
– Тебя – как возможность продолжить работу.
И третий – к висячим ярусам деревьев и разволновавшимся розам:
– Вязать и распускать пространство… и потянув за нить дороги, возвращать бежавших… ушедших… вкусивших бонтон свободы…
– Воскресать.
– Реанимировать. Ерунда! Письма, речи, дороги… Тебя угнетают объемные полотна. Великое… Волеизъявление вечности. А я как раз хотел пригласить тебя…
И пух на красных спицах опущен на колени. И Полина рассматривает дымящегося – солнце, рука у глаз.
– С ума сойти, если б ты присутствовал передо мной вечно, как Павлик. Он хоть не комментирует этот нонсенс, а смачно живет.
– Я предпочел величие отсутствия.
– Если я вяжу вечно, значит – мне близка идея. Тебя что-то смущает? – спрашивает Полина.
И третий, вытряхнув из куртки – битый воздух:
– И реальное пространство – ирреально: запах, будто в доме спрятан трехдневный труп.
– Павлик пополнил разлитое в воздухе – кислой капустой. Вогнал между слишком разбитой утварью – целый пифос, роспись чернофигурная: винторогие. Мне без конца носят дары осевшие и залетные данайцы.
– А кто есть все окисляющийся и окозляющийся Павлик?
– Ты и правда вечно отсутствуешь, если не знаешь, – говорит Полина. – Тот тип в красном кресле, с жадностью изучающий твой том. Он, конечно, вряд ли дожмет до комментариев, но чужие письма – это да!
Отброшена даже газета “Спорт” – повалены все столбцы, набитые грязным шрифтом и рекордисткой-цифрой, и смазанные разлетом к финишу фото.
Обычно он читает это крупное полотно. К несчастью, от Павлика – беспорядки. Спортивные сумы, буйволицы-кроссовки, куски пугающего облачения – плюс окурки и чашки от кофе в непредсказуемых точках: Павлик оставляет вещь не там, где наполнил актуальным смыслом, а – где прогоркла. Зато всегда можно держать его под контролем. По вехам окурков и липких чашек ты прослеживаешь весь жизненный путь Павлика. Или кривую его социальной незначимости – по важным соревнованиям в грязной газете.
И колеблющаяся половина усмешки. И взгляд на дорогу и выше.
– Я полагал, что первой с письмами ознакомишься ты. Но почему не преподать и Павлику – их выкосившую тщету? Какая разница – кто учащийся?
– Мой бывший м-мм… младший брат. От братьев не избавиться. Все люди – братья… Лишь бы черпал из твоих комментариев, как из моих наставлений, – и Полина вновь принимается за работу.
И смех и свист дымящегося.
– Надеюсь, тебя не уличат в инцесте?
– Все затоварены собственными проблемами, зачем им – мои? Представь, я в самом деле кое-что заступила – не труп, но… Три дня я жду разоблачения и скандала. Трепещу – так, что мир на грани землетрясения! Комментирую его взахлеб и впроголодь – процеживаю знаки Судьбы. И вот – решающий вечер! Мои черты отточены до сверкания, внутри – пламя ада! И выясняется… – и Полина назидательно поднимает спицу.
– Никто и не собирался объявить мне приговор, всем просто – не до меня. И все странные сближения – моя дурная фантазия. Затрут – даже на конкурсе идиоток. А ты говоришь: инцест. Какая мелочь, кто заметит? Свяжет меня – с прозорливцем, читающим во мне – страсть к кислой капусте, и теперь он поддерживает в доме запах преступления. Но почему он увлекся? Это – любовные письма?
И дымящийся, скорбно взявшись за виски – и отдернув руки… и плеск обожженных пальцев на ветру.– О, недержание сердец… летнего света или тумана – ни стволов, ни ветвей, лишь в воздухе – насыпь мелких красных листьев – чешуя летучей рыбы… А также: подсветка незримого, коронация дня и ночи – зарей и прочие спецэффекты между письмами. Чьи строки – проводка тоски из канувшего в ненаступившее: пожухлый промежуток. Все разъезжающийся… Пост фактум, анте фактум – предел погрешности мира. И я спускаю перлюстраторов – с лесенки новых ортодоксальных надежд – в подвал страницы, где мелко рекомендую не чтить всерьез, если с сороковой по сотую диастолу, то есть эпистолу автор тяготеет… а в сто тридцатой – внезапно обирает отчизну и уже мнет безвозвратный билет… все равно ни в Ривьерах, ни в веригах между другими систолами – истец и ответчик не сойдутся в тех же значениях… профанных телах – девиация. Точнее, в последний миг – неожиданный эпизод, проходной, но не пропускной… и на проходку железной магистралью сквозь мерзлоту и мокроту и праздник “Золотой рельс” – еще двести писем. А когда возомнят, что перекусили ненужные сращения вещей – другая внеплановая оказия… – и склоняясь к Полине, смещаясь в интервалах сияния и рассеяния: – Так что же ты натворила, что – трижды бодрствовала?
И покатившийся захлестнутым гусем клубок, расстилая след… Но Полина непроницаема.
– Теперь уже это не выплывет – и совершенно незачем исповедоваться.
– А сложить с души?
– И навьючить на тебя? Я профессионал, а не нюхальщик ветра, чтоб при смене урывок – трясти сморщившийся грешок и плющить всех – моральной силой.
