Виталий Кальпиди
Опубликовано в журнале Уральская новь, номер 1, 2000
Виталий Кальпиди
Провинция как феномен культурного сепаратизма (лирическая реплика)
Двоякий смысл словосочетания “культурный сепаратизм” меня в данном случае устраивает более чем.
Честно говоря, осточертехренел базар о том, что культурное богатство России – это провинция.
Культурные ценности “глубинки” – по факту – всего лишь этнографический материал (информационный повод) для столичных гостей. К оперативному культурному контексту провинция не имеет отношения. Не имеет – и всё тут!
Центростремительная схема русской культуры очевидна. Любой провинциальный художник мечтает пройти инициацию в Москве. (Ну, почти любой. Процентное соотношение в данном случае не принципиально, ибо мало настолько, насколько оно мало.) Москва – не культурный регион, а культурологический монстр. Ее облик прекрасен, ибо не красив, а могуч. Этот факт неоспорим. И такое положение дел постоянно воспроизводится ею и не-ею. И это нормально и требует безусловного приятия и приветствия. Приятия и Приветствия.
Провинции остается поставлять “кадры”, которые, пройдя фигурное сито, освежат своей лимфой безукоризненный аппендикс нашей Нефертити. Ибо Москва, конечно же, Нефертити с разрезом одиночества вместо глаз.
Я всегда обожал Москву за ее детскую самовлюбленность, которая умиляет и восхищает. За друзей, переехавших туда и порой сумевших из этой фундаментальной ошибки выстроить песочное здание собственной правоты. И тех, кто родился в Москве, я тоже обожал. Хотя бы за их хрупкие и изящные носы, что не нужно было высмаркивать по всякому поводу и без оного, поскольку их владельцы с детства нанюхались антигриппину Садового Кольца. Я смотрел на Москву, как на нетронутого вменяемостью аборигена с этим самым Кольцом в носу и думал: “Москва ни в чем не виновата. Ни в чем! Ибо – невинна. Ее ссохшуюся девственную плеву можно использовать как папирус, чтобы начертить объяснение в любви”.
Женщин в Москве я не мог и не умел замечать. Может быть, их там и не было. Но кто там были точно – так это Бляди и Вдовы. И они по-настоящему прекрасны. Эти бляди и эти вдовы определялись мною сразу же по одному только признаку – они никогда не моргали. Им, вероятно, не нужно было смаргивать ежесекундные слайды бытия, чтобы удостовериться в факте наличия последнего. Женщина становится вдовой не сразу. И потеря мужа – тут не совсем причём. Вдовство возникает, когда женщина вслед за этим потеряет сына/дочь. И вот тогда случайная красота, лопаясь, как эмаль, слетает с нее и происходит чудо, о котором даже говорить-то неловко. Это чудо могут оценить (и ценят!) только бляди, научившиеся держать свою собственную красоту на безопасном для себя расстоянии при помощи изысканной вульгарности.
Вдовеющая и блядующая Москва – особенно зимой – неподражаема… И то, что натриевый запах денег слышнее там, чем запах свежего ресторанного шашлыка, и то, что он бодрит и разгоняет кровь до скорости, для которой мал спидометр Шумахера – это ничего. Так надо.
В Москве наживают и проживают. А вот живут ли там – я не знаю. Это странно, но я, действительно, не знаю. Не знаю и обожаю Москву.
Москва – это Беломорканал для провинциала. Гулаг, выдаваемый за землю обетованную. Москва для провинциала – это формула бегства. Нельзя бежать вперед. Невозможно. Бежать при любом географическом раскладе можно только назад. Бегство не имеет смысла, времени и пространства. Бегство – это эстетика страха. Не больше и не меньше. Убегая с того места, где ты родился, можно изменить только автобиографию. А вот твердая почва судьбы в этот момент исчезает из-под твоих ног. Все провинциалы, бросившие свое место рождения заради московской/парижской/столичной игрушки, – предатели. А еще они – лакеи собственного страха. Это звучит как оскорбление. Но это не оскорбление, а диагноз болезни. От нее не умирают, но и не вылечиваются. Гуманно-нейтронная такая болезнюга.
Ясно, что центростремительность русской культуры придумали и реализовали провинциалы. (И продолжают реализовывать.) Москва просто по наивности и по слепоте душевной им подыграла и до сих пор подыгрывает. Повторюсь: в таком положении дел нет ничего странного и ужасного – просто мы “хромаем” на левую, а не на правую ногу. Только-то!
