Нурайна Сатпаева. Море споёт колыбельную
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2025
Нурайна Сатпаева. Море споёт колыбельную. — Алматы: Meloman Publishing, 2024.
Дева в беде — не мечты рыцаря о высоком, но такой же заскорузлый архетип масскульта, как, например, таинственный незнакомец или опутанный лианами bon sauvage. Фрэнсис Макдорманд, сыгравшая в «Фарго» брюхатую полицейскую, что волей случая бралась за крайне опасное ночное преступление, удерживала нас перед собой не столько благодаря своему таланту, сколько — непривычному для криминальных погремушек макгаффину: беременности и расползшейся вокруг тревоге.
Потенциал уязвимости в кино и литературе известен давно. Наблюдать за грозовыми перевалами Сверхчеловека, лишь в силу шутки мучающегося сомнениями, едва ли волнительно; куда волнительнее беречь птах большого мира, что цепляются, рвутся, кричат поперёк — и, как ни странно, докрикиваются. Мантра Чеширского Кота — если долго идти, обязательно куда-нибудь придёшь, — в этом контексте звучит подлинно капитански-каверински: бороться и искать, найти и не сдаваться.
Нурайна Сатпаева написала книгу о знамениях материнства и ужасах пригревшего всех нас мира. Мира, в котором — вопреки расписаниям — случаются вулканы, норманны, скальпы и геноциды. Место действия, честно говоря, не особо важно — важнее принцип, по которому чужие декорации срабатывают родными. «Море споёт колыбельную» — камерная сонатина о женщине, которую заносит в Историю без прилагательных: январь двадцать второго года, Казахстан, массовые беспорядки.
Жеты нан, семь ритуальных лепёшек для «вознесения запаха» — памяти — усопшим предкам, оказываются здесь и буквальным кушаньем, и мерой измерения одиночества, необходимого, как мы знаем, для счастливой инициации героя. Роман, однако, о героине, вниманием которой завладевают обстоятельства — сумрак категорический. Разбит он на тьму поменьше: народные волнения, тревогу за близких, исчезновение возлюбленного и, наконец, тяжести самого материнства.
О нём Сатпаева поёт герметическим орнаментом: чертя на песке мифологемы и формулы прощания. Степное мировосприятие соотнесено с уверенным проговариванием модернистского проекта, всех заточённых «под стеклянным колпаком» героинь-одиночек и их передряг. Скупой на цвета язык романа дарует больше красок и осязаний, чем любое старательное подделывание — себя под ритмы моды, своей речи под диктат манеры и традиции.
Материнство рассказчицы — зовут её Дара Еламан, то есть — «особая Родина в благополучии», — растягивается на время, известное теперь как Большие Потрясения. Двадцать второй год дарует ей надежду на ещё одну жизнь — жизнь нового человека и её, Дары, обновлённое бытие, — но вместе с тем предлагает небывалый вызов сознанию. Выдержать напор Истории, устоять перед её туманной образностью может лишь тот, кому, как верит рассказчица, поёт его личное море.
«Задребезжал телефон, напоминая, что пора делать укол. Олжас так и не появился. Может, моя потенциальная свекровь легла поперёк порога, и он не мог переступить через мать. А может, его задержали погромщики. При этой мысли я похолодела и немедленно её отогнала. Достала из холодильника шприц с препаратом. У зеркала в прихожей задрала юбку и, изловчившись, воткнула иголку. Боль пронзила всё тело, но я дожала шприц до конца. Казалось, живот раздулся ещё больше и теперь походит на торсык1 с шубатом2. Зато через тридцать шесть часов я буду готова войти в операционную. Лишь бы всё стихло к тому времени».
Ничего лишнего, ничего — что могло бы отвести взгляд от сути переживания. Сатпаева творит мозаику, сомневаясь, отбрасывая и снова возвращая, приоткрывая дверцу в сомнение, чересчур изгвазданное деталями. Телеграфный разбег этой прозы (доставить мысль — мысль получить) конгениален объёму текста и его неприкрытому замыслу: снять маску с дневных воплей и ночных шуршаний, объяснить, расшифровать тайну обрушенных на человека испытаний.
Отсутствие дидактики и хоть сколь-нибудь резкой оценочности делает «Море» живым потоком наблюдений, сопряжённых друг с другом единственным возможным желанием: понять. Понять своё место в мире, перемены дыхания, ветер, летящий невесть откуда, холод, нет-нет да укалывающий сердце. Замечу, что для реализации поставленной цели Сатпаева не прибегает к лобовым метафорам; а ведь известны случаи, когда проза о подобных материях резко сдавала в качестве, едва её автор начинал разжёвывать, объяснять (вспомним хотя бы «Тавро Кассандры» Чингиза Айтматова).
Единственный на всю книгу глобальный образ — лейтмотив — то самое море (Каспийское), что вторит дыханию человека и способно его убаюкать. Мифологизация? Определённо. Считывается ли как несколько «самовитый», выхваченный из учебника стилистики приём? Частично. Но всё же работает — принципом гармонии, уравновешивающим элементом довольно неуравновешенной фабулы. Сатпаева намеренно избегает фанфар и сантиментов, когда говорит о боли, радости, сомнении, — чтобы под конец огорошить простотой.