И новый наполненный синью рожок заведен в угол уст… навстречу мчащему по дороге порожняку осени… И выпрямляясь:
– А вдруг некто Острая Мысль… случайный прохожий на шелестящем шагу – раскусит тебя, как…
– Прохожим ты был – тому… не затевай, что ты нисколько не изменился, а я на десять лет заветрилась! – говорит Полина. – И кто верит, что ты явился случайно? Наконец, Острый Зуб или Похотливая Рука с рефлексом разоблачать… я вся – на виду, как то украденное письмо. Как подброшенные тобой – Павлику и всей читающей публике. Как то, что ты вчинил нам – собственные любовные искания. И разлиновал их – регулярным полетом валуна с крыш. Птичник… вольный каменщик!
– Все, что с нами случается, мы и придумываем сами, – пожимает плечами третий.
– И если ты отвернул русло этих северных рек… застывших чернил – ко мне, возможно, письма обращены – ко мне? – спрашивает Полина. – Пост фактум. Или анте фактум? Чье-то из лиц ортодоксально надеется?
И пауза. Лопаются маковые кульки смеха. И дымящийся:
– А вдруг – твои письма ко мне? Ты забыла, как ежедневно отвязывала порочные… порожистые слова – в такие устья… И я выдвигаю вязь – на поругание, плеснув едким кали сарказма: в отправной миг она – недовязала…
– Распустила…
– Найдите, милые ученики, свежие выражения, чтобы не усомнились в вашей искренности, как я. И не ринулись сличать слово – с делом. Это пособие по риторике для младших школьников.
И солнечные ромбы и блики, цвет – склонность к закату. И новый дробящийся дым и ветер.
– Моя престарелая соседка влюбилась, – говорит Полина. – Пост фактум. В Грэма Грина. Ах, Полечка, я засекла… обнаружила величайшего… Глотаю все, что он написал. Смотрю на других и поражаюсь: как можно читать что-то еще? Зачем?! Надо им срочно раскрыть глаза…
– Вылущить из орбит…
– Пожалуйста, сообщите знакомым. Просто скажите, что есть такой Грэм Грин…– и мечтательно: – Как бы заставить всех читать Грэма Грина?
Она не сидит с холодными зрачками. Она пылает!
– Ты права: мое появление – не случайно… – и грозно, сквозь закушенный горящий рог: – Ничто сморщенное и скомканное не просмотрено. Я прибыл – объявить тебе приговор! И уже отверз уста, но брат Павлик неправильно меня понял – и бросился угощать кислой капустой.
– Павлик отлично понял – ни откровения, ни спортивных репортажей отсюда не выпорхнет. И поспешил спасти ситуацию, – говорит Полина. – Он был прекрасно воспитан – бонны, гувернантки. Потому и не убирает за собой – отучили. Павлик бесполезен для укрощения бытовых гротесков. Он – эстетический объект. Мои глаза счастливы, если обращены на Павлика. Какую бы тюльку ни жевал. И мне ли не знать, как ты уступаешь ему – во всем! Уступив – даже меня. Так что когда ты пропал, я и не заметила.
– А разве я пропал?
– В лучах Павлика. В этой стране вообще все время пропадают люди. Ни за кого не поручись, ни в ком нельзя быть уверенным… – и Полина сдувает со лба процветшие гневом вьюны. – Не будь уверен, что я глупа и способна на героику.
И снова – маковые взрывы, раскаты, разлеты.
– Эти комментаторы очень менжуются, – говорит Полина. – Су-е-тятся, забегают вперед. Там – выход, исчерпанность… поле трав и виньетка куста, искаженного – потусторонностью. Последняя флексия, склоняемая ветром. Зачем взирать на историю – из куста, сквозь лучи заката, которые всех перекрасят? Сквозь испарения финиты… И не утверждай, что последний миг посеян – в первом: вытоптано… неплодотворно. Пока за кустом, кто кем обернулся – мы лавируем… свободны – на тропы. А вы – на паралич. Если малый сдал на излете своего педагога – почему не высмотреть его в годы учебы? И пустить по линии – любимых воспитанников. В этой проекции будущего он – не предаст! Я склоняюсь к тому, что жизнь – единовременный праздник. Да будет собранием лучших мгновений, а не последних! И чем накладывать кучи сносок… – и смех.
– Лучше предъяви событие – от другого участника. И выяснится – происходило прямо противоположное. Ты спрашивал что я вяжу?
– Петли из пуха и времени.
И вдохновенно – Полина:
– Я чувствую, не сгорит и осень, как рухнут снасти, взовьются трубы, надует каменотесов – расхолаживать вечный сюжет: осаду города. И я раздам обеляющие пуховые одеяния – пешим и рукокрылым, и ветошникам-деревьям, чертовым резервистам – и цепенеющим цепям волн. И спасу их… – и сощурясь: – Кто ты такой, чтоб объявлять мне приговор? Впрочем, задумано – любой… курьер.
– Кто десять лет представлялся тебе в самых курьезных… курьерских образах? Меж купидонов, купирующих хвосты дорог… – произносит третий. – Сорви с меня форму ночи и открой – невидимое… невиданное бесстрашие – проглотить приговор… в рассрочку с капустой – и ответить пред Тем, Кто его вынес… – и низвергая горний рог – в прогоревшую гильзу, в гиль, в отрешенное поле трав: – Посему я должен теперь удалиться. Заодно избавив тебя от единицы работы.
– Я все равно не довяжу – ровно штуку, определяющую метаморфоз, – говорит Полина. – Смотри прецедент: письма. Но в детали неполноты – весь объем свершенного!