Но, может быть, есть желание похромать на обе ноги? В этом случае появляется предмет для импровизации. Поэтому сузим его для оперативности и поговорим о литературном фрагменте проблемы.
Лично для меня нет никакого объективного движения литературы. Т.е. объективное движение, конечно, есть, но возникает только тогда, когда парализуется воля художника. В этих мертвых зонах можно откапывать отличные тексты. Но это ничего не меняет по существу. Отличный текст – что это? Достоинство?
Святость – это покаяние без греха. Т.е. безответственность в своем высшем проявлении. Провинциальный художник может быть святым. Святым нельзя стать. Им можно только быть. (Не уверен, что ясно выражаюсь, но так оно и есть.)
Создание провинциальной литературной схемы – не есть конкуренция с Москвой. Да и как можно конкурировать с внутричерепным давлением? Но провинциальная литературная схема – это жест свободы. Не от чего-то, а для чего-то. Свобода, если хотите, – это способность меняться. Свобода – это абсолютная скорость молчания, которая переходит звуковой барьер тишины. Молчание создается свободными голосами. Голоса провинции могут быть свободны. Не лучшими и конку-(простименягосподи)-рентными, а свободными. На этом можно закончить вступительную часть. И без лишних объяснений перейти к технической.…
Так вот, чтобы в отдельно взятом провинциальном фрагменте создать активную литературную среду, необходимо объединиться для начала хотя бы дюжине писателей (Пермь-Свердловск-Челябинск) и сделать следующее:
– объявить мораторий на публикации в Москве и участие во всех ее, как правило, придурошных культурных проектах (чего, к примеру, стоит последний, слепо оскорбительный, организованный “Правым делом” левой ногой);
– создать 3 взаимодействующих литературных журнала и один в чистом виде критический (“Уральская новь” в Челябе уже есть; “Урал” – в Е-бурге; а вот что в Перми?);
– создать активную структуру ежегодных литературных премий на уровне правительств наших областей (правительственный статус необходим для привнесения общественной значимости, которая в свою очередь необходима общественности для самоидентификации – так повелось и с этим ничего не поделаешь);
– организовать своими силами систему распространения литературной продукции (ведь в провинции, имея даже небольшую подобную сеть, можно продать черта лысого. Т.е. я хочу сказать, что тираж любого издания в 2000-3000 реален, а стало быть, практически самоокупаем);
– далее можно говорить о схеме конференций, вузовских спецкурсов по современной уральской литературе в университетах региона, написании учебников (тем более что частично это уже сделано и без нас);
– создать серию активных интернетовский сайтов по уральской литературе со всеми техногенными интернетовскими прибамбасами: аудио-видео-мультипликация + сетевой магазин;
– определить информационное место (в том числе и электронное), куда будут стекаться рукописи всех пишущих (так называемое сито для начинающих);
– инспирировать (а если надо, то и частично профинансировать) переводы и издание серии уральских книг в Польше, Германии, Италии… для начала. США можно исключить из списка, поскольку литературная публика этой страны далека от вменяемости, которая необходима процессу, описываемому мной;
– всё это нужно сделать самим и только самим.
Эти несколько обозначенных движений приведут через 5 лет к созданию активного литературного пространства у нас, на Урале. Качество этого пространства я не гарантирую, но активность и самоидентификацию предсказываю безусловно. Возможно, это будет уже даже не литературное, а какое-то иное пространство.
Спросите меня: “Что за этим последует?” Ничего. Необратимых процессов в культуре, славабогу, не бывает. Но нам попросту будет интересно жить эти, как минимум, 5 лет. Ведь если что культура и создает, то только агрессивный вакуум, где не может дышать скука.
Почти всем нравится жить на этом свете. Но только свободный человек может добиться того, чтобы ему нравилось жить на этом свете в том месте, где он родился. А создание “оффшорных” зон уральской культуры – только частный повод убедиться в этом.…
ОТКЛИКИ НА РЕПЛИКУ В. КАЛЬПИДИ
Владимир Абашев (литературовед, Пермь)
Читая “приказ по армии уральских литераторов” Виталия Кальпиди, я вспомнил Анатолия Королева, его очерк начала 90-х “Русские мальчики”. Это тоже о провинции и о Москве – “благословенной, дивной, ужасной и прекрасной Москве”. Хотя Королев совсем – полярно! – другой и о другом: о невозможности не бежать из провинции, если хочешь, чтобы судьба сбылась, эмфатический напор цепи его эпитетов странно близок интонации Кальпиди, когда тот говорит о столице. Крайности если не сходятся, то соприкасаются. Королев и Кальпиди – лишь поколенчески разные стратегии творческого поведения в одном культурном поле, образованном осью столица – провинция.