«Закрыв глаза, я представила, как спускаюсь по скальной тропе и ныряю в море. Ради Светлячка. Свежий ветер гонит волны к берегу, они разбиваются о громадные валуны и кружевной пеной сползают обратно в воду. Я вхожу в море, ложусь на спину и смотрю в беспредельную синеву. Пухлые, белые, как сахарная вата, облака бесшумно плывут надо мной. Волны, бережно передавая друг другу, несут меня туда, где море соединяется с небом, туда, где спокойно и тепло…».
В один год с «Морем» вышел другой казахский роман о вызовах материнства — «Отслойка» Алтынай Султан, во многом тождественный приключению Дары Еламан. Другое дело, что гротеск и ужас биологического, каких-то подспудных червоточин физиологии, явленный в «Отслойке» (да и название, как можно заметить, эту ноту утверждает с порога), противопоставлен отчуждению самого бытия, вместе с муками здоровья предлагающего и муки непонимания окружающего мира.
Воспользуемся терминологией новейшего киноужаса: «Отслойка» запросто могла бы читаться (с придыханием) как боди-хоррор, в то время как «Море споёт колыбельную» читается безукоризненным откровением поздних еретиков-сюрреалистов, начиная Дэвидом Линчем («Голова-ластик») и заканчивая братьями Квай («Институт Бенжамента»). Это не паразитирование на гротеске, а жизнь как таковая: схваченная текстом, выхолощенная чувством.
«Тёмное тесто», кровавые лица, диагнозы верные и ошибочные, врачебная тайна, отдающая холодком анестезии, — вот они, детали авторского тогда, к которому мы, читатели, можем испытывать симпатию, а можем не испытывать ровным счётом ничего. Удача романа непривычна, дерзка, но — крайне заманчива: рассказать о случившемся так, будто оно не случалось, а привиделось (проплыло во сне), будто ужас истории, от которого Дара Еламан рано или поздно просыпается, никуда не ушёл, но пощадил — конкретно её, добрую и терпеливую.
Бывают книги не своего масштаба: крохотки-новеллы, запрятанные — почему-то — в скрижали эпоса; или наоборот — чересчур громадное, чересчур всеобщее, чудом спрессованное миниатюрой (город в бутылке). «Море споёт колыбельную» обходится без придури самозванства и выглядит так, как ощущается: песней тайной Невинности (она же — Опыта). Лишённая претензии на исповедальность, категоричность, учение о телах земных и небесных, эта песня вольна меняться: ровно потому, что не задаёт условий.
«В парке под густыми деревьями веяло прохладой. На площади перед Вознесенским собором я присела на скамейку немного передохнуть. Мимо пронёсся мальчик на самокате, за ним девочка на велосипеде, следом на роликах их мама, закружили хороводом вокруг большой пёстрой клумбы, где пышно цвели розы всевозможных оттенков. Проехала по дорожке карета, запряжённая белой лошадью, уныло кивающей при ходьбе, скрылась за поворотом. Я встала и пошла по аллее к деревянному ящику, напоминавшему огромный скворечник, с надписью «Книгообмен». Переложила туда книги и с грустью смотрела, как они уходят с другими людьми».
Что этот роман выносит впереди планеты всей? Беспорядки, переданные бойкой, этакий Катаев, стенографией? Материнство, дарующее надежду и забирающее — взамен — любую уверенность? Поиск корней, рано или поздно приводящий к вымерзшей, прожжённой, затонувшей почве? «Море споёт колыбельную» совсем не про мелодии забвения, но про «паническую жажду выздоравливать отсюда» — из клещей уготованного сегодня, из челюстей подступающего завтра.
Нурайна Сатпаева умело работает с материалом русскоязычной и при этом отчётливо не-русской прозы: казахское, степное мироощущение, помноженное на скупой и несколько «бессимптомный» монолог описаний, создаёт лабиринты, коридоры, анфилады, уровни, выпуклый и хваткий взгляд на всё, что происходит с человеком вне зависимости от места, времени и смысла жительства: море поёт, горит и верит всего-то потому, что не может иначе.
Особым же — водяным — знаком этой прозы — и этой истории — я бы назвал скромное присутствие в ней Виктора Цоя, чья фигура оказывается сакрально значимой как для рассказчицы, так и для людей, с которыми её связывает судьба. Обойдём стороной толкования песен и плясок, чувства, которые те плодят в умах поколений, но найдём особую — безымянную — Музыку — что на манер сургучовой печати скрепляет времена хмурые и добродушные.
Мифом в этом романе ощущаются самые подлинные вещи, а всё, чему дарован голос тьмы — хрусткой, ложной, кормящейся страхами, — приобретает трагедийный размах, которому явно тесновато в столь компактном и динамичном романе. Остаётся верить, что у Дары Еламан всё будет хорошо, и её тихое море продолжит петь — вопреки тому, что свершается ныне; иначе жить и странно, и бессмысленно, хотя, как пел Цой, следить за собой довольно полезно; а потому остаётся последовать — вместе с рассказчицей — этому нехитрому совету.
1 Торсык — кожаный сосуд для кумыса, шубата.
2 Шубат — кисломолочный напиток из верблюжьего молока.