– Веление высших сил… не ищущих – каково мне с тобой расстаться! Удастся ли – снова бросить тебя на брата, читателя грязных газет. Но в удалении развеется мелкое – дух спертый, квашеный…
Качающийся, летучий, как мяч, цвет гнева.
– Думаю, Павлик опять захочет помочь, – говорит Полина. – Например – спустить тебя с лестницы. Надежд – или…
И вздернутый угол пламени.
– Чуть раньше – черный ход… черная дыра – сияние Павлика. – Или – не выпустить отсюда никогда. Какое из моих наставлений он съест…
– Чем больше пространство между нами – тем шире наши с тобой владения. Мы будем – великими…
На подоконнике – пунцовая пыль или ржавые муравьи наваждения… крошки для птиц и ангелов, стимфалийские перья, клочки писем… или – чей-то взгляд, провидящий осень, осиновый кол. Обведенная гневом – скукой? – вязальщица, манипулируя нитью речи, реки, дороги… И лицом к дороге – Привязанный и Вибрирующий: мак, сон, дым – и фривольно-кривые швы смеха. И готов перегруппировать их – в безалаберность струй, стенания, грифельную ломку пальцев, но… где – помпа? Беглянка-вода, водоотталкивающие щеки, клещи? Где погремушки, клаксоны – устроить тахикардию? Наконец, где – последняя деталь: объемный белый балахон… эта объемная деталь – последний белый балахон? Или подслушивающему… подсматривающему местное наречие – нет места для преувеличения? Он шепчет: трудитесь, трудитесь, штопальщики прорех, заливайте слепые разрывы имен меж временами, цепляйте скрипящие в воздухе вертикали… ставьте в пролеты – свои позванивающие флейты, карабкайтесь по наклону пространства, спасайтесь! И просветы спиц – напролет: солнечное колесо случайности… и, вовлеченное в чей-то дальний взор – в блеск иночтений, превращений – их золотой запас, разрывает кайму окна – и летит над креном трав – на заточенный фальц финала: багровый ствол, завинченный – пограничной зеленью… ветвящийся, как вопросник… за которым – в экседре Шиповник, вторгшейся… заступившей… юный игрок Корнелиус, мчавшийся за огненным лисом, за аграмантом его следа, и влетевший – в штрафную площадку. В отражение купальщиков – не все равно, в чем купаются – в пунцовом колорите, в мерцании лета… в лицемерии, омывающем мгновение? И захвачен издали – гуляющим меж ними ветром, о разделитель ущелий! И мнится – краска вины на их ланитах… торжественность, неясность, рок: лица в раме обречены – пламени… но третий, пожалуй – скорее. Взвешен на весах окна – и левая створка легче пуха… Корнелиус уже чувствует – бесчестье вхолодную… хотя пока не предвидит из-за поля бледной, как асфодели, панамы – воскресения непоправимой усмешки, не узрит сквозь всходы пятницы и субботы… ведь вместо уныния каждодневности герою свойственна – необязательность, презрение к труду увязывания. Изобличающие его вещи и надежды расщеплены… мелькнув то в прошлом, то в будущем, невзирая на клич Корнелиуса – закатать разрывы! Меж временами, письмами… или в каждом освеженном ошибками углу совершается – совершенство творения? Вернее – Тот ли (поощритель пишущих и лгущих) воскрес, осмеивая… здесь каталог осмеиваемого, – хорошо ли Корнелиус разглядел? Тот ли выделен фрагмент – и вовремя ли? И что, если смещено добела – начало осмотра? И разразившаяся грозой Сцена У Окна, приколотая к вертикали – молниями случайностей… приподнятая, оторванная, вообще-то – в середине экспозиции. В фантазиях соглядатая, что вот-вот расползутся, в гневных проекциях, в потекших красках… И ближе – к бесславному исходу, в раме и вяжется некое прощание… бегущие срезы клубка – против сбитой нарезки пограничного древа… Но видение существует – вне сути словопрений, и возможен – другой рой прелых слов Ну, например… например… Хотя, нет. А почему нет?
И – осмеянное переписчиком: прекрасная доверительница – в огне… в окне – и дымящийся обманщик. Полуобороты – к ущелью, к полю трав. Разновес геометрии – призмы птиц серебряные – и растаявшие… пух, пунцовая подсочка золы, горящий цилиндр, пирамида дороги…
И такая фраза Полины:
– А старушенция в бесполой шляпе, сопровождавшая тебя по той стороне улицы… кто она?
– Ты наблюдала меня – до того, как мы встретились? – вкрадчиво, третий. И склоняясь к Полине, зауживая сквозняк и всполох: – Ты следила сквозь развидневшееся время, как из странности референций, упадка нравов и посылок слагается и наползает – наша встреча? И пока я лелеял ослепительный диссонанс свободы – был взвешен и учтен?
– И, уже принадлежа к другим началам, ты пометил устами чью-то лапку в кольце с опалом. Моя старинная проблема – внять целому, – говорит Полина. – Но осколки, стекляшки… Мелочи прельщают легкомысленных.
– Твои стекляшки преувеличили меня – в ударную фигуру, виновника обращения улицы лилипутов! А мой поцелуй – в великое предательство, нашлепанное из всех предательских поцелуев. Я был захвачен одиночеством.
– Что не исключает фанатки, не понимающей, но вприскочку обожающей твою деятельность, – говорит Полина.