Поэтому сначала несколько слов о провинции. Разговоры на эту тему идут уже десятилетие, и, кажется, сам предмет обсуждения совсем утратил определенность очертаний, не понятие, а так – какое-то зыбкое туманное пятно: провинция. Но если копнуть слово, то под рыхлыми слоями эмоций и мнений по-прежнему звякнет коренная имперская бронза: pro vincere – за победу. Недвусмысленная формула власти – вот что такое “провинция”. И на здешней совсем не римской почве слово отзывается тем же бронзовым звоном: дробящих копыт Медного всадника. В русский словарь оно вошло вместе с империей.
И сколькими бы слоями вот это коренное значение ни окутывалось, в нем сосредоточен императивный вектор слова. Провинция – это слово столицы об окраинных землях, взгляд (и указующий жест) из центра и сверху вниз. Он может быть и презрительным, и снисходительным, и даже до слезы умиленным, диспозиция отношений от этого не меняется. Москва или русская культура (что пока почти одно и то же) предлагает нам определение “провинциальный” как качественную квалификацию любого социального и профессионального, и даже психологического статуса: провинциальный поэт, провинциальный ученый, провинциальный чиновник, провинциальный журналист, провинциальное простодушие, провинциальная барышня, провинциальный щеголь.… И провинциальный – значит, все-таки вторичный. Ведь провинция не субстанция, а всего лишь атрибут имперской структуры пространства.
Вообще странно, что о провинции дружно заговорили именно тогда, когда империи не стало. В 70-е в актуальном языке это слово почти не встречалось. Зато с конца 80-х и по сей день как хлынуло: статьи, конференции, научные программы, и все это пока по нарастающей. А между тем мы живем уже в другом пространстве, определение которого в рамки оппозиции провинция – центр больше не укладывается. Нет больше империи. И Москвы как столицы в том прежнем ее смысле уже нет. И провинции. Но привычка – вторая натура.
Дело, понятно, не в слове, а в стоящей за ним модели отношений и взаимосвязей. Поэтому разговоры о провинции попросту сбивают с толку и уводят в сторону от существа стоящих перед той же самой провинцией проблем. Ведь мы живем не в какой-то единой однородной провинции – “не-Москве”, пространство нашей общей жизни – это пестрый конгломерат исторически и хозяйственно сложившихся российских земель с многими центрами притяжения. Малые и средние города, мегаполисы и окружающие их земли: Пермь и горнозаводский Урал, Сибирь и Поволжье, Ставрополье и Русский север – вот места нашей жизни. Это уже не Провинция, а Земли. У каждой своя судьба и уклад. И каждой придется искать свой путь модернизации, избавляясь от рудиментов провинциальной модели. В том числе и в культурной жизни.
И вот здесь обнаружилось, что мы оказались в очень разных, не внешне, а принципиально, условиях, что культурная ситуация в каждом из мест уникальна и требует собственных моделей действия. Взять те же уральские города. Если в 70-е и 80-е годы между ними принципиальных различий не было, и даже их творческая среда была во многом единой, то сегодня дело обстоит совсем по-другому. 90-е годы выяснили, что центры Урала имеют разные социокультурные статусы и, соответственно, очень разные проблемы культурной жизни. Если Екатеринбург совершенно определенно – это большой город, перерастающий в современный мегаполис, то что такое моя Пермь?
В геологии есть понятие псевдоморфоза. Это породы, у которых внешняя кристаллическая решетка одна, а слагающее ее вещество другое, чуждое этой решетке. Пермь псевдоморфична. В ней есть всё (или почти всё), что должно быть в большом современном городе, но культурно-психологического вещества, которое составляет жизнь, дыхание, пульс мегаполиса, в Перми нет. Потому что Пермь – это очень большой, но МАЛЫЙ город. По ритму и складу жизни, по несоразмерной увлеченности краеведением, когда оно превращается чуть ли не в местный культ, по убежденности, что Пермь – центр мира, по силе нежелания знать, что делается в других местах, по слабости и рассеянности творческого сообщества и по сервилизму его сознания Пермь это тот же Кунгур, только увеличенный в десятки раз .