– И репрессивной линзы с изувером, работающим над твоими чертами, разнося их и приструняя. Ах, да… в самом деле! Как я ни гнал ее, за мной упорно тащилась – тень. Или Судьба? – и передвинув свисток в угол уст, скрестив руки: – А может, твоя сумасшедшая любовь крадется за мною с бритвой? – и маковые отсветы и гром. – А вдруг ты смотрела – не в будущее, а в прошлое? На днях мне позвонила незнакомая дама. Некто транзитный имел для меня важный пакет, но время обошло его – и дело перепоручилось даме. Возможно – и она искала меня так долго, что показалась тебе – старухой. И призвала меня слишком поздно – успел окончиться город… пошли дачи, ее – последняя накануне ночи. Верней – это я, отстранившись, дьявольски превознес пространство.
– И наконец вы нашли друг друга – в заповедном саду… у гесперид.
– Уже и сад завершился – стал превращаться в лес… нацеленных в небо стволов-телескопов, горящие шпили, кусты антенн… Но, видно, высь им вышла с овчинку – и сосны вдруг окривели, заметались с одним на всех огненным оком и, шелуша ожоги, пустили когти… просеяв поляну – бывшую волейбольную площадку, и – под натянутой меж стволами сеткой – чайный стол, где недавно вершился крупный чай… и солнце пройдя по струям стеблей – вставшие в воздухе тучи листвы и хвои, рассыпалось в рваной сетке – и на площадке стояло сияние… Там я и увидел издали старую даму – в плетеном кресле у стола. Она разговаривала, обратив ко мне – резной, как фьорд, профиль, а к кому-то, смазанному шиповником, породистую и сардоническую фразу – столь странную, что я решил помедлить за деревом. Но ответ потерялся в хрустах разрываемых патронташей и падении из них шишек, щелчков и трелей. Тогда я переместился за ствол – чуть ближе, и увидел старуху – в другом ракурсе, с протянутым солнцем и едкой тенью, и поймал – другую ее реплику. И поскольку она вносила – иной смысл, очевидно, и назначалась – иному, но и сей был стерт от меня – синим пером окрыленной ели. Так, скрываясь за стволами и слушая престранные речи, я подбирался все ближе – к захваченной солнцем площадке… прячась за мачтами – к сладкоголосой сирене… постепенно убеждаясь, что, пока я меняю наблюдательный пункт, дама с той же легкостью избирает – нового собеседника, ибо противоядие света и тени смещалось так же неотвратимо, как и площадка, являвшая мне – все новые срезы, скрепы, воздушные вмятины… полуоборот – какое вместилище тайн! Но те, кто присутствовал там и к кому апеллировала царица вольного бала… волейбола? – по-прежнему были от меня скрыты.
– Те же и комментатор, – произносит Полина. – Пожалуй, я разделяю их раж – подсунуть комментатору кусты, могильники и следы невиданных зверей – взамен собственного тела.
– Зато ее лицо все более обращалось – ко мне, преображаясь из фьорда – в бухту Провидение, и когда, наконец, я увидел ее – анфас, мне вдруг показалось: последнее высказывание адресовано – именно мне… я даже смутился, столь недвусмысленно упрочивалось – случившееся со мной. До – или после… Впрочем – вряд ли детализированное, особенно – освещенной старухе, и я отмел подозрения. Далее я попытаюсь вычерпать мутную элегию нашей встречи. Разумеется, кроме нас двоих на площадке никого уже не было. Возможно – теперь они отступили за стволы и вытянулись, как выпи, цапли и рыба-пила… образы намекают бесчисленные протоки голубизны меж стволами, стремительно загустевающие. К сожалению, старушенция продолжала беседу со мной – с деталей. И хотя я поддержал собственную персоналию – под расщепленными солнцем и тлеющими волокнами сетки: тошнотворная правдивость – в означенном стволами портале… дама осыпала меня заточенными и ядовитыми вопросами – как Святого Себастьяна!
И обернувшись к дымящемуся, щурясь пред падающим светом – Полина:
– Карусельщица догадалась, что сплоченность упущенного тебя посадит.
– Да, чем длиннее я наблюдал старуху, тем более уверялся, что я – не тот, кому оставлен пакет, но безусловно подставное лицо. По крайней мере, я стал им – по мере превращения… от ствола к стволу.
– И она засушила назначенное – меж полуоборотами леса?
– Ей давно уже полагалось сменить собеседника. И швыряя мне сверток, старая дама пробормотала: все равно, что с моста – в воду… Так что наш общий путь и прощальные поцелуи отнеси – к неряшливости бинокля… к прогрессивным линзам непрерывного видения.
– Сверток не оказался бомбой? – спрашивает Полина.
– Пустяк. Два пустяка: отрезанные уши. Ты вряд ли знакома с их первым владельцем.
– Я давала язык молодому японцу. Он бубнил имена подсиживающей нас твари и утвари, ища над всем – власть, – говорит Полина. – Судя по дикции – безобразную диктатуру. Вы вчера нагрянули в гости? И чем вы развлеклись во взбудораженном доме? Мы очень играли. Вы играли Гамлета? Или – на тубе? Мы играли – в карточки… М-мм? А что за бордюр – на этих горчичниках: зеленоликий, пупырчатый Бен или фавн с козловатой бородкой, покровитель стад? Пятирогие башни со счетчиками, отматывающими вам срок?.. На карточках есть другие люди. Целые фамилии… И во что вы играли другими людьми? Целыми сериями поднадзорных!.. В их число, кажется – нечетное… Или – неучтенное? Чтоб выбивать неугодных четных – до приятного вам количества… случайно, не двадцать один? О да-да, как вы догадались? Друг мой, этот бесовской союз цифр прельщал многих!.. Он искажает имя, – говорит Полина, – и вещь не просто косит, трещит, задувает изнанкой, но – меняет сердцевину, тайно продает ее – косноязычному диктатору… как я продаю ему – отрезанный язык. Притом он знает – лишь отдельные слова. Он разорвет мир – в плоские острова!
– Реальность начнет сыпаться. Упустит очертания, совокупность… – говорит третий. – И в двадцать два всех ожидает – одна ночь. Какое роковое совпадение… Но тут и там, схваченные липкими бликами, воссияют – разобщенные вещи, неслиянные, недосягаемые… стаффаж в картине мрака.
– Он не разгрыз разницы между “слушать” – и “подслушивать”, – говорит Полина, – в последнем ему мерещится неполнота информации. Что это вдруг? Вы присутствуете и слушаете полеглую скуку – или вы слышите много больше, чем вам отмерили, но вас нет. Как же я слышу, если меня нет? И где – я?!.. Не паникуйте, юноша из страны восходящего солнца, возможно, слышат ваши отрезанные уши, а вас растворили в стопроцентной тьме. Или – в двадцати-двух… Сева обнаружил, что японцу неведом вкус водки – и наполнил его до голубых глаз. Стал выспрашивать, с кем в России он решает тягостный половой вопрос. И раз диктатор ни черта не понимает, Сева вызубрил ему гениальную фразу: “Понимаю, но не принимаю”. Теперь – как по мановению – он все понимает! Но – не принимает… кроме водки. И увы, веет перегаром.
И то же, то же – над полем трав: взгляд, следящий – течение дороги, вяжущий гнев – и перхоть пепла между прядями пламени. Кто-то осложняет окно – лишним временем, смыслом, дымом… И пунцовый, выплеснув за собственные пределы, забрызгал – неподчиненный ему реквизит. И удлинившийся ветер заживляет просвет между вставшими в раме – непреложностью. Уже сто лет – или двести? – пора сорвать болтовню, которая ничего не значит – ни для златоустов, ни для соглядатая – у него отрезаны уши и имеют достоинство лишь вибрации и скольжение, ломкий жест, апломб и скопидомство роз… несущественные перемены цвета – и все надувающаяся гроза, упрочая на лицах – свой отблеск. Но как безвременно хороши цвет и отблеск, и гроза и ломкость, открытые – одному… владеющему – и тем, и этим. И затягивается – мнимое спокойствие перед катастрофой… или – ее мнимость. И послушные чужой воле – затягивают пустоту, продолжая сорить словами.
– Одному из моих слепых предшественников – там, на площадке… старая дама поведала о неком учителе, чьи близкие тоже вдруг пропали из виду. Он гнал их гулкие, улетающие одежды и, вцепившись в особо увиливающий, беспозвоночный плащ, дал ему – встрепку… и из кармана выпал, шурша, в его ладонь стручок с горохом “сустак-форте”. Старик не был уверен, что определил принадлежность плаща. Но с тех пор безумец крался за тайнами карманов – и был вознагражден: в каждом подозреваемом кармане отыскивался такой стручок – сустак-форте или сустак-митте… И подслушивал в истончившихся процессиях чью-то тему – то громче, то тише: трагическую музыку жизни… – и пауза, дым. – А кто – шалун Сева?
– Мой второй мм-м… старший брат. Тот, что торчит в желтом кресле и заносит на лист выражения гражданской позиции.
– Несет на лист…
– На прошлых выборах теща сказала ему: будешь голосовать против коммунистов – соберешь шмотки и переедешь к Полине. Образуем другого самца… Бывшая теща заведует народным образованием. Сева нашумел очерком о новаторской школе: молодые педагогички, положительная динамика… пластика… А на днях эта народница… старая комсомольская лапша, как зовет ее Сева, явилась к нам с новостями: ты еще помнишь воспетую тобой Ольгу Юрьевну, что влекла детей – к идеализму и устраивала волнения юных сердец? Ну, Всеволод, такая пышка! Поскольку ее открытый урок “Лев Толстой” собрал всех, кроме Льва, ее низложили из словесников – в воспитатели. И она ушла из школы – в секту. Ведет таинственный образ жизни, питается снедью зеленых оттенков и высохла, как щепка! Однажды ночью она приехала к твоей жене Тате, требуя – тебя. Мы объяснили: ты вышел, но вот-вот вернешься – куда ты денешься? И она осталась ждать. Утром Тата должна собрать твоего сына в школу, а себя – на работу, деду пора – в институт, мне – в роно, а Ольга Юрьевна сидит у нас посреди столовой, возомнив себя лотосом – и никуда не торопится. Возможно, ты помнишь и Марианну Сергеевну, ибо восхищался, что в школе – штатный психолог, напирая – на особенный силуэт… ах, профиль? У нее посадили сына – за кражу чести. Правда, она уверяет, что мальчик не виноват: ему попалась не жертва, а провокаторша царской охранки! А баскетбольная девица – передовой директор, совсем забыла! Она обнародовала через твое перо, как счастлива с третьим мужем – на семь лет юнее… Так юноша бежал от счастья, а она наплевала на подрастающее поколение, отрезала грудь и стала амазонкой…
И пауза. Ветренный звон маковых коробок… И Полина опять опускает
вязание.– Не означает ли твое отсутствие здесь – присутствия на волейбольной площадке, в сетях, натянутых – меж стволами, как на мух?