Это обстоятельство, раньше почти незаметное, как бы закамуфлированное однородностью советской провинции, вполне обнаружилось к середине 90-х годов. Их возможностями “пермская культура” не сумела воспользоваться по внутренней к ним неготовности. Здесь в отличие от Екатеринбурга не сложилось новой внегосударственной конфигурации культурного поля с независимыми, но взаимно заинтересованными игроками – амбициозной властью, претенциозным бизнесом, динамичным и предприимчивым культурным сообществом. Поэтому в Перми к концу века нет своего книгоиздательского дела, нет журнала, нет частных галерей и много чего другого, поэтому у пермского художника или литератора есть на выбор две роли: нищенствующий аутсайдер или “любимец” властей.
Такая реальность, и любой культурный проект надо строить с ее учетом, чтобы не создавать очередной псевдоморфоз. Это значит, в частности, что то, что хорошо и актуально для Виталия Кальпиди (если иметь в виду его “провинциальную литературную схему”), совсем не обязательно хорошо и нужно для тех же пермских литераторов. Для нервных отношений со столицей у них нет никаких оснований, и для Перми провинциальная схема выстраивания репутации и статуса через Москву сохраняет живой ресурс. А свой журнал, разумеется, нужен и премии свои нужны, и своя литературная критика.
Вячеслав Раков (историк, Пермь)
О литературной республике на Урале
Я откликаюсь на текст Виталия Кальпиди не как рецензент, от этой роли я сразу отказываюсь. Попытаюсь передать свое, параллельно-пересекающееся ощущение темы “Москва-провинция”.
– “Центростремительная схема русской культуры очевидна”. Для меня – также. Москва – это ненормально гипертрофированный центр, и впрямь монструозный. В нормальной социокультурной системе такого не бывает, ее центр постепенно подтягивает провинцию до полупериферийного статуса, поддерживая с ней активную обратную связь и трансформируя ее в локальный центр, сводящий воедино местную традицию (“почву”) и культурную весть, приходящую из столицы. Маленький цивилизационный синтез, выравнивающий поначалу кричащую разность потенциалов и создающий обыкновенную “цветущую сложность” (К.Леонтьев). Локальный центр – субъект культуры, обладающий самосознанием и способный к самостроительству.
Иначе было и остается у нас: с XVI века наша история – история одного города, от силы двух (с XVIII в.). В этом никто не виноват, таков наш сценарий (“Москва ни в чем не виновата”) – в отличие от Европы Россия могла держаться только на сверхцентрализации. В итоге Москва стала городом “белого меньшинства” России, которое иначе, чем остальная страна, ело и пило, иначе одевалось, иначе говорило и даже думало. Остальные стали ниггерами, кое-кто из них, заделавшись лимитой, подметал московские улицы подобно своим черным, сенегальским братьям, вылизывающим улицы Парижа. За московской кольцевой дорогой начинается черная Россия, Россия-Гарлем, которую Москва имела, имеет и будет иметь, вот только как долго? Как сказал один мой знакомый, москвичи – это особый субэтнос. Едва ли дело зашло так далеко, однако и сейчас, на исходе потрясающих 90-х, есть Россия Москвы и просто Россия.
– В 90-х российская провинция стала подвижнее, это очевидно. Она дифференцируется, в ней происходят редкие пока культурные и социальные всплески, у ней впервые появилась кардиограмма. В провинциальном пелетоне выделяются лидеры – Екатеринбург (это безусловно), Нижний, Новосибирск (это условно). Если Виталий Кальпиди захочет добавить сюда Челябинск, я не буду возражать. Короче, провинция обнаруживает признаки жизни, но, думаю, не больше. Процесс в самом начале. Главное, прорвана информационная блокада и провинциальные ходики пошли.