– Сегодня, в двадцать два, я исчезну отовсюду. Хочешь перенести на завтра?
– Завтра мир будет другой, – говорит Полина. – Возможно затребуют героизм, чтобы внести в него – наш город, это окно и схождение тьмы – в тот же час. Многовато составляющих.
– Чужие мысли, чужие карманы… птичий пух – целая практика!
– Я и вяжу – целое, мне скучно крохоборство дроби, – говорит Полина. – Пуховые, белоснежные смирительные рубашки – на целый город… И он легче пуха смирится с твоим побегом.
Словом, юный ловец и другие двое – в окне и празднуют тождество… торжество – на короткой воде случайности… над которой брошена к подножью шиповника – огненная корда: гонять куст из лета в лето, из коротких вод – в длинные… И молит преклонивший в шиповнике колени и чело, ибо сердце его в смятении подобно праху, чтоб осенили – чьим-то бессрочным взглядом… не сокрушили сих отверженных, обреченных – пронзающему пламени, да будут благословенны… да останутся – в окне! А может, из растрескавшейся чаши куста течет – пунцовый… к окну, чтоб гонять по кругу – окно.
И пространство смято и вдавлено в прорезь полета… шестикрылое пространство… Или – спорок с полета времени, с кружения хитрости.
И уже Корнелиус, войдя в свои сомнительные видения… обручив подоконник – с пылью, устлавшей остывающий, прогоревший след, и не слыша грома, молнирующего – членение стекол и расторжение квадрата, упуская потрескивающую усмешку третьего фигуранта, взвившегося в ветер… сам Корнелиус Первый – рядом с Полиной. Бликующий и блефующий – не привязан к сцене, как первые двое – к частной собственности: окну, миру… и если можно заменить третьего – первым, значит – необходимо! И заместить его здесь значит – везде. Отметьте: в дому – в уличном фасоне… в покрывалах странника. Помимо дурных манер, он отбывал у вас срок чепухи. Кстати о равенстве и праве. Не прав ли Корнелиус, что сей преходящий и равен – своему присутствию? Или – своему отсутствию? Но – насыпанная столпом над травой чешуя листьев… разорванные шипами пунцовые плавники… и опять переметнувшаяся от Корнелиуса – на ту сторону – вертикаль…
Далее – первый диалог Корнелиуса и Полины:
– Ты взошел в кустах вместо розы? И рядом со мной тебе привиделся дымящийся проходимец? У меня – тьмы знакомых, и каждый хоть раз да был проходимцем. А большинство – и осталось! – и Полина удивлена. – Клюющийся куст не пустил тебя наутек! – и в ответ на смятенное бормотание: ни слова! Ни слова… – Ты любишь немое кино?
И Корнелиус, скрипя косичкой, впутывает в ветвящийся пункт – стихийное, превращает в корзину для мячей, в лисий перекресток – розу лис… изрешечивает экседру – множеством пробелов. И новая примета: кто пророс – из ремесла смеха и развеивает свое присутствие на глазах?
Слиться со светом – и исчезнуть во тьме, все для забавы – он не участвует в человеках всерьез и никогда не относится к чему-то тепло…. несерьезный наблюдатель.
– Ну? К нашим порокам он относится тепло и с большим участием. Наблюдатель ты, – напоминает Полина. – С чего ты взял, что он таков – ты стоишь под моим окном часами? Ты мог бы разбирать пух и свивать Нить Полины, уводящую в нети…
– Ваше окно было – знак: все кончено! Миг – и пришествие вещей сорвется…
– Сорвалось? – спрашивает Полина.– Возможно, если б вы назвали – третьего…
– Ах, главные лица у нас в руках: первый – ты в насаждениях случайности. Вторая – я, смиренно вывязывая нечто… А третья величина, столь же дутая – твой мяч! Я думаю, солнце садилось – и тени потянулись прочь от тел. И моя грациозная тень, она же – душа, росла, как хмель, по омраченной раме… Моя душа стояла рядом со мной.
И с надеждой – Корнелиус:
– Я не видел его в вашей свите – прежде…
– И не увидишь. Ни ты – и никто… сошедших с ума от несерьезности. Как целое он уже не существует. Развеялся или… – вздох. – Солнце в финале удушало день – гарротой зари, и тени выбрасывались из подожженных тел… Возможно сравнение с мавром. Увы, я так и не догадалась, кто виднелся у моего плеча. Не была ли то – игра света?
И Полина бередит красной спицей пух.
– А теперь я предамся воспоминаниям над пухом и прахом. Лето Роковых Совпадений, – объявляет Полина. – Когда некто, в испарине… понемногу испаряясь, вкатывал слова – на вершину времен, а они срывались к подножью – эти части великой речи, – мне исполнилось восемнадцать и я не знала о настоящем ни-че-го! Правда, странное совпадение? Ты даже слышишь скрип усилий, посторонний грохот – и не ведаешь, что это… но, спихнув первый курс, являешься за диалектами в еще более оглохшую местность, где… я не брезгую цифрой: пять миллионов сосны и березы и сотня аборигенов, и в конце жизни – узнаешь, что эта дыра, смеюсь… родина знаменитого героя! Или я злоупотребляю приемом? Мы обитали в развалинах школы… сладкой жизни. Межа коридора, заваленного – мертвой мебелью, уходящей во тьму. По правую сторону – лани, девы. По левую – три параллельных эфеба. И, вечно путая правое с левым – пара старух от пятого курса, отпетый надзор. Патронки сразу вскипятили себе романы, но третий отчего-то решил, что он – лишний и, сняв варианты, существовал отрешенно. Днем мы искали… vox loci, genius loci?