– Любопытно, что провинциальные лидеры – города второго пояса России. Как бы сноска: первый пояс – области, примыкающие к Москве, подавляющее большинство дворянских гнезд появилось именно здесь. Это фольклорно-литературный центр России, ее Иль-де-Франс (Михайловское, Тарханы, Ясная Поляна). Но за близость к монстру пришлось платить: черноземная Россия была заповедником крепостничества, а в постсоветское время закономерно стала “красным поясом”, носительницей еще и холопских традиций. “Толщина” первого пояса – 400-500 км. На дальних границах первого пояса лежат Нижний и Самара, а дальше простираются земли, которые осваивались позднее и были заселены государственными, свободными крестьянами и казачеством. Это русский север, Урал, а на юге – Новороссия с ее смешением языков, народов и нравов, крутыми бабелевскими евреями и авантюрным воздухом приморья. Чем дальше от Москвы, тем больше свободы; чем дальше от Москвы, тем меньше культуры. Свобода важнее, чем культура, и залегает глубже, но хотя бы минимальное культурное оформление ей, как правило, необходимо.
– Возможно, в России уже появляется полупериферия. Она олицетворяется городами, перечисленными выше. Более того, у нас появился первый локальный центр – Екатеринбург (Питер не в счет, это вторая столица, инь московского ян, в XVIII-XIX вв. было наоборот). У бывшего Свердловска есть, во-первых, амбиции, а во-вторых – автономная культурная среда, работающая в режиме расширенного воспроизводства.
– Социокультурная структура, вариант 1: сверхмощный центр – никакая периферия. Вариант 2: центр – полупериферия – периферия. Вариант 3: комбинация центра и локальных центров. Вариант 4: полицентризм, блуждающий центр, постмодернистская утопия-горизонт, близкая к осуществлению дважды: в Греции VI-IV вв.до н.э. и в Италии XIII-XVI вв. (Ну и на нынешнем Западе, конечно.)
– Мне кажется, что в настоящей ситуации Москва нам нужна. Наш нужен сильный собеседник, которого мы ненавидели бы и любили. Наши отношения с Москвой дублируют отношения России и Запада. Запад – зеркало, в которое мы ревниво и напряженно вглядываемся, внешнее условие нашего самоопределения. Формула идентичности, на мой взгляд, такова: свое + сильное чужое. Последнее – фермент, вычленяющий в своем кровное свое, креативность per se. Как только в провинции зажжется собственный свет, заменяющий заимствованный, отраженный, лунный, так МОСКВА сделается просто Москвой, куда приятно порой приехать. Ненависть кончается вместе с т.н. любовью, и остается то чувство, которое после и помимо той и другой, но никак не беднее.
– Москва нужна нам, чтобы оттолкнуться от нее, как от стенки. В этом смысле все конкретные предложения я могу только приветствовать. Литературная Уральская республика не взорвет федеральный порядок в отличие от росселевского политического проекта. Культурная жизнь нуждается в интриге, в разнообразии, и вот вам интрига. Если это осуществится хотя бы отчасти – свои журналы, премии, конференции, интернетовские сайты, автономные связи с заграницей, – все от этого только выиграют, в том числе и Москва. Сейчас высокая культура в провинции, там, где таковая имеется, становится легитимной только через Москву, переходя при этом на московское постмодернистское аканье и виляя хвостиком. Стандарты высокой культуры формируются в Москве, а затем ввозятся в провинцию, как дешевый английский джин завозился некогда в британские колонии. Когда язык культуры начинает производиться на месте, тогда времена действительно меняются.
– Что до моратория на участие в московских культурных проектах, то его объявление будет излишним в том случае, если литературная республика на Урале станет реальностью. Тогда все будет происходить спонтанно, без предварительных условий, а лучше этого я ничего не знаю.
Андрей Матвеев (прозаик, Екатеринбург)
Культурный сепаратизм как интернетовская форма мышления (заметки по поводу предложенной дискуссии на фоне окна с рождественским снегом)
Что надо для счастья? Вопрос абсолютно бредовый, да и начинать таким вопросом эти краткие тезисы может показаться неправильным, хотя на самом деле именно этот вопрос абсолютно верный: что надо для простого писательского счастья? Вот это уточнение – “писательского” – ставит все на свои места и переводит данную дискуссию лично для меня из контекста несколько высокопарных и излишне нагруженных размышлений в обыденную жизненную плоскость.
Попробую ответить.
Вроде бы для любого писательского счастья необходимо, чтобы тебя печатали. Как рябь от брошенного по воде камушка, как сумерки где-нибудь на Ближнем Востоке – поверхностное рассуждение, которое очень далеко от истины, хотя если задаться вопросом, что есть истина, можно вновь придти и к камушку, и к сумеркам, а потому – сразу же вывод: счастье печатанья не есть счастье, ибо для того, чтобы что-то печатать, надо это что-то вначале заиметь, а для того, чтобы это заиметь, надо иметь (“заи” и “еть” без “м” ничего не стоят) возможность это сделать.