Сборщики косноязычия… фланируя по глиняной дороге, подводящей – к подвигам, и затаптывая ее. А вечером левые вливались в ликование – о зреющих виноградах в несметных землях. Трубили охотничьи рога. Давали залпы шампанским и хохотом, вступал карийон посуд и поцелуйные колокольцы… и запрещенные эмигранты голосили с магнитофона один на всю округу секрет – кого люблю, того здесь нет! Кого-то нет… кого-то, поверишь ли – жаль. Куда-то сердце мчится вдаль… И вкрадчиво – и все шире: Мы на ло-доч-ке катались золотистой-золотой. Ах, не гребли, а-а целова-а-лись… А юные правые идиотки выбрасывают штандарт невинности – и вычисляют драматургию и строят козни. Из удовольствий жизни они освоили – два: дым и теплое пиво. И надувшись тем и этим – проваливают в сон, чтоб чесаться от зависти, пока через коридор – поют и любят, раскалывая ночь – как яйцо элитной птицы. И опрокидывая мебель, выбрасываются – в летние звезды… изнемогая к рассвету и еле настигая – сиесту. А когда мы, наполнив глупостью день – и посетив жужжащее, гудящее лесное кладбище… стыд: кладбищенской земляники вкуснее и слаще нет… под левой кладкой – костер уже зализывает распятого на вертеле агнца. И музыки, и заряжают пушки…
– А третий? – спрашивает Корнелиус.
– Какой-то третий! – говорит Полина. – Да кроме облизнувшихся путан о нем никто и не помнил, я – первая. Понимаешь? Первая – я, а не ты. Кажется, он заботливо поливал барашку чресла – соусом и подбрасывал под крестец – огонь, а куда-нибудь – лед… А третий смеялся – над ними и над нами! И через десять лет – хранил для дряни мои гримаски и высоконравственные репризы. Он-то слышал, как бушуют на пике – пред низвержением – письмена, и что ни день – новый гул. О знать бы, что в одних с тобой захолустных обстоятельствах – почти касаясь плечом… Знать – сразу с происходящим! Лучше – заранее. А не теперь, когда – прошло сквозь мир… Все, что ты видишь – для того, чтоб после – рыдать над собственной слепотой и посыпать голову блестками позора. Блест-ка-ми. Ну, как – этюд с третьим участником?
– Значит, с вами в окне был он? – спрашивает Корнелиус.
– И с третьим, и с двадцать третьим гостем я могла подойти к свету – примерить на него то, что вяжу. Ты считаешь от шиповника, а я – от распятого на вертелах… – говорит Полина. – А может – тот, что всегда был третьим от меня… вечно кто-то – между! – в одном регулярном… я не уверена – это высший класс или декорация пьесы “Столы и стулья”? Вообрази – день за днем ты входишь в эту декорацию. Опаздывая, бежишь от метро два квартала, срезаешь время через двор и выскакиваешь в середину Гулкого переулка, выуживающего из окружения – свое полукружье, стремительно ускользая за угол. И поскольку каждый дом заслоняет – судьбу, зато на версту разверстан стук твоих каблуков, тебя может подкараулить убийца… бр-р, никогда не забуду мой рисковый аллюр – под пулями белых и изумрудных мух… прорыв к счастью! – подмигивает Полина. – Дым, дым, много крика, много солнца – и дым… Так сеют: неувядаемо и незыблемо. Но однажды привычно стучишь копытами по кривой и предвкушаешь… и тебя в самом деле подкарауливают! Роскошник соблазнитель, собственный страх – или эриманфский вепрь… суть одна. И клянется, что там – ни щепотки! Позвольте, что вы приняли за счастье?! Иссечь из выражения! Но когда я отсыпаю товар – от тебя всегда что-то нужно, он меняет версию: детка, стоит священнодействовать?! Незыблемое сворачивается в ноль – не успеешь прослезиться. Черта ночи – и… Возможно, его уста бездонны. Не пустить ли наши мелочи – на шампанское, дабы скрасить потерю и возгласить тост: ну его к черту – утомительный эмоциональный подъем! Ты так одушевлен конструктивной деятельностью, – говорит Полина,– а некто – не-участвующий… неверный, как дым, смотрит на тебя – и на его лице вдруг восходит непоправимая усмешка. Ибо если даже фигуры пересядут с ветки на ветку… В общем, создается впечатление, что он знает – почем то и это событие: их истинную цену – и переплатит только смехом. Как хорошо, что есть – тот, кто знает… Хао.
– Когда я не слышу… хулы – или ни слова правды, я вспыхиваю, как роза, отчего мне не встать среди сестер? – вопрошает Корнелиус.
– Хорошо: иной – и по-настоящему опаляющий. И пророчествует: выйдет счастье вам – крапивой и соляной рытвиной, и заночуют в атриуме его и на мраморных стилобатах – бабуин и еж…
Отвесный, покидающий землю июль, скоротав – скоротечные красные склоны, сорвав – строительные леса дождя, и вокруг крон и глав, награжденных чертами августа, мерцают непросохшие нимбы. И магия нового зноя, и между рядами замерших на перекрестке автомобилей порхают бабочки. А Корнелиусу – мчаться за огненным лисом, за дымом, за чьим-то невнятным промельком и, не заметив, перескочить – надлом…
– Как лес пообносился и вогнулся в тартарары… рваная фактура – вся побита меланхолией, просвечивает наваждением, – произносит Корнелиус.