То есть надо иметь время.
И пространство.
И еще – желательно – какое-то подобие покоя, хотя слово это и неточно в данном контексте.
Лучше сказать – независимость.
От чего независимость? От семьи? От денег? От быта? Это все нереально, такой независимости не бывает изначально, такая независимость нереальна. Как бы нереальна.
Но она существует. Если ты хочешь что-то сделать, то эта независимость находится, и не все ли равно, где ты при этом живешь – в Екатеринбурге, в Москве или в Нью-Йорке. В принципе, ты можешь жить хоть в интернете, будучи абсолютно виртуальной личностью и личностью при этом абсолютно независимой. Главное – в ином: что ты делаешь и ради чего.
И вот это-то основное в предмете данной дискуссии. Ты можешь поставить перед собой задачу превзойти Маринину, Бушкова, в конце концов, Стивена Кинга, и можешь эту задачу даже выполнить. Написать тридцать, сорок, пятьдесят книг, заранее зная, что это будут за книги. И это нормально – то есть такой подход в наше время в чем-то даже разумен. И для этого подхода тебе не важно, где ты живешь, точно так же, как не важно и тогда, когда ты пишешь не книги, а совершаешь поступки, ибо для нормального писателя книга не есть просто текст, это есть метка, зарубка, это есть автограф в метафизическом смысле. В конце концов, это есть судьба, да простят мне высокопарность. То есть книга не результат, а способ существования.
Когда книга лишь результат, то тут главное – издательства и гонорары. Все главные издательства – в Москве, ибо там главные деньги. И в этой парадигме ни о каком “культурном сепаратизме” нет и речи, хотя на самом деле смысл этой дискуссии (на мой взгляд) совсем в другом: я вот вообще не понимаю, что такое “культурной сепаратизм”, ибо для меня что Нью-Йорк, что какая-нибудь Малая Бикмухаметовка – одно и то же, как интернет – у меня есть друг в Австралии, живет где-то между Канберрой и Сиднеем, на маленькой ферме, где он разводит далматинов. А сам он из Англии. А я – из Екатеринбурга. И я пишу ему письма. Которые есть тексты. А он описывает мне в своих письмах/текстах его австралийскую с английским акцентом жизнь. И это не письма, а текст его книги, которая никогда не будет прочитана никем, кроме меня, ибо у него нет такой задачи – написать книгу. То есть он так думает, что нет, но на самом деле он этим занимается. И это уже не книга, а поступок, хотя и предназначенный лишь для двоих – его и меня.
Конечно, это идеальное решение вопроса – если рассматривать литературу, то есть писание текстов (что для меня ближе всего), как форму собственного бытия. Есть другое – та же потребность в читателе. Вот мой австралийский друг в этом не заинтересован, и его блестящим эпистолярный роман читал (да и читаю) только я. А я в читателе заинтересован и хочу, чтобы мои романы печатались. А чем крупнее журнал или издательство – тем крупнее тираж. А для того, чтобы читатели читали, нужны не только журналы и издательства, но и промоушн, то есть раскрутка, то есть критика. А все это есть в Москве, в основном, в Москве, главным образом в Москве.
И все было бы нормально, если бы Москва хотела нас всех, печатала нас всех, платила бы нам всем, тогда все бы мы ее любили, холили, нежили и даже лелеяли. Но она не любит. Меня вот она точно не любит, ну и тогда …
А ничего тогда. То есть я и здесь человек абсолютно беспринципный, аполитичный и не социальный. Это ее проблемы – что она меня не любит, а не мои. Меня печатают в “Урале” и не печатают в “Новом мире”? Ну и фиг с ним, ибо что “Урал”, что “Новый мир” – это такие на данный момент маргинальные издания, что ни Маринина, ни Бушков, ни – тем паче – Стивен Кинг на них даже бы не взглянули.