Он стоит на поляне, бывшей волейбольной площадке, забытой – под медными столбами для сетки, выжженными зурнами. И взирает на поднявшийся в воздух архипелаг листвы и хвои… и опущенные на воду весла и волнующиеся отражения мачт делят гладь на бесчисленные протоки. И нарастают гул и возмущение, и в конвульсиях осьминоногого дуба вдруг проступает – дурнота мельницы и сейчас пойдут тяжелые жернова… А из-за стволов выходит концентричный ветер – един в кругах, и раскачивает бессчетные торцы полуобернувшегося к Корнелиусу леса, рвет кетгут и лигатуру, выворачивает листву с четырех углов, извергая – седину, кипящее олово… заливая кипящей известью… Был золотой лес, а стал оловянный? – констатирует Корнелиус. И, подхватив взлетевшую, отложившуюся от косицы панаму, усмиряя плещущие одежды, вопрошает: о, где и какие я должен принести жертвы, чтобы… чтобы…
И второй диалог Корнелиуса и Полины.
– Значит, ты встретил несуществующего? – уточняет Полина. – Просто и улично. Надеюсь, ты не мостишь свое недоразумение – к моему окну и не связуешь?
И Корнелиус, глядя в дол, в отчетливый отступ вероятности, заполнение объема – пробегом муругих стволов, опыленной пунцовым метелью семян… и кто способен, сев времени провидя, сказать, чьи семена взойдут, чьи – нет…
– Готов поклясться, что это был тот… кого я видел с вами в раме.
– Почему бы не Тот? Не было ли на встречном крылатых сандалий? Гермес, бог обманщиков, проводник – в царство теней. Тебе вряд ли стоит за ним стремиться.
И пауза, ветер. Хруст песка на дороге – как треск сдвигаемой каретки…
– Итак, ты любишь кино… – говорит Полина. – Представь: тебе разнуздали возвышенную сцену – горный пленер, молодые мехи, узость кости. Но самое пряное легализуют – за кадром, точнее – в твоем воображении, так дешевле. Да – все, что ты подозревал, и еще убедительнее – никаких послаблений! Но ты застаешь – уже облачающихся в глуховатую haute couture. И с натянутой медлительностью – вразрядку с капитуляцией – герой заклеивает последний башмак. И вот прекрасные любовники спускаются на журавлиных ногах – меж кустиков в мелком цвету греха, навстречу ветру, треплющему их чувство. И бездна неба над головой… ах, просто захватывает дух! Падает сердце – от их ослепительных голливудских улыбок! Но моя фантазия – не в пример твоей… – вздыхает Полина. – И я вижу, что актеры насквозь безразличны друг другу, и в глазах у них – отъезжающая операторская тележка. А может, крупный план взят трансфокатором… режиссер с сигарой, звукарь и табун ассистентов, плюс – шеренга зевак за натянутой веревкой… И чтобы одарить тебя – несдержанной ситуацией, актеру понадобилось – сесть перед камерой и стащить башмак. И пройти им предстоит – три ублюдочных метра. А если что-то произошло, то – в тебе самом, а вне сих священных пределов – одно ничего, имущество печали…
– Но ведь я его встретил! – о упрямец, упрямец Корнелиус.
– Исполнителя, марионетку? И ты бежишь за ним и кричишь – это он, я узнал его! То же лицо и резкий голос, черты и члены, объемы, отъемы… а где – та же душа? Явно продал Дьяволу! – говорит Полина. – Ты наблюдал из шиповника – окно, и в нем – пара бездельников полощут на ветру языки. Правда, не так отборны, как те красавцы. Но можно ли допустить между ними – лишь ветер? При насаженных тут и там красных фильтрах, а наблюдатель – юн и романтичен! И ты пытаешь меня: кто тот болтун, что был со мной? И что случилось с нами раньше – и что отложено на потом? А я отвечаю незатейливо, как тот опытник: мир, в котором ты существуешь, создан – для тебя, и мы стараемся – о тебе. Так что и раньше, и в грядущем, и у тебя на глазах – между нами корноухий сценарий, создатель – он же постановщик, камера… или дозорный пост в кустах… в общем, похожая компания. И какой-нибудь комедиант на третьи роли, возможно, по случаю – сын создателя. Нам командуют – эпизод такой-то: Сцена У Окна. Внимание, Корнелиус приблизился к шиповнику. Начали!.. – и я подхватываю пуховое вязанье, красные спицы, и мы с партнером встаем в раскрытой раме. И поскольку наблюдатель глух – к нуждам обменивающихся словами… не слышит оных, здесь прольются музыкальная тема и шум травы – нам позволено нести отсебятину: классическую дребедень, хоть прозекторские сводки синоптиков о работе над вскрытием рек – или анекдоты про японского бандита с отверткой. Лишь бы чтить основную эмоцию. А потом команда: – Стоп! Корнелиус вышел из кустов. Спасибо, все свободны… – и мы выходим из декорации. Отправляясь – каждый в свою жизнь.
– И все? – произносит Корнелиус. И высматривая с подоконника мяч где-нибудь в траве: – И отчаянье сводит скулы…
– Они отлично доказали свое бессилие и полную непригодность к жизни тем, что умерли, – говорит Полина. – Последняя фраза, которую не услышит свидетель. Возможно, ему уготовано что-то менее скучное. День гнева, что развеет в золе земное. Dies irae, dies illa…