То есть смысл всего, мною написанного, в том, что ничего специально ни создавать, ни делать не надо. Писатель – это ведь бродяга по обочине жизни, идет себе как древний китаец, этакий Лао Цзы (или Цзи, кому как больше нравится), и несет за пазухой свиток с “Да де цзын” (или “цзин”, опять же – кому как привычнее). Главное, чтобы этот свиток был, а все остальное – ну, даже если и напечатают меня в Москве, я что, стану от этого лучше? А не напечатают? Хуже? Бред все это, так что пусть все идет так, как идет – по принципу беспринципности.
А сепаратизм – он действительно нереален, ибо надо тогда уничтожить интернет.
Но он – сепаратизм – и сверхреален, ибо все мы все равно живем кто в Москве, кто в Нью-Йорке, а кто – страшно сказать – и в Екатеринбурге, и у каждого свои любимые улицы и свои дома страха.
А что касается счастья, то для меня оно (как для писателя) – это жить с семьей в доме на берегу озера, да чтобы дом этот был окружен соснами, и чтобы был луг, по которому мог бы бегать мой далматин. А я бы сидел в мансарде за компьютером и писал новый роман, который мог бы сразу по написании отправить через сеть друзьям и в Москву, и в Нью-Йорк, и в Екатеринбург. Вот только для этого надо, чтобы были друзья, но это уже какая-то другая, абсолютно непонятная история.
Дмитрий Харитонов (литературовед, Челябинск)
Беги, провинция, беги!
Столица и провинция – близнецы-братья. Этакие black and white, то бишь белый и ниггер. Одно лицо, только разного цвета. Мы всегда, в сущности, были литературными неграми, трудившимися на культурологической фазенде во имя белой столицы и мечтавшими, чтоб нас отметили (чаще – отметелили) и перевели в негров главных (то есть в “ведущих провинциальных”) или даже в “совсем” белые (забрали в Москву). Так было до “второй половины” середины 80-х.
А потом пришли разом Метаморфоза и Самосознание. Метаморфоза вышла из “дома заходящего солнца” и показала: лит. москвичи тоже негры, но для Запада. И тут же началось безудержное бегство туда в своем стремлении стать “новыми белыми”.
Самосознание пришло с Рифейских гор, и с его появлением выяснилось, что переделываться в белоцветных больше незачем, ибо Москвы попросту нет : она вся сбежала или исчерпалась. А потому данное пространство можно совершенно без боя приватизировать. Вот и хлынул горный поток уральской литературы, абсолютно смывший “шестидесятнические” отмели, а имена Бавильского, Верникова, Горлановой, Кальпиди, Коляды, Курицына, Лейдермана, Липовецкого, Матвеева, Шабурова и пр. (всех даже по алфавиту не упомнишь) стали стержнем новой литературы.
Дальше – больше. Взятие Москвы завершилось разочарованием в самом факте такого взятия. Стало очевидным, что региональную литературу надо делать в регионе, ибо без региона она попросту скоро захиреет или зазнается, а это одинаково опасно. С этого момента началось обустройство своего дома. Причем началось все не с идеологии (что заведомо ущербно), а с экономики (что природно). Росли литературные фонды, аналогов которым (“Юрятин”, “Галерея”) совершенно нет, волна лит. презентаций и лит. гастролей захлестнула “опорный край державы”. “Живая жизнь”, организованная провинциальной литературной экономикой, оказалась настолько живой, что ее даже не подкосил экономический кризис!
И вот после всего явилась идеология просвещенного провинциального сепаратизма, представленная в означенной статье означенного номера журнала. Эта идеология обозначает вектор бегства нестоличной литературы. Он в том, чтобы бежать прочь от столицы, в том, чтобы “никогда не видеть Кремля”, как и завещал один из первых идеологов областного литературного сепаратизма Венедикт Ерофеев. Пора, господа провинциальные литераторы, жить реалиями, что мы и есть столица!
P.S. Не могу не сказать, пусть и ремарочно, о статье Кальпиди. Все в ней ясно и логично, за исключением конкретных мер, что более похожи на проекты постановлений правлений или съездов СП, хотя сие тоже показатель.
Хотя когда ранее такого рода предложения формировались провинцией?
Николай Коляда (драматург, Екатеринбург)
“Насколько культура может существовать в провинции и вообще возможно ли ее существование без Москвы?” – задал мне вопрос Виталий Кальпиди.
Что-то такое серьезное и важное и умное надо написать. Не получится. Буду писать, что в голову взбредет.
Вот, Матвееву позвонил, он написал уже текст “о сепаратизме” и пришлет мне, и покажет, как надо писать умное и интересное. Он очень умный, а я дурак, потому что он читал Кастанеду, а я – нет. У Матвеева есть время Кастанеду читать, а у меня нету. Потому что Матвеев работает большим начальником на телевидении в Е-бурге, а я – главным редактором журнала “Урал” (вот уже полгода). Мне тащат, присылают и суют в руки столько рукописей, у нас тут столько Кастанед, оказывается, и мне их читать приходится, чтобы делать журнал, чтобы руководить “Уралом” как следует, чтобы – и так далее. Потому мне настоящего Кастанеду читать некогда.
(Чуть позже, после телефонного разговора с Андреем Матвеевым )
Вот собака, Матвеев. Нет, “далматин” Матвеев. Он проемелил мне сейчас текст и там что-то про “Урал” сказал не очень нежное. А ведь я, дурко, его роман только что опубликовал. Правда, он и про “Новый мир” такое же “ненежное” сказал, поэтому я ему прощаю. Еще я ему прощаю, потому что он меня направил по дорожке, по которой надо идти, то есть – писать эту статью для замечательного поэта Кальпиди и для его журнала.
Так. Об чём речь, бояре?
Не я сказал, что провинция – состояние души. Лев Толстой жил в Ясной Поляне, и она стала Центром Вселенной. А что тогда спорить, рассуждать, биться и драться? Конечно, Москва – говно. (Однажды две интеллигентные женщины, начитавшись моих пьес, спорили, как писать “говно” – через “А” или через “О”, и одна другой говорила: “Через “О”, Маша, потому что проверочное слово – “говны”!).
Так вот, Москва – говно. И Е-бург – говно тоже. Не всё ли равно, где жить. Было бы тепло дома, прав Матвеев, были бы друзья не сволочи (таких у меня нет, к сожалению, – ни в Е-бурге, ни в Москве, жаль, да ладно; есть просто один друг – Саша), были бы ученики (а они у меня есть, и хорошие), был бы приличный Театр с приличными актерами (и это у меня тут есть), где можно ставить свои пьесы, (что я и делаю, уже шесть пьес поставил в нашем театре драмы), были бы дома кошки, (а их у меня много – шесть штук и две черепахи еще!), был бы тёплый мой журнал “Урал” (а он у меня есть), а что еще надо?
А ничего. Вечером лягу, посмотрю в потолок, подумаю, об чём у меня душа болит, чего хочется? Заплачу, зарыдаю, завою и бегу к компьютеру, и пишу пьесу про себя и про жизнь. Много написал пьес. Сосчитал недавно – за 12 лет ажно 68 пьес. 34 поставлено. Хорошо как. Я всё придумал, всё наврал, а оно вдруг на сценах разных театров в разных странах мира (даже в Австралии, про которую пишет Хер (“господин” по-немецки) Матвеев, так вот – даже в Австралии, где сплошные баобабы и кенгуру, – и там поставили мои пьесы: посреди баобабов про жизнь в наших “хрущёвках” истории разыгрывают), так вот – на разных сценах, на разных языках актерами мои пьесы разыграны. На сцене и в зале плачут и смеются, и вдруг, вдруг, вдруг всё, всё, всё, что я придумал в своей квартирке в городе Е-бурге посередь Уралу – стало им, актёрам и зрителям, родное и живое!!! Никогда не могу этому чудесному превращению моего вранья в правду нарадоваться и наудивляться. Как хорошо, какое это счастье, если бы вы знали.
Я люблю Екатеринбург. Не люблю Москву. Я жил в Германии. Там хорошо. Но я не могу там жить. Потому что мне хорошо в нашей дыре. Тут. Потому что тут всё потише, поспокойнее, почестнее, попроще. Я тут как рыба в воде. Меня тут все знают, на улице здороваются – поскольку я не вылезаю с экранов телевизоров (актёрское прошлое, люблю покрасоваться, и мне – пожалуйста! – эту возможность предоставляют!). И я тут всех знаю, со всеми здороваюсь – как в большой деревне.
Но в этой большой деревне я себя чувствую участником Огромного Мирового Театрального Процесса. Я занимаю какую-то свою нишу, и мне тепло в ней. Время покажет: был ли я “говно” (проверочное слово – “говны”) или же чего-то стоил (хотя мне, честно, по фиг всё это).
Так шта-а, – как говорит мой земляк Борис Николаевич, – вот такие делы.